На следующий вечер попросили они охранников принести им поболе зелена вина, мол, так и так, хотят они Алёшкины именины справить. Принесли им полбочонка наипервейшего, прозрачного, как слеза, первача. Сели снедать да праздновать, да и позвали казаков – уважить Алёшку. Алёшка мастер был по этому делу – вино пить – одно слово – казак донской. Как выпили по четвёртой, Алёшка и разошёлся – никогда, кричит, ещё донские запорожцам не уступали, мол давай на спор, кто больше выпьет, да не упадёт. Толстой да Давыд отговаривают его, ты что, братуха, совсем спятил, сгоришь ведь. А он всё одно, я, мол, за Дон Батюшку постою, душу свою продам, но никогда донцы хохлам не уступали… И пошло-поехало… Через час Корыто и второй охранник были мертвецки пьяны, Алёшка выпил жбан горькой тёплой воды, вышел на баз и вырыгал полведра, чуть очухался. Раздели они Корыто, а уж Савва бритый, помолодевший на двадцать лет, надел его зипун, шаровары, папаху натянул, чуб свой чёрный из под папахи выставил, ну казак казаком., вышел на баз вскочил на коня, перекрестился по православному и в ночной тишине медленно, шагом выехал на дорогу. Уж у городских ворот его только стража окликнула.
– Сто-ой, хто це буде на нич хлядя?
– Це ж я, Корыто, чи не познау, до Путивля иеду, батька пислал.
– Ну давай казаче, бох тоби у помочь.
В темноте не замеченный Савва выехал на большую дорогу. До утра погони не жди, надо ехать по звёздам, прямо на север, на Стародуб, а оттуда на восток в Воронеж…
Давыд и Толстой выпили ещё прилично, и все пятеро дружно захрапели во сне.
Утром, когда пришла смена, обнаружили пропажу, но добудиться до полудня никого не смогли. Мертвецки пьяные казаки и Пётр Толстой не могли объяснить толком ничего вразумительного. На следующее утро заявился сам Иван Степанович Мазепа. Облик его являл полную противоположность их первому свиданию, сама ярость и решительность. Куда девались его хворь и жалобы.
– Ну ты и гусь сраный – обратился он к Толстому – самого гетмана перехитрить надумал! – понял Толстой, что план удался, не поймали казаки Савву – Кого ж ты, бисово отродье, обмануть затеял. А как я вас щас на куски прикажу порвать, или казакам моим отдам на растерзание…
– Не посмеешь, смерд старый – твёрдо отвечал Толстой– Государь наш прознает, что ты его людей безвинных погубил да подарок евойный от султана загубил, так он тебя яйца твои же поганые, съесть заставит, да из жопы твоей старой лампасы дружкам твоим подлым понашьёт, али ты батюшку – государя нашего не знаешь. Хватит комедь ломать, вели запрягать, да с почётом отправляй не медля нас на Москву.
– Иш ты скорый какой, на Москву, с почётом…. Гетман помолчал, но выхода у него уже не было, впервые в жизни его так подло перехитрили. Надо было принимать все меры для сочинения оправдания. Зная Петра, Мазепа понимал, как он, гетман, пока нужен ему здесь, в Украине. Очень рассчитывает Пётр на него, лиса старого, поэтому колебания и сумнения простить сможет грозный царь, закроет глаза на слухи об измене, на колебания гетмана, но открытого предательства не простит никогда, Толстой был прав, придётся съесть собственные яйца, если навредит он сейчас царёвым людям. Скрежеща зубами от бессильной ярости, он кликнул казаков и велел запрягать.
Глава двенадцатая
Царёва милость
Медленно и тягуче ползёт посольский обоз с казаками по разбитым дорогам Северской Украйны, прямо на север, к Москве. Немазаная телега скрипит, грязь под ногами лошадей чавкает, казаки, перекликаясь, скачут вдоль обоза. Иногда, что б скоротать долгий путь, затевают они свои бесконечные и грустные песни. Мелодичное их многоголосье наполняет душу тоской и печалью. А то вдруг как грянет удалой казачий гопак, ноги так сами и задвигаются в такт – э-эх, раззудись плечо, так и хочется душе в присядку грянуть. Потом опять тягучее, про неразделённую любовь, про нэньку Украину, про вербу над Днипром, да про подвиги казацкие.
И так день за днём. Полились уже проливные холодные дожди, дороги развезло, лошади выбиваются из сил. По ночам ударили заморозки, но днём дорога опять раскисает, и вновь и вновь чавкает под копытами унылых лошадей жирный украинский чернозём. Ближе уже к Мценску, на рассвете, пошёл ранний, внезапный для этого времени, мокрый снег. Абрам впервые в жизни увидел, как с неба падают белые снежинки.
– Дядька Давыд, а что это за белые мухи такие летают, – спрашивал он Давыда.
– Это снег, хлопчик, виш как у нас, ты ж, поди, и в жизни-то своей такого чуда не видывал ешо. Вот погодь, всю землю покроить, деревья, дороги, всё побелит. Красиво, как в сказке. Вот увидишь.
– А как это без земли, как же люди проживут без земли, если всё покроет?
– А земля спить зимой, сынок, отдыхает значить, вот ты ночью же спишь, ну и земля должна тоже.
– А у нас, зато каналы есть, зимой, как стекло становятся, дети на железках катаются.
– Ты, слыш-ка, Ибрагим – встрял Алёшка в разговор– ты про каналы-то свои забудь напрочь. Ты лучше думай так, что ты есть родом из негритянской страны, из нё – то и в Туретчину прибыл, и все думать должны так же, что ты оттудова приехал. Ты и батюшке-царю нашему и всем – всем говори, что я де из негритянской страны, негра я черномазая, приехал, а тама все люди черномазые и голые на деревьях райских живуть и яблоки свои негритянские лопають.
– А почему, дядька Алошка мне не можно про…, ну, про мамку мою гуторить, да про страну мою, где раньше жил, да про госпожу Сабрину, да про господ камергеров, и господина Михеля, рассказывать не можно?…
– Да потому, родимый, что не сносить нам всем тогда головы, и тебе и дядьке Давыду и дядьке Петру и дядьке Саввушке… Всем нам наш царь – батюшка головки наши посрубает.
– А почему?…
– Почему, почему, сказано тебе, ирод, слушай старших, такой вот у нас царь – батюшка, чуть шо не по ём, вмиг головку-то и срубить. А так он добрый и хороший. Мы все, как евойные дети, он добрый, но дюжа строгий. Мы все ему служим, и ты вырастешь – будешь ему служить с радостью и с почтением.
– Дядька Алошка, а царь страшный?
– Да нет, если слушаешь его, да наказы его строго – настрого выполняешь, совсем даже и не страшный.
– А тебя он наказывал?
– Пока нет, но если ты меня не послухаешь, то накажет очень строго. Запомни, ирод, на всю жизнь свою чёрную запомни, если где проговоришься, что в Голландиях своих жил, простися с жизнею своею, да и с нашей тож. А у меня ведь детишков своих двое растут, мальчонка, ну точно как ты, малой, тоже смышлёныш да разумец, и его царь – батюшка не помилуить. Потому как это есть самая страшная государственная и военная тайна…
– А самому думать про мамку можно, очень я по ней скучаю…? Она ведь правда не умерла…?
– Думать то можно, но лучше-ка забудь совсем, а то ляпнешь ешо день-будь. А мамка твоя жива, я сам видел, как её дядьки янычары из моря вытащили, и во дворец отвели. Она сейчас про тебя вспоминает и желает, что б ты меня слухався.
– А тётка Земфира умела?
– Не, И она не умерла, только устала очень и спать легла.
Всё время в пути Алексей возвращался к этой страшной теме, надоумливая Абрама, что он приехал из Африки. А подсказал ему об этом Пётр Толстой.
Он сидел в телеге, с головой укутанный в вонючий овчинный тулуп, и размышлял о том, чем же закончится их необычное и столь рискованное предприятие. – “Странное и опасное дело задумал государь. Ведь если всё будет хорошо, и они все доберутся благополучно до Москвы, а при дворе прознают, каков в действительности султан послал ему подарок, начнётся при дворе великая смута. И Марта и Меньшиков, и царевич Алексей с Лопухиными, все постараются избавиться от нежеланного соперника, а заодно и от всех участников предприятия. А даже и не прознают, если, то зачем государю лишние свидетели. Да и сам государь, сегодня подумал одно – привезли, невинных людей погубили, дитя от матери отняли, а завтра – вдруг не понадобился, или настроение испортилось, али политес того потребует, то загубит он душу невинную и чистую, кровиночку свою родную, и не засумневается. Вот таков у нас ныне государь, такие вот жестокие времена. А ведь, если поразмыслить здраво, мозгами пошевелить, то и прав выходит он – государь – то наш, и не выходит по-другому-то державу строить, кроме как с жестокостью и строгостью такой. По-другому – доброму быть – значит отдать Русь – Матушку на поругание супостатам. А там уже кровушки русской прольётся не меряно. И детей от матерей оторвут, и города спалят, и веру православную уничтожат, всех рабами исделают, как при Батые В этом Пётр, как государев человек, размышляющий и знающий нравы своего времени, не сомневался. Потому и служил ему – Анчихристу, потому как лучше него никто не смог Русь святую защитить и державу преумножить.
Другой проблемой, которая мучила Толстого всю долгую и тяжёлую дорогу, была судьба Саввы и всех участников предприятия. Ведь супостат Мазепа, несомненно, отправил с обозом оправдательное письмо, на случай, если они донесут про измену. – А вдруг как Савва уже в Москве и донёс царю, про дела Мазепины, про его сношение со шведом, а царь вдруг возьмёт да поверит Мазепе, а не Савве, то не сносить нам всем тогда головы, думал Толстой. – А если не донёс, а обоза всё нет и нет, государь, почуяв недоброе, снесёт нам всем башку за то, что не донесли. Вот этого они с Саввой и не обговорили. Вот это засада, так засада. Но отступать уж поздно, карты брошены. Теперь можно положиться только на случай. Надо держаться твёрдо, не лебезить, но и не торопиться лезть с доносом. Государь будет расспрашивать о делах посольских о султане и смуте турецкой и о дороге тож. Ежели спросит об Мазепе, рассказать всё, но самому поперёд не высовываться. На том и порешил.
Уже стала зима, телеги сменили на сани, и дело пошло веселей. Сразу за Серпуховом встретил обоз Савва, уже и в парадном мундире, борода вновь отросла. Гарцует на откормленном гнедом коне – красавец красавцем. Счастливая улыбка озаряет его суровое лицо – лицо настоящего воина. Вся компания счастливо обнялась. Надо сказать, что за время похода они срослись-сдружились, стали, как родные братья друг другу. Особенно радовался долгожданной встрече Абрам.
– Дядька Савва, дядька Савва, ты приехал, я ждал тебя, я, правда, не плакал, я узе большой, но скучал очень.
– Ах, ты ж дитятко черномазое, родненький ты наш – обнимал его Савва, отворачиваясь от товарищей, что бы спрятать набежавшую нежданную слезу…
Перед Коломной остановились на последний, наверное, уж перед Москвой, ночлег. Крепко выпили напоследок, авось в последний раз вместе.
– Эх, ребята – рассупонился спьяну Алёшка – Ежели б вы знали, если бы ведали, что я чуть было греха на душу не взял. Должон был я вас и дитятю нашего родимого порешить, ежели предприятие наше не удастся, ежели погоня нас одолеет, так государь наш мне повелел, а в заложниках у него – и жена моя молодая, да и двое детишков малых…
– А что, так и зарезал бы нас? – спросил Савва с поддевкой.
– Раньше бы зарезал, брехать не буду, а теперя уж и не знаю.
– Это что, той ночью тогда, на причале?
– А ты чо, значитца всё слыхивал, и мысли мои ведал и ничего не сказал?
– Эх Алёха, Алёха – побратим ты мой дорогой, все мы есть людишки подневольные и собой распоряжаться мы уж не свободны. Вот мы сейчас прибудем ко двору, дитя нашего родного отдадим государю, и что с ним и с нами далее будет, того не ведаем и ведать не можем. Может никогда уж больше и не свидимся, хотя лучших друзей и братьев, в жизни моей беспутной может и не было… – Савва опять прослезился.
– Дядька Савва, не отдавай меня царю, я с вами быть хочу, вы хорошие, я вас очень лублу… – заплакал Абрам.
– А ты запомни, Ибрагим, ты теперь есть государственный человек, тебе теперь не пристало плакать. – Вступил в разговор Пётр Толстой– Ты должён служить там, где тебя определит наш государь, на благо отчизны нашей. Тебе господь дал ум пытливый и душу добрую и ласковую, даром, что черномазый. Так должён ты эти свои свойства и способности, богом нашим Иисусом Христом, данные, определить во благо отечества нашего, во благо народа нашего многострадального. Учися прилежно с усердием, постигай науки всякие, да и нас не позорь и вспоминай с добром и благодарностью. А вам ребята я, старый уже человек, скажу вот что. Много лиха мы пережили за этот год, жизнями своими рисковали и других жизнев не жалели. Да и сейчас ещё не знаемо, как дело обернётся, только вот что я скажу. Жизнь может развести нас и поставить в разные места, а то и друг супротив дружку. Но давайте-ка вот прямо сейчас дадим мы клятву верную, на крови нашей поклянёмся, что не замыслим мы супротив друг друга никакой низкой подлости и корысти, и всегда, когда только возможно будет, когда обстоятельства жизни позволят, будем помогать и друг другу и сыну нашему названному, что б вырос он достойным и верным человеком, отечеству нашему и слуга, и слава и опора. Давайте-ка выпьем крепко братия, за нас, за нашу удачу и за нашу дружбу.
– А можно мне, казаку, слово молвить? – встрял Давыд.
– Ну, давай, говори.
– Я по простому, по казацки, буду говорить. Я простой слуга, денщик, знатца, у Алёхи нашего. Много и в станице и в полку повидал. Моё дело, как говориться, сторона, только вот что я скажу. На погибель мы сейчас дитя отдаём. Сердце моё кровью обливается. Много я сам душ в бою загубил, но ентово хлопчика полюбил я пуще родного. Да и вас всех тоже, и тебя Савва, отчаянная твоя голова, и тебя князь, прости за ради бога, что не по чину говорю, а про тебя Алёха и говорить вовсе нече, ты ж мне как сын родной. Так вота я и гутарю, айда-ка братцы мои на Дон, айда на волю вольную, казачью, будем жить вольно, по совести, и никому подневольны не будем. А то всю жизнь нашу слезьми обольёмся, что такое славное дитятко загубили. Усё, прости Господи, может чего и лишнего сказал…
– Нет, братец, Давыд, нет нам туда дороги, везде государь найдёт. Да и воли уж прежней на Дону нету. Скоро война там будет кровавая, подомнёт пятой своей царь наш вольницу Донскую, снимет шапку Тихий Дон и поклониться – покориться государству Русскому – царю-батюшке. А бегунцами нам жить, по чужбинам скитаться и милости у врагов наших выспрашивать, так то не про нас песня эта будет, вот и выходит, что нету у нас другой дороги, окромя как на Москву сейчас двигаться и за порученное дело ответ держать перед царём нашим. Наша служба и есть вся наша жизнь и определение в ней. А дитятко наше черномазенькое, будем при дворе оберегать, и дай бог не погубим.
Не очень радостным было возвращение. Царь Пётр сначала принял послов от Мазепы. Два дня посольство наше провело в стенах тайной канцелярии, в пыточной башне. За толстыми стенами слышны были ужасные вопли несчастных пытаемых, помещение почти не отапливалось, одинокая свеча тускло озаряла грязевые в потёках серы и застарелой крови кирпичные стены, было холодно и тревожно, по полу шныряли крысы, со стен капала вода, в общем, жуть, да и только. Хорошо ещё, что не разлучали их пока. Ибрагим тихо плакал, жался к Давыду и просил хлебца.
На второй день беглецов наших освободили, поместили уже в гостевых палатах, истопили баньку, накормили, напоили. А к вечеру уже попали они на шумный царский ужин – ассамблею, где вовсю пила и веселилась, танцевала новые европейские менуеты и танцы, пускала фейерверки и любовалась кривлянием придворных шутов. Вся придворная челядь – думские бояре, с бритыми голыми мордами, да в напяленных ни к селу ни к городу напудренных париках, новые царёвы сподвижники, молодые и старые немецкие да голландские дворяне, напыщенные, презрительно поджимающие губы и бравые офицеры, ищущие на балах сомнительных приключений, дочери боярские, в нелепо сидящих на них европейских платьях с оттопыренными задами, красномордые и потные. Пуще всех был весел и разгулен царь. Наливал гостям полные чаши мёду и вин заморских, а також и русского зелена – вина и зорко следил, что б гости были пьяны и лыка не вязали. Когда, кто-нибудь падал с ног от вина, он весело, по-мальчишески заливался громовым смехом, и обращался к Марте своей полюбовнице.
– Ну, каков каналья? Видала, как нахрюкался, аки свинья подзаборная…
– Ну что ж молодцы, показывайте ваше сокровище, подарок султанов. У меня уже два негритоса имеется, я их с карлами да со зверями диковинными заморскими содержу. Что – то мне султан прислал в сюрпризу, поглядим ка на подарок его? Да и повеселимся от души…
Толстой вытолкнул на середину залы совершенно обескураженного и вконец потерянного Абрама.
– Кланяйся царю-батюшке, ирод черномазый, кланяйся да за ласку благодари!..
– Здластвуй господин наш цар батушка. Желаю вам вечно здластвовать и не болеть – тоненьким своим голоском прошептал Абрам.
Придворные угодливо залились ехидным смехом, шут Балакирев, звеня колокольчиками, высунув язык и скорчив страшную рожу, прыгал вокруг в конец оконфузившегося мальчика– Тю-тю-тю… негра чумазая, чур меня, чур меня… Красномордые придворные дамы в корсетах, из которых телеса выпирали, как тесто из жбана, жеманно улыбались и хихикали – Тю… какое уродство, какой ужас, Фи, чучело-то какое, но всё ж государю потеха и утешение.
– Ваше величество – отчаянно смело попытался прервать это издевательство Толстой – ты не смотри, что он чёрного цвету, ты на ум его испытай, на его способности, мальчонка – то умён да сметлив, каких ещё и свет не видывал.
Взгляд Петра стал холодным и жестоким. Как будто и не пил ничего.
– Ну, правда, Петенька, свет мой ясный – встряла Марта, широко и по доброму улыбаясь своей белозубой и открытой улыбкой, – испытай-ка учёность его, ведь не просто же негру Ахмед тебе в подарок прислал, говаривали же, что он учёности и сметливости необыкновенной, а мы все – рабы твои – и посмотрим, что же это за чудо такое. Ну, право, Петенька, испытай…
– Испытай, испытай! – загалдела вся пьяная ассамблея.
Пётр сразу узнал в хлопчике и мать его – негритянку и свои черты, черты Петра, – они явно проглядывали в облике этого малыша.
– Ну, лады, уговорили черти – Пётр сел но край деревянного стула, вытянув свои длиннющие ноги, закурил любимую голландскую трубку. Зелёный ароматный дым клубами заполнил залу.
– А ну-ка скажи нам приятель, как звать – то тебя?
– Звать меня Ибрагим, цар-батушка, но мамка моя звала меня Абрам, в честь праотца нашего, праотца всех народов и племён на земле – Абрам элегантно поклонился.
– Ну, чудно, – засмеялся Пётр – Неужто и впрямь Абрамом кличут.
– Так меня мамка звала, а басурманы Ибрагимом прозвали.
– А что ты знаешь ещё, арифметику можешь ответствовать?
– Знаю господин цар-батушка.
– А ну-ка сложи мне сто рублёв, да двести сорок два рубля!
– Триста сорок два рубля – без запинки отвечал Абрам.
Пётр задавал и задавал вопросы по арифметике, Абрам без запинок отвечал, решая мгновенно в уме задачки на сложение и вычитание. Зала притихла, только шут всё прыгал вокруг и пытался вернуть себе внимание ассамблеи.
– Поди прочь, а то прибью! – рявкнул Пётр. Его всё больше и больше заинтересовывал этот мальчонка. – Ну а геометрию ты знаешь? Фигуры всякие, как их переворачивать и во что они образуются?
– Знаю, цар-батюшка – окрепшим уже голосом отвечал Абрам.
– А что это за фигура такая? – Пётр вытряс уголёк из трубки прямо на батистовую скатерть и нарисовал им дом, в форме трапеции.
– Эта фигура кличется трапецией, а если так нарисовать – Абрам пририсовал в линейной перспективе грани– то получим пирамиду. Такие пирамиды в Египте в древние времена были построены, там ихних царей хоронили…
Пётр от удивления аж крякнул.
– Ваше величество – опять, уже посмелей и уверенней, встрял Толстой– ты его в шахматы индийские испытай, али в карты.
– Нету у меня шахмат. А вот шашки есть. Тащи сюда.
Принесли шашки. Абрам ещё не видел этой игры, и Пётр показал ему, как играть.
Стали играть первую партию. Абрам проиграл, так как не знал ещё про дамок и как берут за фука. Вторую сыграли вничью. В третьей Пётр был разбит напрочь. В четвёртой то же. Зал притих, ожидая вспышки царёвой ярости и дальнейшей расправы. Но после пятой партии Пётр обнял Абрама, расцеловал его и залился счастливым раскатистым смехом.
– Вот, каналья, вот фрукт какой, самого царя раком поставил, вот умница каков а? – с гордостью вопрошал он в залу… – Ну всё подите, все прочь, завтра поговорим о делах, а мальчонку забираю я к себе, на воспитание. Изделаю из него настоящего мужа, будет царю надёжа и опора…
Наутро в своём рабочем кабинете протрезвевший Пётр по очереди допрашивал наших героев о выполнении задания.
Первым давал показания Толстой. Речь шла не токмо о похищении сына, но и о положении в Порте и сопредельных государств, перспективах дальнейшего мира с ней, о европейском политесе и, главное, о возможном и предполагаемом предательстве Мазепы. Пётр высказал своё недовольство позицией Толстого.
– Вот читай, что гетман пишет. На тебя, между прочим, жалуется, что ты де безосновательно его в измене подозреваешь и препоны его службы чинишь. Гетман есть мой лучший друг на Украйне, моя опора в войне с шведским супостатом. Да и от крымцев и турок прикрывает. А как я его в измене уличу да каре подвергну, то весь юг и запылает, и Дон поднимется и в Полесье буза начнётся…
– Государь, я человек маленький, я токмо твои уши, а ты голова. Ты должён поступать, как тебе и державе нашей потребно, а моё дело – тебя во время уведомить и от опастностев предупредить.
– Да как же я могу, каналья ты старая, с Мазепою сношаться и дружбу с ним держать, когда не будет меж нами доверия?
– Государь, доверяй да проверяй.
– Уж не лазутчик ли ты турецкий, уж не шведу ли служишь, старый лис, а ну как проверим тебя шас в пыточной, небось, вся правда-то и выйдет наружу.
– Государь, ты волен поступать, как знаешь, да только не обманись, что б потом локти не кусать, когда этот упырь тебе же самому нож в спину и вонзит. А за дело наше Русское, за тебя, царь-батюшка, я готов и голову сложить, и на пытку пойтить. Ты меня давно знаешь, окромя пользы державе нашей, ни о чём и мыслев в голове не держу.
– Вот тут ещё и Кантемир, господарь Молдавский, на тебя жалуется. Мол загубил ты двух ихних цыганов, а турки возьми да и разори нашего друга барона Ралли, самово в Истамбул под пытки отправили.
– Государь, то дело было, необходимое для исполнения твоего наказа.
– Всё – то ты, старый хрен, знаешь, на всё ответ у тебя есть готовый. Ну вот что, за то, что задание выполнил – благодарю, а за остальное – уволь. Не могу я тебе Софью, сестру мою подлую простить, не могу и всё. Хоть и покаялся ты, да и службу свою верно служишь, да не люб ты мне. На всё-то у тебя своё мнение имеется. Больно уж ты умён да хитёр. Поезжай-ка ты, друг ситный, на годик другой в деревню свою, да подумай про жизнь свою грешную, ты мне здеся не нужён боле пока. Да и в столицах наших гляди не показывайся, пока душа моя не отойдёт. Всё, пошёл вон. Видеть тебя не могу, прохвост старый.
С Саввой у Петра разговор попроще был. Выспрашивал царь про Мазепу, а особенно про Петра Толстого, не замети ли он, Савва, за ним каких-нибудь действий, что бы на измену похожи были. Савва твёрдо отвечал, что ничего такого не видел, а наоборот, всё их мероприятие завершилось столь успешно, благодаря его, Петра Толстого уму, верности царю и твёрдости духа. Царь криво, недовольно улыбался, но назначил Савве поощрение – две тысячи целковых, орден святой Анны, и наказал на новое место службы – во Францию, к послу тамошнему, князю Долгорукому.
С Алёшкой Пётр вообше говорил сквозь зубы всего минут десять. Поблагодарил за службу и наградил деньгами и поместьем на Северской Украйне, деревней Раздоры.
– Да, кстати, у тебя там сосед будет добрый, Александр Данилович Меньшиков. Я думаю – вы поладите и будете добрыми друзьями. Отвези семью свою в деревню, а сам возвращайся в полк. Он теперя в Польше стоит, Сашка Меньшиков той ратью командует. На прощанье всё-таки расцеловал и за службу поблагодарил.
В последний раз встретились друзья в кабаке, на окраине Москвы, крепко выпили, подрались с гвардейцами, набузили и навсегда, как им думалось, расстались.
Расстаюсь и я на время со своими друзьями, коих успел уже полюбить, и чью судьбу не мыслю уж без судьбы великой и ужасной, многострадальной отчизны нашей.
Постскриптум:
Через два месяца уже, Пётр вызвал Петра Андреевича Толстого из ссылки и вновь направил его послом в Стамбул. Ещё через полгода он вызвал и Савву Рагузинского из Франции и направил его в Молдавию и Бессарабию, к Кантемиру, налаживать балканскую торговлю и готовить православные народы к возмущению против басурман. Торговал Савва лисьими и соболиными мехами, поставлял оружие в Сербию и Грецию. Участвовал вместе с Шафировым в подкупе Великого Визиря для освобождения государя из Прутского плена, вместе с Петром Толстым вёл переговоры с султаном Ахмедом об условиях перемирия. В 1913 году основал в Москве на Покровке, торговую свою факторию.