Надо сказать, что в общении ученый был довольно-таки деликатным человеком, если и пытался давать советы, то преподносил их просто, как нечто обычное, само собой разумеющееся, а не как открытие, самые удачные свои мысли мог приписать собеседнику, и он в общении с ним черпал многое, даже почти забыл, с какой целью приблизил его к себе. Но однажды ученый прочитал ему стихи собственного сочинения, прочитал тихо, на него не глядя, как будто для себя.
На моей Родинеидут соревнования по смеху —кто громче засмеется.На моей Родинеидут соревнования по сгибанию спин —кто ниже согнется.Соревнования идут по продаже —кто дороже продастся.По сну —кто глубже заснет.По ругательствам соревнуютсяна моей Родине —кто грязнее ругнется.И по высказываниям —кто сильнее скажет.По плачу —кто горше заплачет.На моей Родинеидут соревнования по умиранию.Сразу после того, как прозвучали стихи, он, извинившись, вышел в другой кабинет, позвал своих головорезов и отдал приказ о ликвидации ученого. Потом пригласил того в ресторан, расположенный в живописном месте города, откуда открывался изумительный вид на море и где у него был свой кабинет, который никому другому не мог быть представлен, и уже там, в ресторане, после пары рюмок крепкого заморского напитка, буквально признался ученому в любви, сказал, что у него никогда не было такого друга, и жаль, что они так поздно встретились, в общем, наговорил много такого. Говорил и восхищался собой, что может так, запросто, говорить с человеком, которого только что приговорил. Ученый воспринимал его слова как должное, и это его еще раз убедило, что принял правильное решение. Если бы тот хотя бы удивился или на худой конец ответил бы тем же, он, конечно, не стал бы отзывать приказ, но, может быть, немного пожалел бы.
Ученого убили той же ночью, банально пырнув ножом в сонную артерию у собственного подъезда, когда тот полупьяный вышел из лимузина своего высокопоставленного друга и по домофону объяснялся в любви жене, с которой прожил без малого сорок лет. Все произошло легко, нож был острым, а исполнитель – профессионалом и дело свое знал, ученый сразу и не заметил, что его убили, почувствовал только укус, жена впоследствии вспоминала, что услышала, как муж вскрикнул, но не придала этому значения, так как тот, вскрикнув, продолжал свои объяснения в любви. Она же его обнаружила минут через двадцать после этого, мертвого, истекшего кровью, когда, не дождавшись мужа, спустилась за ним вниз. Рядом с ним на асфальте кровью было выведено одно слово: «Он», о чем она и рассказала журналистам. Но потом экспертиза доказала, что никакого слова там не было, просто кровь растеклась так, что напоминала слово. На следующий день после сороковин жена ученого покончила с собой тремя выстрелами в затылок, предварительно убив комнатную собачонку редкой иноземной породы.
Страна долго бурлила и возмущалась, но он, взяв расследование убийства ученого под свой личный контроль, быстро поставил точку на всяких недомолвках. К тому же буквально на четвертый день после того, как на похоронах он поклялся отомстить тому, кто посмел поднять руку на его друга, убийцу нашли. Злоумышленником оказался аспирант, работавший под руководством ученого. Тот во всем признался, объяснив свой поступок черной завистью, которую испытывал к своему учителю.
Теперь, когда между ним и тем миром, который создал собственными руками, кроме расстояния, времени, людей, проблем со здоровьем и многого другого стояли еще и стены барокамеры и он все же ощущал нечто подобное бессилию, его уверенность, что жизнь свою построил правильно, только укреплялась. Наблюдая за тем, что было прожито и проделано, как бы с птичьего полета, он все больше убеждался в абсолютной верности принятых им когда-то решений, включая те, которые меняли направления жизненного пути целого народа, и ни на йоту не сомневался, что имей он возможность возглавить человечество как Высочайший Вождь, о чем, будучи реалистом, да и за отсутствием такой должности, никогда не мечтал, то поступал бы так же, как поступал со своим народом. Есть высшая цель, которой должно быть подчинено все. Правда, ему еще ни разу даже в мыслях не удавалось сформулировать эту цель, придать ей словесную оболочку, но был уверен, что лучше него этого никто не знает. И в молодости, когда пытался бороться с собственными многочисленными комплексами, и во времена, когда ему удалось дойти до мысли о том, что нужно с себя все ненужное скинуть, все его существо восставало против той слабости, которая связывала ему руки, заставляла пребывать буквально в постоянном плену страха и которую недооценивал, не понимая сути скрытой в ней мощи, он частенько задумывался о цели. Несколько абстрактно, конечно, не до конца сознавая направление своих мыслей. В сущности, эта цель обрела более или менее четкие очертания, когда у него родился сын, который, по мнению врачей, еще в чреве матери заразился какой-то гадостью и должен был вырасти в карлика.
Им с женой предложили даже не забирать его из больницы, оставить на государственном попечении. Конечно, они отказались, да и не поверили, что такое может случиться именно с ними. Особенно не поверил он, ведь с той самой встречи с родственниками в горах жизнь его была расписана как по нотам, в ней все происходило так, как он планировал. Даже когда, решив обзавестись семьей, попросился за советом на прием к своему высокому начальнику, был уверен в положительном ответе. Начальник действительно не стал его отговаривать, лишь посоветовал быть серьезнее при выборе в таком деле, как создание семьи. Что бы тот ни имел в виду, совет этот подвиг его на серьезные размышления. Девушка, с которой он тогда встречался, была из обычной семьи, да и сама была самой обычной, хотя и довольно-таки милой, мало что о нем знала, особо и не интересовалась, была на десять лет его младше, соответствующе себя и вела. К ней он относился с симпатией, по-своему даже любил, наверное, но, побывав у начальника, в корне изменил свое отношение к женитьбе, поняв, что здесь можно некоторые вещи совместить. Из барокамеры те времена казались бесконечно далекими, а он тогдашний ему нынешнему – несколько наивным, но он не мог не отдать должное собственной сообразительности многолетней давности, когда пришел к единственному, на его взгляд, правильному выводу, что все есть ресурс.
С девушкой вскоре порвал, поиски спутницы жизни привели его в одно из престижных учебных заведений, которое он курировал. Быстро определившись с объектами, благо под рукой были личные дела и преподавателей, и студентов, остановился на дочери одного весьма и весьма высокопоставленного и заслуженного деятеля. Девушка оказалась на удивление умненькой, совсем не испорченной родительским положением в социальной иерархии, еще и имела приятную наружность, даже несколько излишняя полнота была ей к лицу. Со знакомством все прошло без сучка и задоринки, буквально на третий день после первой встречи он объявил о серьезности своих намерений, родителям девушки тоже, как говорится, показался. Будучи интеллигентными людьми, они не стали интересоваться его родом-племенем, к тому же в те времена работа в особой организации многие вопросы исключала. Не стало помехой и то, что девушка училась только на втором курсе и пришлось рождение первого ребенка отложить до лучших времен. И когда у них родился карлик, он испытал потрясение, сравнимое с тем, что пережил, когда его же родственники одну за другой всаживали в него восемнадцать пуль. Это было несправедливо. Он этого никак не заслуживал. Рождение сына-карлика будто оголило его, открыло миру его потаенную суть. У него появилось нечто, что невозможно было скрыть. И чем выше он поднимался по карьерной лестнице, тем шире становился круг людей, кто знал о том, что сын у него – карлик.
Следующим ребенком у них с женой оказалась дочь, которая росла на редкость красивой и сообразительной, но врачи строго-настрого рекомендовали его жене больше не иметь детей под страхом летального исхода. У нее роды были очень тяжелыми, особенно первые – карлик родился уж больно крупным. По обоюдному согласию было решено остановиться на дочери, к которой он быстро привязался и на которую переключил все свое отцовское внимание. Ему пришлось смириться с тем, что единственным его наследником стал карлик. К сыну относился несколько отстраненно, почти не воспринимал, в глубине души надеялся, что тот не доживет до того возраста, когда его надо будет выводить на улицу, показывать людям и то, что ребенок не такой, как другие, станет слишком заметно. Остальные члены семьи, включая бабушку, дедушку и многочисленных родственников со стороны жены, в ущербном ребенке души не чаяли, карлик был всеобщим любимцем, хотя с возрастом в нем проявлялись и элементы некоторого скудоумия.
Никто и никогда – ни близкие, ни посторонние – не заводили с ним разговоров по поводу сына, точнее, о его недостатке, чаще говорили лестные слова, мол, какой умный растет, какой смелый, а глаза какие красивые. Он понимал, что посторонние всего-навсего желали польстить его самолюбию, а близкие пытались помочь. Что странно, ему подобные разговоры нравились, хотя обычно воспринимал их молча, без особых слов благодарности, разве что мог кивнуть головой, видимо, таким образом хоть что-то противопоставляя тому, что сидело у него внутри и терзало его сущность. В семье он с годами становился все немногословнее, хотя в высоких кругах страны так же с годами прослыл великолепным оратором, ему такая оценка льстила, он действительно умел говорить и этим выигрывал на фоне своих коллег, большинство которых без бумажки не могли и двух слов связать. Иногда экспериментировал, заставляя себя говорить перед каким-нибудь собранием определенное количество минут на пустопорожнюю тему, даже ставил перед собой часы на трибуне, чтобы фиксировать время. С тех пор у него это вошло в привычку, и, будучи уже достаточно большим начальником, на совещаниях ставил перед собой часы, что производило на подчиненных огромное впечатление.
Он рано понял истинное значение лести, относясь к ней не только как к инструменту, с помощью которого у больших начальников можно было «выбивать» всевозможные блага и, что было не менее важным, расположение. Льстить он мог часами, и в минуты, когда славословил в адрес какого-нибудь престарелого туполоба, мысленно отстранялся от самого себя, при этом не знал никаких ограничений. Эту форму лести он хоть и поощрял, но ставил не так высоко, полагая, что такая лесть слишком примитивна и не всегда продуктивна. Сам в свое время использовал множество ее разновидностей. Эффективность лести, как уяснил для себя на собственном опыте, напрямую зависит от огромного числа обстоятельств, включающих время, место, присутствие определенных лиц, настроение человека, к которому она обращена, в общем, тут нужно быть мастером, иначе можно и попасть впросак, получить обратный результат. Когда впервые польстили ему самому, и польстили слишком уж откровенно, может быть, даже грубо, он почувствовал внутри слабенькое, но раздражение. Как человек деятельный, он тогда был далек от всяких кабинетных игр, не потому что не хотел играть, просто было не с кем и не во что, и первая лесть разбудила в нем новые чувства и мысли. Он подумал о своей реакции и пришел к выводу, что лесть все же ему понравилась, и раз ему, человеку столь холодному и рассудительному, понравилась, то она может нравиться многим и, следовательно, можно использовать ее как действенный инструмент. Подумал о человеке, который ему польстил, зачем это ему понадобилось, только ли затем, что ему что-то было нужно, или тот таким образом выказывал свою лояльность к нему, подтверждал согласие со своим подчиненным положением, выставлял шею, как побежденное животное выставляет горло перед победителем. Ведь можно и делать вид, что ты побежден, пока слаб и немощен, для того чтобы в нужный момент, набравшись сил, вцепиться в кадык, заставить вчерашнего победителя опуститься на колени.
Вся эта философия о лести ему показалась чрезвычайно полезной, и он долго экспериментировал со своими начальниками и подчиненными, шлифуя ее возможности. Взял за правило никогда не сообщать руководству плохие вести, не говорить начальникам о проблемах, и так их приучил, что очень скоро все его начальники связывали с его персоной только положительные эмоции, он стал для них источником позитивной энергии, некоторые из руководителей приглашали его просто так, чтобы подзарядиться светлыми перспективами, которые он рисовал, некоторые из них, может быть, даже большинство, осознавали, что слова, которые им произносятся, всего лишь слова, но уже не могли без них. Со временем он подобные же слова произносил, выступая перед громадными толпами людей на площадях, и получал тот же эффект, что и с руководителями. От подчиненных добивался абсолютной лояльности. Слова лести от них воспринимал хладнокровно, четко различая, зачем и для чего они произносятся. И когда однажды один из министров, человек немолодой, по виду благообразный, можно сказать, даже солидный, вопреки всем местным традициям, предписывающим мужчинам гордость и непреклонность, нагнувшись, поцеловал ему руку, не стал возражать – как-то так получилось, что и руку не отдернул, лишь мельком подумал о своей правоте в отношении низости человеческой натуры. Так как случай этот произошел в присутствии многих высокопоставленных людей, то в скором времени большинство его подчиненных превратили целование его руки в ритуал, любое совещание начиналось с того, что он вставал у своего кресла, с протянутой вперед рукой, а подчиненные подходили и по очереди ее целовали.
Исключение делалось только для женщины, которая все время пребывания его на высоких должностях находилась рядом с ним, выполняя обязанности секретаря, и была сборником справочной информации, записной книжкой, памяткой на все случаи, официанткой, няней и многим другим в одном лице. Она наблюдала за теми, кто и как целует руку, кто проявляет усердие, кто выполняет это как повинность, а кто вовсе делает вид, что целует. У другой женщины, министра по туризму, привилегия заключалась в том, что она подходила к руке первая и имела право на произнесение пары ничего не значащих фраз. Этой привилегией она пользовалась весьма виртуозно, вкладывая то ли в свой голос, то ли в слова, то ли в сам поцелуй едва уловимые нотки, которые его в какой-то мере возбуждали, как бы он ни пытался оставаться холодным. В эти минуты у него на лице появлялось некое подобие тщательно скрываемой улыбки, ему хотелось продлить эти приятные мгновения. Странно, что никакого влечения к этой женщине он не испытывал, значение для него имели именно конкретные моменты. Оставаясь один, он ругал себя за слабость, неоднократно хотел даже уволить женщину-министра, но всякий раз что-то его останавливало, может быть то, что в его жизни ничего подобного не было.
Среди его министров был человек, для которого целование руки выглядело двусмысленным действом. В свое время, будучи одним из его ближайших соратников, тот был удостоен доверия параллельно выдвинуться на высочайшую должность, чтобы отобрать голоса у оппонирующей стороны. Но не выдержал испытания, обнаружив (да и свора политтехнологов его в этом убедила), что со своим рейтингом сам может по-настоящему претендовать на место начальника, и стал вести самостоятельную предвыборную кампанию. И был немедленно объявлен представителем сексуальных меньшинств, о чем раструбили все средства массовой информации, включая лояльные, оппозиционные, зарубежные, электронные и даже многотиражные, и хотя быстро понял и осознал свою ошибку, ему не забыли его «забывчивости». Печать гомосексуалиста, несмотря на свои шестьдесят восемь лет и наличие девяти детей, двадцати одного внука и трех правнуков, министр все еще нес на себе, хотя уже и мало кто помнил те времена, когда все это с ним случилось, многие его сторонились, а среди настоящих представителей сексуальных меньшинств министр имел репутацию настоящего демократа, из-за чего во многих международных кругах к его мнению прислушивались. Так вот, из-за бывшего соратника во время процедуры целования случались конфузы, иногда министр сам не знал, как себя вести, а иногда он, забыв, что сам в свое время приказал объявить того гомосексуалистом, брезгливо убирал руку. Никто, конечно, не смел смеяться, но все же ситуация выглядела забавной, что было недопустимо, и он подумывал, как бы от того помягче избавиться.
Процедура целования не допускалась только в присутствии иностранцев, для них ритуал встречи подчиненных с ним был почти демократическим, они подходили к нему так же по очереди с папкой подмышкой, слегка опустив головы, жали ему руку. Целование руки он воспринимал как лакмусовую бумажку, которая выявляла в подчиненных уровень лояльности, верности и надежности. Ему доносили, что некоторые из его министров сами практикуют процедуру целования со своими подчиненными, но он особого значения этому не придавал, прощал как некую компенсацию, справедливо полагая, что лояльные и верные к лояльным и верным будут лояльны и верны и непосредственно ему.
Особенно рьяно его прославляли на пышных Национальных посиделках, проводимых раз в пять лет, на которых присутствовали лучшие представители нации, живущие в том числе и за рубежом. Кроме нескольких тысяч делегатов приглашалось множество иностранных гостей. Посиделки начинались бесплатной раздачей портфелей с его изображением на лицевой стороне и полным собранием его сочинений внутри. Портфели были высокого качества, из очень хорошей кожи. Их раздавали всем приглашенным и безо всякой очереди, и раздача обычно сопровождалась давкой, в которую включались и представители иностранных государств, некоторым удавалось получить по нескольку портфелей, но нередко уже в первые дни Посиделок можно было видеть участников с перебинтованными головами, загипсованными конечностями и даже в инвалидных колясках. Заканчивались же Посиделки коллективным фотографированием участников с Главным начальником, не всех, конечно, а лучших из лучших, которые подбирались его ближайшими помощниками. Среди определенного контингента фотографироваться рядом с Самим считалось делом престижным, и предприимчивые помощники усекли, что тут можно неплохо заработать, фотографирование довольно быстро было коммерциализировано. Места в разных рядах стоили по-разному, лучшие из лучших были людьми небедными и особо не скупились, платили по высшему разряду, он обо всем этом был осведомлен, но не препятствовал, ему даже нравилось, что соотечественники таким образом выражают к нему свою любовь. Случались, правда, и казусы, иногда даже трагические. Непосредственно перед фотографированием начиналась борьба за лучшие позиции, доходящая до рукоприкладства. Иностранные гости обожали наблюдать эти моменты, они фотографировали и снимали их на видеокамеры, чтобы показать домочадцам (правда, раздачу портфелей не снимали из соображений политической корректности), многие из них ради этих зрелищ и стремились проникнуть на Национальные посиделки. Однажды во время драки за право встать поближе к нему чуть ли не половина претендентов были искалечены. Ведь в здание, где проводились Посиделки, из соображений демократии полицию не пускали, а спецслужбы не вмешивались в подобные инциденты. Жертвы были серьезными, семеро участников получили ранения, несовместимые с жизнью, тридцать восемь лучших представителей нации стали инвалидами, семьдесят два человека были так изуродованы, что не смогли предстать перед объективом, впоследствии более ста делегатов обратились за психологической помощью. С того времени помощники старались не допускать драк, в том числе и во время раздачи портфелей, но потасовки время от времени случались, и Посиделки были известны еще и инцидентами, которые со временем стали частью и без того богатой культуры нации. Свою роль сыграла и находка фотографа, которому было обидно, что он единственный из организаторов не имеет от фотографирования никакой выгоды, хотя и выполняет основную задачу. Пока фотограф занимался техническими вопросами, устанавливал аппаратуру, налаживал свет, искал лучший ракурс, другие делили деньги, что, естественно, ему не нравилось. Тогда тот придумал свое дело: договаривался с участниками, желающими иметь фотографии, где они рядом с Самим, снимал их в другое время, но в том же помещении, где делалась заключительная фотография, в середину композиции ставил своего приятеля подходящей комплекции, на место которого потом монтировал изображение Самого. Многих участников это вполне устраивало, тем более отличить, где настоящая, а где поддельная фотография, было почти невозможно.
Национальные посиделки в основном и запоминались раздачей портфелей и фотографированием, хотя именно на них он выступал с так называемым посланием к народу. Задолго до этого запускалась широкая рекламная кампания, привлекающая внимание к Посиделкам, как к чуть ли не самому главному событию в жизни страны, к возможному содержанию послания, программному документу, который определит судьбу народа на ближайший год, хотя сам он про себя называл свое послание не иначе как «посылание всех на фиг». В основном его выступления и составляли содержание Национальных посиделок, традиционно начинавшихся с благодарственной речи в его адрес, произносимой Главным академиком Академии научных рассуждений. Затем глава правительства зачитывал поздравление, а председатель парламента – Обращение Самого к участникам Посиделок. После этого к трибуне выходил Сам, выходил не сразу, сначала самый старший по возрасту участник объявлял о его выступлении, только потом, выждав ровно пятнадцать минут, пока утихнут рукоплескания, по часам, которые в обязательном порядке ставили перед ним, он выходил к трибуне, поднимал правую руку, останавливая бурные рукоплескания, успевшие за пятнадцать минут перейти в овацию, начинал свое выступление. Основное время его речи занимало объяснение сути зачитанного Обращения. Это могло продолжаться от нескольких часов до нескольких дней, в процессе объяснения никто из зала не выходил. Здесь для долгих сидений – но не для сна, было предусмотрено все. Он иногда отлучался по естественной нужде, и этого времени участникам хватало, чтобы успеть перекусить, покурить, побывать в искусно вделанных в стены зала местах общего пользования, некоторым удавалось даже вздремнуть и побриться.
Говорил он в основном о демократии, начинал Речь этим словом, и заканчивал им же. Суть всего сказанного можно было свести к мысли, что наша демократия была, есть и будет демократичнее всех демократий. Большая часть населения данный постулат не особо понимала, чужестранцам же очень нравилось, что он так высоко ставит демократию, и многие лидеры государств устоявшейся демократии ставили его в пример другим, менее демократичным руководителям.
К мероприятиям вроде Посиделок он относился своеобразно. Считал, что их должно быть много и на них обязательно должны присутствовать иностранцы, по сути, для них эти мероприятия и проводились. К ним долго и основательно готовились, награждали особыми эпитетами вроде «мировые», «вселенские», «уникальные», трубили о них на весь свет, кроме целого министерства по их подготовке существовал еще штат специалистов, занимавшихся в том числе подбором и приглашением известных людей – политиков, журналистов, писателей, военачальников, деятелей искусства, которых обхаживали как могли. Проводились эти мероприятия пышно, с пафосными выступлениями, обязательным угощением черной икрой и высококачественными алкогольными напитками и раздачей участникам подарков, в первую очередь великолепно оформленного семитомника его сочинений, в котором все страницы перемежались отличной тоненькой бумагой с водяными знаками в виде его изображений. На время проведения подобных торжеств, да и задолго до их начала жизнь страны текла по утвержденному им самим сценарию – перекрывались дороги, все газеты писали об одном и том же, все каналы телевидения демонстрировали события, связанные с торжествами, на это время по его указанию даже о нем самом меньше говорили. Но на следующий же день после мероприятия поступал негласный приказ забыть все. Он это называл «не жить вчерашним днем», вслух говорил, что он, как демократический лидер, не имеет права останавливаться на достигнутом, все, что сделано – прошлое, думать и действовать же нужно во имя будущего, этого от нас требует, и требует настоятельно, судьба нашей демократии. Про себя, в своих внутренних рассуждениях демократию особо не жаловал, иногда, в моменты раздражения, переделывал слово «демократия» в разные неприличные выражения, а по большому счету относился в ней, как относился к религии, – надо так надо.
Однажды, в трудные для всех и для него лично времена, когда Страна оказалась на грани распада из-за перманентных мятежей и внутренних и внешних войн, он, выступая перед огромной толпой в далекой провинции, сказал: «Демократия – наша цель. Но мы будем строить диктатуру», и стал держать паузу. В те годы слово «демократия» имело для многих едва ли не сакральное значение, это потом ему удалось исказить как слово, так и понятие демократии, да так, что люди забыли, какой смысл в него когда-то вкладывали. Тогда же горячих голов, готовых идти на смерть за демократию, было довольно много, а в толпе в силу обстоятельств находилось немало вооруженных людей, но он все же рискнул и выдержал паузу до конца, до того момента, когда некоторые, не вынеся напряжения, сначала загалдели, а затем и вовсе начали щелкать затворами автоматов, кто-то даже выстрелил в воздух. Еще немного, и ситуация вышла бы из-под контроля, и только после того, как автоматная очередь прошила небо, не оставляя на нем следов, но отдаваясь в его сердце и мозгах далекими событиями, оставившими на его теле восемнадцать маленьких шрамов, он поднял правую руку, приглашая собравшихся к спокойствию и продолжил: «…диктатуру закона, самого справедливого, самого демократичного в мире закона», и произнес слово «закон» так, что оно прозвучало с большой буквы. Через секунду толпа, только что готовая растерзать его, разразилась овациями. Никто не догадывался и не мог догадаться, что таким образом он боролся со своим страхом, въевшимся в его плоть и кровь, делающим его одновременно сильным и слабым.