– Нет, сэр.
– Быть может… на смертном одре?
– Нет, сэр.
– Уж не солдат ли вы… судя по ответам? – весело спросил Рузвельт с очевидным намерением переменить тему.
– Солдат, сэр.
– Быть может, даже ветеран войны в Европе?
– Даже двух войн в Европе, сэр, – весело, в тон президенту ответил его собеседник.
– Была только одна мировая война.
– Ее назвали мировой потому, что в ней участвовало несколько государств Европы и Америки?
– Разумеется.
– Так не является ли мировой войной и та война, что идет сейчас в Испании при участии людей со всех концов мира?..
Макарчер негромко свистнул:
– Так вот он из каких!
Между тем Рузвельт недовольно сказал:
– Соединенные Штаты в этой войне не участвуют.
– Когда я воевал в Испании, мне казалось другое.
– Вот как?.. А в чем же вы видели участие Штатов?
– В американском пособничестве Франко.
– Я вас не понимаю, друг мой! – драматически воскликнул Рузвельт.
– А между тем это так просто, мистер президент. Разве не правительство США наложило эмбарго на вывоз оружия в республиканскую Испанию?
– Было бы несправедливо давать оружие республиканцам и не давать националистам.
– Какой же Франко националист? Он просто изменник и мятежник, сэр.
– Готов с вами согласиться, – мягко сказал Рузвельт, – и от души сожалею, что вы потерпели неудачу в борьбе против него.
– Дрались-то мы не так уж плохо, да очень трудно было драться голыми руками против пулеметов и пушек. Кстати говоря: против американских пулеметов и пушек… Мы там не раз спрашивали себя: «Как же это так? На вывоз оружия в Испанию наложен запрет, а американские пулеметы – вот они, стреляют по нашей добровольческой бригаде Линкольна». Спасибо товарищам, которые были в курсе дела. Они объяснили: на вывоз оружия в Германию и Италию эмбарго не наложено. А оттуда прямая дорога к Франко.
Толпа, по-видимому, стояла недвижима и молчалива – был слышен малейший шорох на платформе. Потом раздался негромкий голос Рузвельта:
– Это новость для меня, то, что вы говорите… Очень сожалею, что я не знал об этом раньше… Но нет сомнения: Бог покарает тех, кто использовал наше доверие и обманным образом снабжал Франко оружием. Да, я верю: их преступление будет наказано Господом, – с пафосом произнес Рузвельт.
– Откровенно говоря, мы не очень в этом уверены.
Хорошо тренированный голос Рузвельта задрожал, как у трагика на сцене:
– Вы не вериге в высшую справедливость?
– У бедных людей нет времени на слишком частое общение с небом, сэр.
– А разве есть что-либо более важное и отрадное в жизни, чем обращение к Богу?.. Мне странно и… страшно это слышать от американца.
В голосе президента прозвучал такой укор, что толпа реагировала одобрительным рокотом, особенно с той стороны, где теснились женщины.
Макарчер с иронической улыбкой посмотрел на Гопкинса, но тот, казалось, проявлял очень мало интереса к происходившему. Макарчеру даже показалось, что Гопкинс дремлет. Во всяком случае, веки его были опущены, и руки в сонной неподвижности лежали скрещенными на мешке со льдом. Макарчера рассердило это равнодушие. Чтобы нарушить покой Гопкинса, он спросил:
– Как это вам удалось: наложив эмбарго на вывоз оружия к республиканцам, не запретить давать его противной стороне?
Гопкинс поднял веки и несколько мгновений непонимающе смотрел на генерала. Тому пришлось повторить вопрос.
– Мы здесь совершенно ни при чем, – нехотя ответил Гопкинс.
– Тем не менее это факт: наше оружие и боеприпасы поступают к Франко.
– Видите ли, друг мой, – все с прежней неохотой проговорил Гопкинс, – коммунисты действительно поставили этот вопрос. Они даже пытались поднять публичный скандал, требовали наложения эмбарго на вывоз оружия в Германию и Италию на том основании, что эти страны держат свои войска на Пиренейском полуострове. Но хозяин спросил тогда Хэлла: есть ли основания считать Германию и Италию находящимися в состоянии войны с Испанией? Хэлл запросил Риббентропа и Чиано: полагают ли они, что их страны находятся в войне с Испанской республикой? Те ответили отрицательно. Хэлл и решил, что наложение запрета на немецкие и итальянские заказы было бы преждевременным. А кому немцы перепродавали наше оружие – какое нам до этого дело?..
– Верное решение, – безапелляционно заявил Макарчер и снова сосредоточил внимание на том, что происходило на платформе.
Тон оппонента Рузвельта повышался с каждым новым словом:
– …Мы имеем право знать, почему нам так трудно зарабатывать свой кусок хлеба? Почему миллионы наших братьев, белых и черных, на фермах и в городах, слоняются в тщетных поисках работы?
– А разве Новый курс не сократил числа безработных почти вдвое? – возразил Рузвельт. – Разве доход рабочего класса Соединенных Штатов не увеличился по крайней мере на семьдесят миллионов долларов в день? Это не пустяки, мой друг.
Рузвельт произнес это так мягко, почти ласково, что сочувствие толпы, как думал Макарчер, должно было вот-вот склониться на сторону президента, но тут его оппонент воскликнул:
– Семьдесят миллионов, говорите вы? Хорошая цифра, мистер президент! Если не считать того, что ценности, производимые людьми, которым бросили семьдесят миллионов, стоят по крайней мере семьсот. А в чьи карманы идут остальные шестьсот тридцать миллионов?
– Полагаю, мой друг, – мягко возразил Рузвельт, – что присутствующих больше интересует вопрос о продуктах сельского хозяйства, чем заработок городских рабочих.
– Хорошо, мистер президент, – произнес оратор. – Поговорим о сельском хозяйстве. Почему эти фермеры получают за свой хлеб ровно десятую долю того, что он стоит на рынке? Почему девять десятых идут в карманы хлебных монополий? Почему за счет хлеба, которого не хватает детям фермеров, господа с хлебной биржи делают себе золотые ванны, вставляют бриллианты в каблуки своих дам? Почему при малейшей попытке самих фермеров организоваться, чтобы продать взращенный их руками хлеб по мало-мальски сносной цене, земельные компании тотчас лишают их земли, скупщики сбивают цены и хлеб сжигают в топках паровозов? Говорят, что Штатами правят шестьдесят богатейших семейств Америки. Правда ли это, сэр?
– Предвыборный прием, дружище, – сказал Рузвельт и рассмеялся. Но на этот раз в его смехе не было обычной непринужденности. – Каждый американец знает, что страною управляет правительство, ответственное перед конгрессом, избранным свободным голосованием.
– Мы не против свободного голосования, мистер президент. Но нам не нравится то, что в каждом штате делают политические боссы. Мы просили бы вас прихлопнуть эту лавочку, сэр. Пожалуй, достаточно того, что мы знаем о Томе Пендергасте. Так кажется нам, простым американцам. Вы – наш президент, которого мы все очень уважаем, не правда ли, друзья?
По-видимому при этих словах оратор обернулся к толпе, так как послышались одобрительные возгласы:
– Уважаем! Конечно, уважаем! Да здравствует Рузвельт!
Оратор с деланым добродушием продолжал:
– Вы, как самый уважаемый из президентов, каких знала Америка в нашем веке, разумеется, не меньше нас заинтересованы в том, чтобы в стране был порядок. За какую же программу мы должны голосовать в наступающей кампании, когда вы или другой претендент выставит свою кандидатуру на пост нашего президента?
Воцарилось краткое молчание. Потом послышался спокойный и снова, как всегда, приветливый голос Рузвельта.
– Наверно, есть еще вопросы, интересующие вас? Говорите же. Я сразу отвечу на все.
Раздалось одновременно несколько голосов. Потом заговорил кто-то один. Потом опять сразу несколько человек. Это было так не похоже на обычные встречи Рузвельта с избирателями, что даже Гопкинс беспокойно заерзал в кресле.
Дверь купе приотворилась, и запыхавшаяся секретарша президента передала Гопкинсу записку. Тот быстро развернул ее и пробежал наспех набросанную рукою Рузвельта строчку: «Придумайте повод для отправления поезда». Было очевидно, что Рузвельт хочет покончить с неудачным митингом без необходимости отвечать на посыпавшиеся со всех сторон вопросы раздраженных фермеров.
Гопкинс отбросил пузырь со льдом и выбежал из купе. Макарчер осторожно приблизился к окну и, прикрывшись краем шторы, посмотрел на платформу.
Впереди всех фермеров стоял человек, чья речь привела генерала в такое раздражение. Приглядевшись к нему, Макарчер нахмурился, лицо его отразило напряжение памяти. Наконец он с облегчением свистнул и пробормотал: «Я знаю этого парня. Это он пытался тогда помешать моему сговору с Уотерсом, а потом, когда мы того все-таки купили, этот парень, говорят, и изобличил его… Коммунист… коммунист…» Макарчер старательно тер лоб, силясь вспомнить имя оратора. Потом быстро набросал на полях журнала: «Во что бы то ни стало узнайте имя парня в рубашке с синими клетками. Мак», – и, вызвав звонком слугу, послал журнал Гопкинсу.
Через две-три минуты Макарчер услышал, как Рузвельт дружески проговорил:
– Сейчас я отвечу на ваши вопросы, мистер… мистер…
– Стил, мистер президент, – охотно ответил оратор. – Айк Стил.
– Вы, я вижу, не из здешних мест, Айк?
– Да, я тут не всегда живу, сэр, это верно.
– Мастеровой, приехали с тракторами? – дружески продолжал Рузвельт.
– С сельскохозяйственными машинами, сэр, – ответил Стил.
– Прекрасное дело, дружище Айк… Надеюсь, что еще застану вас здесь на обратном пути, и чувствую, что мы станем друзьями.
В этот момент из соседнего окна вагона высунулся Гопкинс.
– Сдается мне, что на ваши вопросы мог бы прекрасно ответить наш общий друг, – ваш и мой, – мистер Браудер, – крикнул он Стилу.
Тот помедлил с ответом.
– Я не могу верить Браудеру, если его хвалите вы, сэр.
Гопкинс рассмеялся его словам:
– Вы что-то имеете против него, мистер Айк!
Стил нахмурился.
– Он чересчур охотно и слишком ловко оправдывает все, что вы делаете, сэр. В особенности против нас, коммунистов… – закончил Стил.
Неожиданно, без всякого предупреждения или сигнала, вагон президента поплыл мимо удивленных фермеров.
Гопкинс крикнул фермерам:
– Президент желает вам всего хорошего…
Вслед поезду раздалось несколько жидких хлопков.
У окошка вагона сидел Рузвельт и пытался взглядом отыскать на удаляющейся платформе фигуру Стила. У президента был вид до крайности удивленного человека.
– Они вели себя так, словно здесь каждый день бывают президенты, – раздраженно сказал Гопкинс.
Рузвельт не обернулся. Через несколько минут он задумчиво проговорил:
– Мне кажется, что почва уходит из-под нас, как люк из-под ног приговоренного.
Гопкинс подошел обеспокоенный. Рузвельт редко говорил таким тоном. Гопкинс стоял перед ним с таким же ошеломленным выражением, с каким сам Рузвельт за несколько минут до того смотрел на Стила.
– Кто укажет мне способ остановить время?..
Гопкинсу показалось, что президент разговаривает с самим собой. В больших, обычно таких веселых глазах Рузвельта отражалось настоящее отчаяние. Гопкинс смотрел на это лицо, с каждой секундой делавшееся старше на целое десятилетие. Гопкинсу стало страшно. Ступая на цыпочках, он попятился к двери.
Глава 8
Ванденгейм не заметил, как, отхлебывая маленькими глотками, опустошил третий стаканчик крепкого коктейля. Он только обратил внимание на то, что стаканчик Рузвельта оставался нетронутым. Разговаривая, президент медленно, словно машинально, помешивал свой коктейль соломинкой.
Президент говорил о пустяках. Он отлично знал, что эти пустяки не только не интересны посетителю, но выводят его из себя. Не давая Ванденгейму заговорить, он настойчиво, не торопясь, рассказывал длинную историю о том, как с детства мечтал поохотиться на перепелов и как ему все не удавалось осуществить свое желание, пока наконец он не решился отбросить все дела и уехать на охоту. И именно тут появились первые симптомы тяжелой болезни, навсегда лишившей его возможности помышлять об охоте.
– Это было бы неплохою темой для карикатуристов республиканской прессы: президент, пытающийся гоняться за перепелами в кресле на колесах…
Рузвельт собирался перейти к следующему рассказу, но тут Ванденгейм понял, что единственная цель этих рассказов – оттянуть разговор. А ради этого разговора он проделал молниеносный перелет к Улиссвиллю. Джону стало ясно, почему свидание было назначено в таком захолустье и почему было указано такое время свидания, что не опоздать к нему можно было только ценою ночного полета. И теперь еще эти рассказы о перепелах! Все стало ясно Ванденгейму: Рузвельт хотел избежать свидания и разговора с ним.
Стоило Джону сделать это открытие, как все его благие намерения – держаться так, как подобало в обществе президента, чтобы мирно уладить претензии, накопившиеся у Джона и его единомышленников к правительству и к демократической партии, – все улетучилось. Джон намеренно не пошел на свидание с вице-президентом Уилки, не стал разговаривать ни с одним министром-республиканцем. Он хотел найти общий язык с президентом-демократом. Джону казалось, что здравый смысл дельца вынуждает его в предстоящих выборах дать в избирательный фонд Рузвельта вдесятеро больше, чем он мог бы бросить на избрание любого другого кандидата-республиканца. Джону казалось, что он понял наконец истинный смысл политики Франклина Рузвельта и разгадал этого человека, который хочет базироваться не только на поддержке Моргана, но ищет возможности опереться и на другую базу – на Рокфеллера и на него, Джона.
Так почему же Рузвельт не хочет поговорить с Ванденгеймом откровенно?
Не может же он не понимать, что, явившись инициатором и творцом двуединой политики руководящих партий Америки, он тем самым более чем когда-либо поставил вопрос о своем переизбрании на третий срок в зависимость от республиканцев. Что за странную игру ведет Рузвельт, отделываясь пустяками от разговора с таким республиканцем, как он, Джон Ванденгейм?
Джон решил идти напролом. Один за другим задавал он Рузвельту вопросы, игравшие такую большую роль не только для него, Джона, но и для всех, чьи интересы завязались в плотный узел вокруг современного положения в Европе.
Однако всякий раз, когда Джон пытался прямо поставить вопрос, Рузвельт ускользал от ответа. Невозможно было понять, согласен ли он с интерпретацией, которую дает его словам Ванденгейм, или протестует против нее.
Стоило Джону немного отвлечься, поддавшись на предложение приготовить новый стаканчик коктейля, как нить разговора оказалась им упущенной. Ею снова овладел Рузвельт. И на этот раз уже не выпускал ее, не давал Ванденгейму возможности вставить ни одного слова. Тому оставалось только пить свой коктейль. Джон делал это с мрачностью, обличавшей его недовольство. Но оно не оказывало на хозяина ни малейшего действия: речь снова шла о перепелах. Рузвельт с таким видом поглядывал на проносившиеся за окнами вагона поля, словно именно оттуда, сквозь шум колес, до него доносился свист перепелов, навевавший охотничьи воспоминания.
Ванденгейм опустошил стакан и, не ожидая приглашения, наполнил его чистым джином. Ему хотелось залить овладевавший им гнев. Но чем больше он пил, чем сильнее багровело его лицо и наливались кровью глаза, тем веселее звучал голос президента.
Рузвельта заставило умолкнуть лишь появление Макинтайра. Врач вошел без стука, как свой человек. Не обращая внимания на Ванденгейма, он почтительно, но одновременно очень внушительно заявил:
– Ванна, сэр!
Рузвельт развел руки, как бы взывая к сочувствию Ванденгейма.
– Видите, Джон!.. Однако недопустимо, чтобы мы расстались, не поговорив откровенно. Я хочу знать, что вы думаете, и вы должны знать, что я думаю… – Рузвельт потянулся к телефону, и Ванденгейм решил, что ему придется подождать в каком-нибудь купе, пока закончится ванна президента. Но то, что он услышал, заставило его сердито сдвинуть брови и сжать подлокотники в усилии сдержать готовое вырваться наружу бешенство. Президент предложил Гопкинсу зайти за Ванденгеймом и продолжить с ним разговор… вместо самого Рузвельта.
– Все, что вам скажет Гарри, сказал бы вам я, и все, что хотел бы сказать вам я, скажет Гарри, – бросив трубку, обратился Рузвельт к Ванденгейму и радушно протянул Джону руку.
Джон мрачно шагал по коридору вагона следом за понуро волочащим ноги Гопкинсом.
«Что же, – думал Джон, – и этот будет кормить меня сказками о перепелах? К черту! Гопкинс не президент. Ему-то я уж выложу все, что думаю о подобном способе вести дела».
Он вошел в купе Гопкинса, готовый вступить в сражение с этой гримасничающей от боли тенью президента. Джон не питал никаких иллюзий насчет приема, который может ему оказать Гопкинс – откровенный и непримиримый враг всех противников Рузвельта. Однако то, что произошло в первые же минуты этой встречи, резко изменило все течение разговора. Гопкинс сразу же сказал Ванденгейму, что осведомлен о цели его приезда и готов помочь в любом деле, которое пойдет на пользу Америке и ее президенту. При этих словах он наполнил до краев два больших бокала и с видом завзятого кутилы чокнулся с Джоном.
Хотя Джон был уверен, что Гопкинс не может знать ни намерений, ни мыслей, с которыми Джон пришел сюда, он с готовностью поднял свой бокал. Что же, может быть, это и хорошо, что, прежде чем поставить точки над «и» с самим президентом, он потолкует с его вторым «я».
Джон решил начать с вопросов, от которых с такой ловкостью ускользал Рузвельт.
– Известно ли президенту, что не только американские вложения в Германии почти удвоились за последнее десятилетие? Немецкие промышленники охотно идут на переплетение их интересов с нашими и за пределами Германии.
Гопкинс ответил на наивность наивностью:
– О каких отраслях хозяйства вы говорите?
– Нефть, химия, недра…
Гопкинс согласно кивнул головой:
– Кое-что мы об этом слышали. Нам кажется, что в наших интересах всячески поощрять деловые связи Штатов с Европой. Только… – он на мгновение умолк, испытующе посмотрев в глаза собеседнику, – мы не знаем, что вы будете делать с этими связями и со своими вложениями, если Гитлер зайдет дальше, чем мы предполагаем, – возьмет да и бросится на нас?
Ванденгейм пренебрежительно махнул рукой:
– Он никогда не пойдет на это первым.
– Но на это могут пойти его союзники – японцы. Тогда Гитлер будет автоматически втянут в войну с нами.
– Этого не будет! – энергично воскликнул Джон. – Мы сумеем удержать его от подобной глупости, а японцев удерживайте вы.
Наступила пауза. Гопкинс молчал. Нельзя было понять, одобряет он подобную мысль или осуждает.
«Черт возьми, кажется и этот намерен играть со мною в прятки?» – подумал Ванденгейм и безапелляционно заявил:
– Все, что я знаю о намерениях нацистов, а я знаю о них вполне достаточно, позволяет мне утверждать: Гитлер бросится на Россию. Это цель всех его приготовлений. А раз так, мы можем спать спокойно.
– Сталин не из тех, кто позволит Гитлеру легко сорвать плод, – возразил Гопкинс.
– Тем лучше, – радостно воскликнул Ванденгейм. – Значит, военная конъюнктура – на десять лет…
Гопкинс нервно повел плечами, почти тем же движением, как это делал президент, и проговорил тоном проповедника:
– Не стройте из себя вандала, Джон. Мне не хочется верить, что американец способен желать войны… Война не то средство, которым мы хотели бы решать наши споры. Война – это кровь, это гибель миллионов людей.
– Это не наши, а их споры, не наша, а их кровь – там, в Европе, – махнул рукой Ванденгейм. – Какое нам с вами дело?! Пусть они истребляют друг друга. Нам от этого хуже не будет…
– А если водоворот втянет и нас?
– От нас зависит, дать себя втянуть в войну или нет.
– Вы говорите о возможности войны так, словно дело идет о том, будет ли лето достаточно теплым, чтобы поехать на купанья, – негромко, но внушительно произнес Гопкинс. – Хорошо, что наша беседа происходит без записи и свидетелей, а то нам жарко пришлось бы на ближайшей пресс-конференции.
Мысль о том, что их разговор действительно не стенографируется и, по существу говоря, можно говорить о чем угодно, подбодрила Ванденгейма. Уж не для того ли Гопкинс и напомнил об этом, чтобы вызвать его на откровенность?
Джон заговорил о том, что ему казалось самым важным:
– Что бы вы сказали, если бы я с полной серьезностью предложил проект слияния наших партий? К чему эта игра, отнимающая столько времени и средств у всех нас? А я, мне кажется, нашел бы средства осуществить такой проект.
Гопкинс посмотрел на него так, словно перед ним сидел сумасшедший.
– Вы… серьезно? – И в ответ на утвердительный кивок Ванденгейма: – Воображаете, что мы можем позволить себе такую роскошь? – На лице Гопкинса отразилось смешение гнева и крайнего отчаяния. Ванденгейм в испуге даже отстранился от Гопкинса, но тот без стеснения потянул его к себе за рукав пиджака. – К черту дурацкие фантазии, Джон! Осуществить такое слияние значило бы ввести в действие против нас все скрытые силы протеста. Те силы, которые сейчас идут по одному из этих русел, – он поочередно ткнул пальцем в грудь Ванденгейма и себя. – Мир между нами значил бы открытую войну против всех нас… Запомните хорошенько то, что я вам сейчас скажу: боритесь с нами, боритесь так яростно, как только можете! Но упаси вас бог свалить хозяина. Он или революция – таков выбор для нас всех. Поняли?
Ванденгейм не принадлежал к числу людей, легко теряющихся, но сейчас он сидел с таким видом, словно из-под него вытаскивают стул.
– Валите на нас, что угодно, – продолжал между тем Гопкинс. – Слава богу, что вы обладаете средствами для этого. Что будет со всеми нами, если вместо вас этим делом займутся те, кто кричал сегодня с платформы: «Отдайте нам то, что произвели наши руки!» Представьте себе, что мы отдали бы им то, что создано ими. Что останется тогда вам?
Лицо Ванденгейма налилось кровью. Забыв, что он разговаривает не с Долласом, а с советником президента, он зарычал:
– К чертям эти глупости, Гарри! Посадить мне на шею десятки, сотни тысяч паразитов?! Я делаю доллары не для того, чтобы затыкать ими глотки рабочих. Я не хочу, чтобы из-за вашей филантропии сотни тысяч, миллионы бездельников разевали рты на мой хлеб. Да, у меня миллионы. Да, у меня миллиарды! Да, я богат. Но какой черт вам сказал, что я не смогу стать еще богаче, если не буду кормить нахлебников, которые сегодня в Улиссвилле требовали вашей проклятой справедливости.
В течение этой речи Гопкинс успел совершенно успокоиться. Его черты приобрели выражение расчетливой деловитости и официальной сдержанности. Теперь он смотрел на беснующегося собеседника с выражением снисхождения. Как только ему удалось вставить реплику, Гопкинс проговорил тоном доброго учителя, поучающего не в меру расходившегося ученика.
– Неужели вы не понимаете? Когда я говорю «Рузвельт или революция», я ни на йоту не изменяю тому, что говорил вам прежде. Американский народ дошел до той грани, когда ему нельзя не дать хотя бы суррогата справедливости, о котором так любит болтать наш общий друг Синклер. Будьте умницей, Джон, приберите к рукам искусство, займитесь философией…
– Меня тошнит от философии!
Но Гопкинс только рассмеялся в ответ и, не меняя тона, продолжал поучать:
– Можете не любить ее, но найдите средства еще и еще раз доказывать ста сорока миллионам простых американцев, что великая справедливость вовсе не в том, чтобы у вас не было золотых ванн, а в том, чтобы эти простые американцы имели эмалированные или хотя бы цинковые ванны.
Глаза Гопкинса делались все более злыми. Он поднял пустой бокал, постучал его краем по бутылке и, прищурившись, прислушался к тонкому долгому звуку, издаваемому хрусталем. Не глядя на собеседника, медленно процедил сквозь зубы:
– И их женам пока вовсе не нужны каблуки с бриллиантами. Дайте им цветные стеклышки. Иначе у вас отберут ваши бриллианты. Поняли?
– Я хочу, чтобы их было не сто сорок миллионов, а по крайней мере вдвое меньше. Ровно столько, сколько нужно для того, чтобы двигать мою машину… ни одним человеком больше.
– Это утопия, Джон. Глупейшая утопия, которая когда-либо владела человеческими умами.
– А война! При нынешних средствах истребления мы можем перемолоть миллионы, десятки миллионов не нужных нам людей.
Черты Гопкинса застыли. Он проговорил:
– Не то, Джон, не то! Это не к лицу тому, кто хочет говорить об овладении всем миром. Имейте в виду, что только в том случае, если массы будут верить хозяевам, верить вам и бояться вас, вам удастся поднять их на действия, необходимые для распространения вашей власти. Всякая масса, в том числе и американская, пойдет за вами, если будет уверена, что действует во имя цивилизации, во имя той самой справедливости, которой она так яростно добивается для себя самой… – Гопкинс задумался, потом продолжал: – Никогда не забывайте, Джон, что массе нужны идеалы. – При этих словах Гопкинс положил руку на плечо собеседника. – Помните мои слова, Джон: если Советам удастся осуществить еще хотя бы две своих пятилетки, – а это им, по-видимому, удастся, – они будут продолжать такими же темпами улучшать положение масс в своей стране. Если нам, при нашей системе, не удастся продвинуть жизнь вперед, то не найдется таких говорунов ни в нашей партии, ни в вашей, которые сумели бы отговорить американцев испробовать у себя то, что так здорово получается у русских… В этом все дело.