В разгаре оживленного – но для меня совершенно непонятного – разговора о мэрах, судьях, старшинах и секретарях городских корпораций, об избирательных списках и цензе оседлости адвокат вдруг спохватился: «А как же бедняга Дановер? Мы о нем совсем позабыли!» За pauvre honteux[9] послали хозяина с настоятельным приглашением провести остаток вечера вместе. Я спросил молодых людей, что им известно о несчастном. Адвокат полез в карман за делом своего клиента.
– Он – один из кандидатов на remedium miserabile[10], – сказал Харди, – на так называемый cessio bonorum[11]. Подобно тем богословам, которые усомнились в справедливости вечных мук ада, шотландские юристы пришли к выводу, что грех бедности не следует карать пожизненным заключением. Отбыв месячный срок, несостоятельный должник может обратиться в Верховный суд, указать размер своих долгов и своего актива, передать все имущество кредиторам и ходатайствовать об освобождении из тюрьмы.
– Я слыхал, – заметил я, – об этом гуманном установлении.
– Да, – сказал Холкит, – и самое лучшее в нем, как заметил некий иностранец, это то, что можно добиться cessio, когда bonorums у вас нет и в помине. Ну, что ты роешься в карманах? Ведь у тебя там одни старые театральные афишки, заявления, требующие заседания факультета, устав Общества мыслителей, расписание лекций и прочая чепуха, наполняющая карманы молодого адвоката. Вы найдете там все, кроме денег и дел. Неужели ты не сумеешь без шпаргалки изложить дело о cessio? Эти дела рассматриваются каждую субботу. Все они на один лад, и одна форма обвинения подойдет к каждому.
– Это нимало не похоже на те дела, которые, по словам вашего товарища, проходят через наши суды, – сказал я.
– Верно, – ответил Холкит, – но Харди говорил об уголовных делах, а это – чисто гражданское. Я и сам мог бы выступить по такому делу, хоть и не имею прав на адвокатскую мантию и треххвостый парик. Итак, слушайте, как я изложил бы дело. Мой клиент, по ремеслу ткач, работал по найму, скопил кое-какие деньжонки, арендовал ферму (а ведь для этого, как и для того, чтобы править шарабаном, нужен талант), а тут неурожай… Он выдал кому-то векселя без обеспечения, помещик наложил секвестр, кредиторы пошли на соглашение, наш фермер решил открыть трактир, разорился вторично, был подвергнут тюремному заключению за долг на сумму десять фунтов семь шиллингов шесть пенсов. В настоящее время его долг составляет столько-то, убытки – столько-то, наличные средства – столько-то, что составляет баланс: столько-то в его пользу. Возражений не поступило. Прошу суд привести должника к присяге.
Харди отказался наконец от попыток найти свой документ и рассказал о злоключениях бедного Дановера с обычным своим остроумием, но в то же время с волнением, которого он словно стыдился, как не подобающего профессионалу, но которое делало ему честь. Это была одна из тех повестей, где злой рок неотступно преследует героя. Человек безупречной нравственности, знающий, трудолюбивый, но робкий и бедный, он тщетно пробовал все средства, какими обычно достигается благополучие, но едва раздобывал себе пропитание. В краткую пору надежд на достаток – но еще не самого достатка – он обзавелся женой и детьми, но луч надежды скоро угас. Все неудержимо влекло его к самому краю пропасти, ожидающей неисправных должников. Он отчаянно цеплялся за все, что могло отсрочить гибель, но все ускользало из его рук; он сумел лишь продлить свою агонию и наконец погрузился на дно, с которого был извлечен стараниями Харди.
– А теперь, когда ты вытащил беднягу на берег, – сказал Холкит, – ты, надо полагать, оставишь его, разутого и раздетого, на произвол судьбы. Послушай-ка… – И он что-то зашептал на ухо своему товарищу; я разобрал только многозначительные слова: «просить содействия милорда».
– Устраивать судьбу разорившегося клиента, – сказал Харди смеясь, – ведь это pessimi exempli, дурной пример собратьям. Я и сам об этом подумывал, не знаю только, удастся ли. Но тише! Вот он сам.
Мне было приятно видеть, что несчастья Дановера как бы дали ему право на уважение и внимание молодых людей; они обошлись с ним весьма вежливо и сумели вовлечь в разговор, который, к моему удовольствию, вновь обратился к шотландским «Causes célebres». Ободренный радушным обхождением, Дановер разговорился. В тюрьмах, как и всюду, существуют свои традиции, известные лишь их обитателям и передаваемые от одного поколения заключенных другому. Некоторые из этих обычаев, описанных Дановером, были интересными иллюстрациями к знаменитым процессам, которые Харди и его товарищ так тщательно изучили. За этими рассказами прошел у нас вечер, пока Дановер не выразил желания отправиться на покой; я последовал его примеру, чтобы записать кое-что из слышанного и прибавить новые страницы к тем повестям, которые я с таким удовольствием составлял. Молодые люди потребовали жаркого, глинтвейна, колоду карт и сели играть в пикет.
Наутро путники покинули Гэндерклю. Впоследствии я узнал из газет, что оба они приняли участие в нашумевшей политической тяжбе между Баблбургом и Битемом – тяжбе, подлежавшей быстрому разрешению, но которой, видимо, суждено надолго пережить депутатские полномочия тяжущихся. Холкит, как сообщали газеты, выступил в качестве поверенного, а Харди – в качестве адвоката сэра Питера Плайема, причем так удачно, что с тех пор в его карманах стало меньше театральных афиш и завелись дела. Удача эта была ими заслужена, ибо Дановер, навестивший меня вскоре после этого, со слезами сообщил, что они выхлопотали ему скромное место, дающее возможность содержать семью. Поистине не было бы счастья, да несчастье помогло. После вереницы бедствий для него наконец блеснул луч надежды, – и все после того, как он упал с крыши дилижанса в реку Гэндер в обществе адвоката и присяжного стряпчего. Не знаю, будет ли читатель так же радоваться этому событию: ведь именно ему он обязан повестью, которую я составил из рассказов того вечера.
Глава II
Кому доводилось в Париже бывать,Тот Гревскую площадь не может не знать.Приют для несчастных, где честность и судВ единстве чудовищном к смерти ведут.Там гибель срывает оковы с людей,Венчает палач ухищренья судей,Там грозный разбойник и нежный певецСвоим злоключеньям находят конец.Прайор{19}В былые времена публичные казни в Англии свершались на площади Тайберн, куда осужденные жертвы правосудия торжественно шли по нынешней Оксфорд-роуд. В Эдинбурге для этой печальной цели имелся широкий проезд, или, вернее, длинная площадь, окруженная высокими зданиями и носившая название Грассмаркет. Большие размеры ее позволяли вмещать множество зрителей, обычно собиравшихся на это тягостное зрелище. Вместе с тем окружающие ее дома издавна были населены преимущественно людьми простого звания, так что те, кого неприятное зрелище могло оскорбить или чрезмерно взволновать, были от него избавлены. Дома на площади Грассмаркет большей частью убоги; однако ж место это не лишено величавости – с юга над ним высится отвесная скала, увенчанная старинной крепостью с обомшелыми зубчатыми стенами и башнями.
Площадь служила для публичных казней еще лет тридцать назад. Наступление рокового дня возвещалось большой черной виселицей, воздвигавшейся в восточном конце Грассмаркета. Это зловещее сооружение имело значительную вышину и было окружено помостом, куда вели две лестницы: для несчастной жертвы и палача. Все это сооружалось в ночь перед казнью, отчего казалось, что виселица вырастает из земли по мановению нечистой силы; помню, какой ужас внушали эти зловещие приготовления мне и другим школьникам. В ночь после казни виселица исчезала и убиралась, под покровом тьмы и тайны, на обычное свое место под сводами парламента или здания суда. Теперь казни совершаются по-иному: как в лондонском Ньюгете; но лучше ли это, сказать не берусь. Правда, нравственные муки осужденного теперь сокращены: ему не приходится шествовать через весь город в погребальном саване, в сопровождении священника, подобно живому мертвецу; но если признать, что главной целью наказания является предотвращение преступлений, то, сократив мрачную церемонию, не уменьшили ли мы отчасти того потрясающего действия на зрителей, которое в огромном большинстве случаев является единственным оправданием смертной казни?
7 сентября 1736 года на площади Грассмаркет как раз происходили описанные нами мрачные приготовления.
С раннего утра площадь начала заполняться группами людей, смотревших на помост и виселицу с суровым и мстительным удовлетворением, – случай весьма редкий, ибо народ обычно склонен великодушно забывать о преступлении осужденного и видеть лишь его страдания. На этот раз, однако, преступник был осужден за действия, которые более всего вызывают ненависть народа. История эта хорошо известна; однако для лучшего понимания всего последующего нелишне будет напомнить ее в главных чертах. Рассказ может оказаться длинен, но, надеюсь, небезынтересен для тех, кому известен его конец. Как бы то ни было, некоторые подробности необходимы ради ясности дальнейшего повествования.
Несмотря на ущерб, который контрабанда наносит правительственным доходам, торговле и нравам, она не считается в народе – да, впрочем, и среди высших классов – тяжким преступлением. Напротив, в тех краях, где она процветает, она неизменно привлекает наиболее отважных, сметливых и способных из крестьян, зачастую при потворстве фермеров и мелкого дворянства. В царствование первого и второго Георгов контрабанда в Шотландии была распространена повсеместно, ибо население, непривычное к пошлинам и считавшее их нарушением своих исконных прав и свобод, всеми способами старалось от них уклониться.
Контрабанда особенно процветала в графстве Файф, омываемом морем с трех сторон – с юга, севера и востока – и изобилующем мелкими гаванями. Там проживало много опытных мореходов, начинавших свою жизнь пиратами, так что в смельчаках никогда не было недостатка. На особой примете у таможенников был некий Эндрю Уилсон, бывший пекарь из села Патхед. Он обладал большой физической силой, смелостью и находчивостью, отлично знал побережье и способен был возглавить самое отчаянное предприятие. Не раз удавалось ему ускользнуть от погони.
Но таможенники учредили за ним такой бдительный надзор и столько раз отбирали товары, что вконец разорили его. Уилсон озлобился. Он считал себя ограбленным и вообразил, что при случае имеет право расквитаться с казной. А где есть готовность к преступлению, там и случай не замедлит представиться. Уилсон как-то проведал, что сборщик пошлин из Киркалди прибыл по делам службы в Питтенуим, имея при себе крупную сумму казенных денег. Сумма эта была все же значительно меньше той, которую Уилсон потерял на отобранных товарах; поэтому он решил возместить свои убытки за счет казны и сборщика.
Он взял себе в товарищи некоего Робертсона и еще двух праздных молодцов, также замешанных в контрабанде, которых он убедил рассматривать все предприятие с той же точки зрения. Они выследили таможенника и ворвались в дом, где он остановился. Уилсон и двое из его сообщников вошли в комнату чиновника, а четвертый, Робертсон, стал на страже у дверей с обнаженным кинжалом. Чиновник, видя, что жизнь его в опасности, в одной рубахе выпрыгнул из окна и спасся бегством, а грабители беспрепятственно овладели двумястами фунтами казенных денег.
Грабеж был необычайно дерзким, ибо на улице в тот час еще было немало прохожих. Но Робертсон объяснил любопытным, привлеченным шумом, что чиновник повздорил с домохозяином; почтенные граждане Питтенуима, не считая себя обязанными выручать ненавистного всем таможенника, удовлетворились этим малоправдоподобным объяснением, и, подобно левиту из евангельской притчи, перешли на противоположную сторону. Наконец забили тревогу и вызвали солдат, грабители были схвачены, добыча отнята, а Уилсон и Робертсон осуждены на смерть, главным образом на основании показаний одного из их сообщников.
Многие считали, что суду следовало принять во внимание заблуждение, в котором пребывали преступники, и заменить смертную казнь менее суровой карой. Однако, по мнению правительства, дерзкое преступление требовало примерного наказания. Когда смертный приговор был вынесен, кто-то из друзей осужденных передал им в тюрьму напильники и все необходимое для побега. Они распилили решетку в одном из окон и могли бы спастись, если б не упрямство Уилсона, которого у него было не меньше, чем смелости. Товарищ его, Робертсон, человек молодой и худощавый, предлагал первым вылезти через проделанное ими отверстие, чтобы потом, если понадобится, расширить его снаружи для Уилсона. Но Уилсон непременно захотел попробовать первым; будучи плотного сложения, он не только не сумел пролезть между прутьев, но и прочно застрял там. Попытка к бегству была раскрыта, и тюремщик принял все меры к тому, чтобы она не могла повториться.
Робертсон ни единым словом не упрекнул товарища за упрямство, погубившее их обоих; но, как видно, Уилсон сам не мог простить себе, что вовлек Робертсона, на которого имел большое влияние, в преступную затею, имевшую столь плачевный конец, а затем погубил его вторично, помешав побегу своим упрямством. Люди, подобные Уилсону, хотя и закоренели в преступлениях, но сохраняют способность к самопожертвованию. Теперь он думал только о том, как спасти жизнь Робертсона, не заботясь о своей собственной. Для этого он задумал и осуществил необычный и смелый план.
К Эдинбургской темнице примыкает одна из трех церквей, образующих ныне собор Сент-Джайлса, называвшаяся тогда Толбутской церковью. Согласно обычаю, в последнее воскресенье перед казнью осужденные, охраняемые стражей, присутствовали там при богослужении. Предполагалось, что это последнее совместное моление в обществе ближних должно было смягчить и обратить к Богу ожесточившиеся сердца несчастных. Для остальных же прихожан считалось полезным поклониться Творцу вместе с теми, кто, готовясь по приговору земного судии предстать на суд Всевышнего, уже как бы стоят на пороге вечности. Впрочем, после случая, о котором мы намерены рассказать, этот назидательный обычай был отменен.
Священник, совершавший богослужение, только что окончил трогательную проповедь, отчасти обращенную к несчастным Уилсону и Робертсону, которые сидели на отведенной для преступников скамье, каждый под охраной двух солдат городской стражи. Священник напомнил им, что скоро они присоединятся к сонму праведных или грешников; что не далее, как через два дня, они вместо церковных псалмов услышат райское пение или же плач и скрежет зубовный – смотря по тому, в каком расположении духа они встретят свой смертный час; что им не должно отчаиваться перед близким концом, но, напротив, радоваться: ибо всем присутствующим, молящимся вместе с ними, равно суждено умереть, но только им одним дано знать точно, когда приговор будет приведен в исполнение. «Поэтому, – воскликнул достойный человек дрожащим от волнения голосом, – пользуйтесь оставшимся временем, братья мои! Помните, что Тот, для Кого не существует времени, может даровать вам вечное спасение даже за те краткие минуты, которые оставил вам земной судия».
Было замечено, что Робертсон при этих словах заплакал; Уилсон же, казалось, ничего не понимал или был поглощен иными мыслями, но это в его положении было так естественно, что ни в ком не вызвало ни удивления, ни подозрений.
Служба окончилась, и молящиеся стали расходиться, но многие медлили, желая поближе рассмотреть преступников, которые вместе со стражей встали и также готовились идти, как только можно будет пробраться к выходу. В толпе раздавались возгласы сочувствия, особенно явного ввиду смягчающих обстоятельств дела, – как вдруг Уилсон, который, как мы уже говорили, обладал богатырской силой, схватил двоих солдат, каждого одной рукою, и, крикнув своему товарищу: «Беги, Джорди, беги!», бросился на третьего и вцепился зубами в ворот его мундира. Робертсон на мгновение оцепенел и, казалось, не в силах был бежать; но когда крик «Беги!» был подхвачен многими из окружающих, открыто ставшими на его сторону, он оттолкнул четвертого солдата, перескочил через скамью, смешался с толпою, где ни одна рука не поднялась задержать несчастного в его последней попытке спастись, мгновенно оказался у выхода – и исчез.
Отвага и великодушие, проявленные Уилсоном, усилили общее сочувствие к нему. Когда не затронуты их собственные предубеждения, люди склонны сочувствовать бескорыстию и самоотвержению; все восхищались Уилсоном и радовались побегу Робертсона. Общее сочувствие породило даже слух о том, что перед самой казнью Уилсон будет освобожден толпою либо старыми товарищами или вторично проявит свою необычайную силу и отвагу. Власти сочли необходимым принять меры против возможных беспорядков. На место казни был послан большой отряд городской стражи под командованием капитана Портеуса, получившего столь печальную известность после трагических событий, связанных с этой казнью. Нелишне будет поэтому сказать несколько слов о его отряде и о нем самом. Впрочем, предмет этот настолько важен, что заслуживает особой главы.
Глава III
О бог великий, aquae-vitae![12]Мы ищем у тебя защиты,В несчастьях наших помоги ты И будь на страже!Спаси нас от лихих бандитов – От нашей стражи!Фергюсон{20}. «Сумасшедшие дни»Капитан Джон Портеус, чье имя сохранилось в эдинбургских преданиях, равно как и в летописях уголовных дел, был сыном эдинбургского портного, прочившего его по той же части. Но юноша, которого неудержимо влекло к разгульной жизни, предпочел поступить в полк наемников, долго служивших в Голландии и прозванных поэтому «шотландскими голландцами». Там он прошел военную выучку. Вернувшись в родной город после нескольких лет праздной и скитальческой жизни, он пригодился эдинбургскому магистрату в смутный 1715 год для обучения городской стражи и вскоре получил чин капитана. Этим повышением он был обязан единственно своим военным познаниям и распорядительности, проявленной на полицейской службе; ибо вообще, как говорили, он отличался распутством, был бессердечный сын и жестокий муж. На своем посту он был, однако, полезен, а его свирепость устрашала бунтовщиков и нарушителей общественного порядка.
Вверенное ему войско состоит – вернее, состояло – из ста двадцати солдат, разделенных на три роты и получавших форменную одежду и довольствие. Туда шли преимущественно ветераны, на досуге занимавшиеся ремеслом. На них лежала обязанность поддержания порядка, подавления бунтов и пресечения уличных грабежей; словом, это была вооруженная полиция, вызываемая при всех случаях, когда можно ожидать смуты и беспорядков. Бедняга Фергюсон, который в своей разгульной жизни порой сталкивался с этими блюстителями общественного спокойствия и упоминает о них так часто, что может быть назван их певцом, следующим образом предостерегает от них читателя, основываясь, без сомнения, на собственном опыте:
Спасайся, добрый мой народ,От стражников-задир.Едва ль найдется худший сбродСредь тех, на ком мундир.Действительно, солдаты городской стражи, как мы уже говорили, пожилые, отслужившие воины, но еще достаточно крепкие для выполнения своих обязанностей, к тому же – большей частью из шотландских горцев, отнюдь не были расположены терпеливо сносить оскорбления толпы, дерзкое озорство школьников и бесчинства праздных гуляк, с которыми им всего чаще приходилось сталкиваться. Бедняги были ожесточены насмешками, которые им доставались по любому поводу, и часто нуждались в увещеваниях того же поэта:
Ради самих себя, солдатыСтраны, озерами богатой!Не грабьте нас, как супостаты, Не лейте кровь!Ужели нам нести утратыВсе вновь и вновь?Во всех случаях праздничного веселья, когда имеется законный предлог пошуметь, стычка со стражниками составляла излюбленное развлечение эдинбургской толпы. Когда эти строки увидят свет, такие стычки у многих, вероятно, еще будут свежи в памяти. Но почтенного воинства, которое в них участвовало, уже не существует. Постепенное исчезновение городской стражи напоминает участь ста рыцарей короля Лира. Каждое новое поколение городских советников, подобно Гонерилье и Регане{21}, все более уменьшало их число, задавая один и тот же вопрос: «К чему нам двадцать пять? К чему нам десять? Зачем нам пять?» А скоро дойдет уже до того, что «и одного не надо».
Теперь лишь изредка можно увидеть этот призрак былого: седобородого горца с лицом, иссеченным боевыми рубцами, но согбенного старостью; в старинной форменной треуголке, обшитой простою белой тесьмой вместо прежнего серебряного галуна; в полинялом красном мундире, жилете и панталонах; в иссохшей руке у него – старинное оружие, так называемый лохаберский топор, то есть длинный шест с топориком и крюком на конце. Я слыхал, что эта тень минувшего еще расхаживает вокруг памятника Карлу II в Парламентском сквере, словно все обломки прошлого ищут приюта возле Стюартов. Еще два-три маячат у ворот караульного помещения, отведенного им в Лукенбуте после того, как было снесено их прежнее здание на Хай-стрит. Но столь неверна судьба рукописей, завещанных друзьям и душеприказчикам, что эти беглые заметки о старой эдинбургской страже и их суровом и доблестном капрале Джоне Ду (самом свирепом человеке, когда-либо мною виденном), которые в пору моего детства были предметом насмешек и одновременно страха для школьной братии, пожалуй, увидят свет, когда исчезнет самая память о них, и будут годны разве как подписи к карикатурам Кэя{22}, увековечившим некоторых из этих героев. Во времена наших отцов, живших в постоянном страхе перед якобитскими заговорами{23}, городские власти старались поддерживать стражу, хотя и состоявшую из старцев, в боеспособном состоянии; не то что потом, когда самым опасным делом для них стали стычки с чернью по случаю дня рождения короля. Словом, тогда еще они были предметом ненависти, а не презрения, как впоследствии.
Капитан Джон Портеус, видимо, чрезвычайно дорожил честью своего отряда и своей собственной. Он негодовал против Уилсона, который столь бесцеремонно обошелся с его солдатами, освобождая своего товарища, и высказывал это в самых сильных выражениях. Не менее возмущали его слухи о предстоящей попытке спасти Уилсона от виселицы; угрозы и проклятия, которые он по этому поводу изрыгал, ему впоследствии припомнили. Вообще, хотя решительность и быстрота действий предназначали Портеуса на роль усмирителя, он все же не годился на это трудное дело, ибо был крайне несдержан, постоянно готов пустить в ход силу, беспринципен и склонен рассматривать толпу – при каждом случае награждавшую его и его солдат знаками своего неудовольствия – как заклятых врагов, в отношении которых самые жестокие меры представлялись оправданными и законными. Однако именно ему, как наиболее энергичному и надежному из начальников городской стражи, было поручено поддержание порядка во время казни Уилсона. Во главе восьмидесяти солдат, – все, что можно было выделить для такого случая, – он был поставлен охранять помост и виселицу.
Но городские власти приняли и другие меры, и этим больно задели самолюбие Портеуса. Они вызвали солдат регулярного пехотного полка, которые во время казни должны были находиться – правда, не на площади, а на главной улице, чтобы своею численностью внушать толпе надлежащий страх, в случае если б она обнаружила склонность бунтовать. Нам, свидетелям упадка городской стражи, подобная обидчивость ее командира может показаться смешной. Но именно так обстояло дело. Капитан Портеус счел за оскорбление вызов валлийских стрелков туда, где без особого дозволения городских властей никто не мог бить в барабан, кроме его стражников. Не смея обнаружить свое неудовольствие перед начальством, он еще более разъярился против несчастного Уилсона и всех, кто ему сочувствовал, и жаждал выместить на них свою злобу. Еле сдерживаемая ярость исказила его лицо, и это заметили все, кто видел его в роковое утро, назначенное для казни Уилсона. Обычно наружность его производила, скорее, приятное впечатление. Он был среднего роста, коренаст, но хорошо сложен и, несмотря на военную выправку, выглядел довольно добродушным. Лицо его было смугло и несколько повреждено оспой; глаза не выражали проницательности или свирепости, но глядели, скорее, равнодушно. Теперь же окружающим показалось, что он находится во власти некоего демона. Движения его были резки, голос глух и прерывист, лицо бледно; глаза его смотрели дико, речь была бессвязна. Он настолько не владел собой, что многим показалось, будто перед ними человек, увлекаемый к гибели роковой и непреодолимой силой.
В одном он проявил поистине дьявольскую жестокость, если только это не преувеличение позднейших рассказчиков, которые все предубеждены против него: когда тюремщик передал ему злополучного Уилсона, которого надлежало доставить на место казни, Портеус, не довольствуясь обычными предосторожностями против побега, приказал надеть ему наручники. Это еще было понятно ввиду огромной силы и решительности осужденного, а также опасений, что его попытаются освободить. Но принесенные наручники оказались слишком малы для такого гиганта, как Уилсон. Тогда Портеус собственноручно, с большими усилиями, надел и замкнул их, причиняя несчастному адские муки. Уилсон стал укорять его за эту жестокость, говоря, что нестерпимая боль мешает ему собраться с мыслями и должным образом приготовиться к смерти.