По Садовой едет автомобиль и объявляет, что следом за ним идут три новых присоединившихся батальона. Дикий энтузиазм, крики! По краям панели становятся ждать. Но батальоны что-то не идут.
* * *Во многих казармах расстроилось питание. Солдаты бродят по улицам уже и с тоской – ищут, чего бы где поесть.
Так вот ходят целый день, многие и без оружия, с пустыми руками. То готовы – ещё чего-нибудь отчебучить, а то робеют: чего наделали? Ещё и в казармы ли пустят назад, а ну опять будут вольные выгонять.
* * *Вышел Ваня Редченков за казарменные ворота, осмелился. И сразу видит: стоит пустой грузовик, а подле него вертится совсем пьяный матрос. На шнурке через плечо у него шашка без ножен, в руках револьвер. Увидел Ваню, обрадовался, закричал, зазвал:
– Товарищ! Р-р-р-р-р! – рукой показывает, как мотор заводят. – Р-р-р-р-р?
– Я не шофер, – обмялся Ваня. – Я вообще тут человек новый, не знаю.
Матрос и слушать не хочет, своё показывает, дёргается, уже гневен:
– Р-р-р-р-р!..
Но тут шнурок у него оборвался, и сабля зазвякала по льду мостовой. Кинулся он за саблей – а Ваня в ворота убёг.
* * *Выходи, простой народ!Раскидали всех господ!Со свободы стали пьяны,Заиграли в фортепьяны!183
Расчёты в головке Балтийского флота.Морские декабристы, может быть, и опоздали к событиям, но сами события стали делать работу за них, сами события развивались преотлично, великолепно, потрясающе: вялые, нерешительные думцы сумели-таки составить из себя временное правительство! – решились! И не побоялись сообщить об этом факте в Ставку: пусть Полковник узнает о событиях, как они пошли наконец без его участия!
Ставка пока молчит, растеряна. А морской Генеральный штаб из Питера сообщил сюда, в штаб Балтийского, что вся столица в руках восставших. И по тону можно понять, что и морской министр сочувствует им. (Григорович – дипломат: им всегда довольны и в Царском и в Таврическом.)
Острые сообщения приходили среди ночи – и вице-адмирал Непенин позвал к себе князя Черкасского ночью же. Уже подготовленное единомыслие направляло адмирала – не выжидать дальнейшего развития событий, не выигрывать на оттяжках, не таить своих взглядов и своей позиции, – но смело, открыто занять её. Открытость соответствовала прямоте непенинского характера, а ещё при таких событиях – долгожданных, но и внезапных – стать с ними вровень! Он более всего ценил свои прямодушные отношения с флотом, за что должны были любить его все команды. Он любил сделать крупный жест – и не брать его обратно.
И он приказал объявить командам о волнениях в Петрограде, о подозрении некоторых прежних лиц в измене – и о создании нового правительства.
Впрочем, не успели ещё приказ разослать на корабли для объявления, как из Петрограда пришли какие-то исправочные сведения, что созданное думцами не есть новое правительство, а лишь некий неопределённый комитет. Пришлось изменять и текст объявления командам.
Зато Непенин пожелал сам объехать бригаду дредноутов и бригаду линкоров и сам же прочесть свой приказ. Он дорожил вот этим единством с матросами, какое возникает от присутствия, от вида, от голоса, дороже и влиятельней, чем отвлечённые строчки приказа усилить боевую готовность, – чтоб неприятель, получивший преувеличенные сведения о наших безпорядках, не попытался бы использовать их. Адмирал Непенин умел выступать перед матросами с манерой грубоватой простоты, которая покоряла их.
После этого знаменательного объезда кораблей, когда он сам возвестил своим матросам наступление новой эпохи, Непенин собрал на штабном «Кречете» флагманов (и князь Черкасский, и Ренгартен по своим штабным должностям присутствовали) и энергично заявил им, что так как ни из Ставки, ни от морского министра не имеет никаких указаний, то будет поступать, как сам найдёт нужным. А точка зрения его – невмешательство в революцию. (Говорилось «невмешательство», а это и значило – помочь ей в критический момент.)
Некоторые из флагманов и были празднично настроены от революции, совершаемой во спасение родины. Другие, во всяком случае, не возразили. И те, кто были круто против, – не решились тоже. Тут сидели и старше Непенина возрастом. Но – знаньями, способностями, блистательной решимостью он ярко опережал их, и это признавалось.
Флагманы соглашались.
Но трое декабристов на устроенном и сегодня закрытом собеседовании всё же сомневались: так ли всё ясно? И достаточно ли верно шагает Адриан?
Черкасский спросил:
– А если начнётся на судах? – что будешь, Федя, делать?
Но почему могло начаться на судах, если руководство флотом открыто сочувствовало революции?
Нет, ну всё же. Гипотетически.
Федя Довконт простодушно ответил:
– Буду поддерживать новый режим.
Черкасский оттенил:
– То есть пойдёшь и примкнёшь к бунтовщикам? Это неправильно, Федя. Пойти в толпу – легко, но было бы довольно непроизводительно погибнуть там от пули какого-нибудь типа, «соблюдающего присягу». Нельзя быть уверенным, что матросская масса так сразу вся и полно поймёт революционные задачи и сразу освободится от черносотенных типов. Нет, надо иметь более продуманный план.
Это верно, среди народной толпы всегда толкутся черносотенные типы – и затемняют всю обстановку, не знаешь, какого поворота ждать.
Нет, надо вести себя так, чтобы приносить наибольшую пользу всему делу. Более продуманный план – это верное влияние на верхах. Стали его формулировать.
Надо быть готовыми к тому, что Ставка и царь прикажут флоту поддерживать старый порядок. Тогда Адриан станет перед дилеммой – и задача нашего кружка не дать совершиться этому реакционному наклону. Наша задача – сделать всё, чтобы решение адмирала шло к спасению России, хотя бы и наперекор приказаниям сверху!
Или другой случай: приказание сверху на подавление не поступит, но начнётся всё-таки само по себе волнение на кораблях или в Гельсингфорсе, или в Ревеле, возникнут манифестации сочувствия к революции – и адмиралу опять достанется единолично решать: помешать волнениям? или даже военной силой не дать им помешать? Мы должны склонять его ко второму.
В обоих случаях главная задача кружка – влиять на Непенина в правильном направлении: не подчиняться приказам царя! И не мешать революционным манифестациям! Более того: чтоб о таком решении адмирала было открыто сообщено командам кораблей и открыто донесено в Ставку. Впрочем, прямой характер Непенина – порукой тому.
И решили: сейчас же идти к Командующему по одному, от младшего к старшему, и решительно высказывать ему все эти взгляды. Даже каждый пусть лично добавит, что вразрез нашим собственным убеждениям – мы не выполним и его приказа! И чем бы ни кончился первый разговор – на смену идёт второй, и затем третий.
Кроме того, Ренгартен взял на себя обработку каперанга Щастного, а Черкасский – каперанга Кедрова, их позиция влиятельна, и надо их привлечь.
ДОКУМЕНТЫ – 3Всем Главнокомандующим фронтамиБалтийским и Черноморским флотами28 февраля 1917
Временный Комитет Государственной Думы, взявший в свои руки создание нормальных условий жизни и управления в столице, приглашает Действующую Армию и Флот сохранить полное спокойствие и питает полную уверенность, что общее дело борьбы против внешнего врага ни на минуту не будет прервано или ослаблено…
Временный Комитет при содействии столичных войск и частей и при сочувствии населения в ближайшее время водворит спокойствие в тылу и восстановит правильную деятельность…
Председатель Временного Комитета
Родзянко184
Императрица без поддержки. – Ехать? не ехать?Мозг императрицы и всегда работал по ночам, она и в ровные дни часто ждала сна до трёх, а то и четырёх часов ночи, – так когда уж там она заснула сегодня? А поднялась рано, предписанья врачей лежать с утра перестали быть законом, события звали к необычным действиям и решениям.
Но всегда прежде, при отлучке Ники в Ставку, у неё были проверенные приёмы действий: узнать у Друга правильное решение, затем встречаться с министрами, внушать им эти действия и длинными письмами Государю повторять ту же работу.
А вот наступили события, превосходящие по грозности всё предыдущее, – но не жил уже Друг, и ни одного министра нельзя было вызвать, потеряны все связи, – и письма Государю писать было некуда, и ещё неизвестно, что мог принести его приезд сюда будущей ночью: через кого же он будет повелевать событиями?
Государыня была полна самой мужской решимости и готова к самым мужественным действиям – и тут-то ощутила, что не может без мужской руки и поддержки, – а не было такого человека рядом во всей её свите, все старшие генералы и полковники были лишь подчинённые её, а поддерживающей руки – не было.
Нет, была! – флигель-адъютант Саблин, не просто флигель-адъютант, но «совсем наш» (как установили когда-то вместе с Другом), «один из двух честных друзей» (первая – Аня), часть всех нас, почти член императорской семьи и одинаково на всё смотрящий, тёплое сердце, добрый взгляд, делил все радости и горести, спутник по лучшим дням яхтенных поездок, спутник Государя в Ставке, правда молод, но государыня руководила им все годы. Сам он неженат, без близких и друзей, и всегда говорил, что никто ему не ближе царской семьи.
Но вот, в Петрограде рядом, где же он был вчера весь день? отчего не примчался, когда увидел разворот событий? Государыня ждала его до позднего вечера, а он вовсе не появился. Это вызывало изумление: что такое непреоборимое могло ему помешать?
Сегодня рано утром она вошла в красную гостиную, где ночевала Лили Ден, ещё не вставшая, – и просила её тотчас звонить Саблину, узнать, отчего не едет.
И Лили дозвонилась быстро, и Саблин оказался дома, и Лили передала ему, как государыня нуждается в его поддержке и ждёт, – но Саблин отвечал, что весь дом окружён пожарами, и улицы бдительно охраняются восставшими матросами – и нет возможности ему приехать.
Во флигель-адъютантской форме? Но он мог бы пройти в штатском? Отказ был ошеломляющий. У государыни усилилась нездоровая краснота лица, она приложила руку к своему расширенному сердцу и держала так. Кто угодно мог так отвильнуть! – но не родной Саблин!
Тем временем, пользуясь непрервавшейся службою телефона, Лили успела позвонить и к себе домой, поговорила с няней, узнала про сына, и ещё позвонила нескольким знакомым – и собирала сведения, чтó они знают о событиях, видят вокруг себя. Все сведения были ужасны: город – погиб, никаких старых властей нет, никто не знает и о верных войсках, – но уже знают, что Родзянко в Думе объявил создание Временного Комитета, управляющего событиями.
Это последнее как раз понравилось государыне: значит, в последнюю минуту Дума оценила опасность, вызванную ею же самой, и очнулась. Ведь уже есть и какой-то комитет социалистов-революционеров, не признающий Думы. Так в грозные часы мятежа и хаоса даже эти думские типы были более своими, с ними всё же можно разговаривать каким-то человеческим языком. Флигель-адъютант Линевич, посланный к Родзянке, ещё не возвратился. И – как его встретит Родзянко?
От больных детей всё скрывали, они не знали, что творится. Дети и досейчас не знали, что с вечера всё качается на острие: уезжать им или не уезжать. Несколько раз за безсонную ночь государыня склонялась то в ту, то в другую сторону.
Покусывая губы, она ходила теперь по комнатам, то к больным, то от них.
Она любила ответственность и всегда любила свои определительные суждения, свои безошибочные решения, – но сегодня этой ответственности оказалось слишком много с неё! Если больны были бы только дочери и Аня, не сын, – она, может быть, решилась бы ехать. Но как рисковать наследником, обмётанным сыпью, в жаре, с кашлем, с больными глазами, – как можно рисковать этой сгущённой надеждой династии и России?
Может быть, и эта болезнь детей на благо, кто знает Божью волю? Может быть, их болезнь – спасение: что нельзя покуситься на них?
Никогда так тяжело не ощущала она, что можно и не знать, погоняемой минутами, какое решение правильное и неправильное, вот утекало между пальцами! Вот сейчас – она спросила бы Государя и мужа и без спора бы поступила, как он велит, но именно сейчас он в пути, и связь прервалась.
И куда срываться ехать, если он следующей ночью приедет сам?
Странно другое: что с позавчерашнего позднего вечера и вчера целый день она бомбардировала его отчаянными телеграммами – а он, так отзывчивый на каждое её слово, – не отозвался, что слышит её тревогу.
Но впрочем, конница из Новгорода (идёт? уже подходит?) – это и был его лучший ответ.
Не предполагая, как рано государыня бодрствовала, лишь в 10 часов утра попросили у неё приёма Бенкендорф с генералом Гротеном.
Их городские сведения были: ночной звонок генерала Хабалова из Зимнего дворца и тяжёлое положение верных войск. А доклад их был: что по указаниям Воейкова они ещё с вечера, не докладывая государыне, вели подготовку её собственного поезда – и сейчас всё готово к погрузке и к отъезду, если она прикажет!
О-о! Снова и мучительно требовали от неё этого решения!
Нет! Окончательно – нет! Это губительно для детей. (И сколько б ещё хлопот эвакуировать капризную Аню со всей её докторской свитой.) Они будут ждать здесь приезда Государя. Всего осталось уже меньше суток.
Но – преодолела брезгливость. И поручила Бенкендорфу телефонировать Родзянке, напомнить ему о болезни наследника и просить о защите императорской семьи.
В Царском Селе было уже неспокойно. Целыми отрядами и одиночками появлялись офицеры и солдаты, бежавшие из революционного Петрограда, – рота волынцев, смешанная группа из Петроградского полка, – но и в здешних полках они не находили приюта и маршировали дальше, в Гатчину. Запасные батальоны императорских стрелков – каково! – уже тоже волновались, от их казарм слышались выстрелы, а то музыка и песни. Говорили, что есть стычки между разными, желающими и не желающими бунтовать. Говорили, что появились из Петрограда революционные автомобили. (Правда, передал во дворец в успокоение комендант Царского Села, что царскосельская артиллерия не имеет снарядов. Каково?? И это – успокоение? Да – чего же мы боимся?)
Вернулся Бенкендорф от телефона. Родзянко ничего не обещал, а передал всего лишь: «Когда в доме пожар – то больных выносят в первую очередь».
О Боже, как безжалостно! какие страшные слова! Призрак того же решения – срывать больных – наступал опять.
Комендант Гротен, видя мучительные колебания императрицы, предложил: в усиление Конвоя и Сводного полка ввести во дворец также и Гвардейский экипаж.
Императрица просияла и тотчас согласилась. Изо всех гвардейских, любимых и подшефных частей императорской семьи – Гвардейский экипаж был самым любимым, в сердце близким всей семье.
Младшие здоровые дочери, услышав, что вводят экипаж, ликовали: «Это будет совсем как на яхте! Уютно!»
Тут доложился императрице граф Апраксин, начальник её канцелярии. Он пробрался из Петрограда в штатском, без придворных регалий. Картины безумной столицы стояли перед его глазами, и тем поразительней было ему, что здесь, во дворце, как будто ничего не изменилось. И с напором он взялся убедить государыню в растущей опасности, которая может нахлынуть в любую минуту сюда. Он несомненно считал: срочно уезжать, и вот куда: в Новгород!
По усталому красноватому лицу императрицы, от многих болезней и всегда старше своих лет, а за эти дни ещё порезчавшему, – при слове «Новгород» прошла осветка. На это и рассчитывал Апраксин:
– Именно в Новгород, который так предан династии, Ваше Величество! Где-то должно открыться такое чистое место, куда соберутся верные люди, откуда начнётся сопротивление. И уж во всяком случае там будут в безопасности августейшие дети. Это стоит того, чтобы рискнуть перевозить и больных!
Просветилась улыбка славного воспоминания на удлинённом твёрдом лице императрицы, твёрдая, как все её улыбки. Но уже в улыбке было и отрицание. Она уверенно покачала головой.
Граф не представляет, как опасно перевозить больных в таком состоянии. Но в этом нет уже и необходимости: сам древний Новгород идёт к нам сюда, на выручку.
Но – как дожить до этой выручки? и до приезда императора?
Государыня ходила по комнате, растравленная сомнениями. Ей нужна была мужская поддержка, не подчинённые лица, – сейчас, сию минуту! Она не выдерживала больше бремени решений – не только ведь за семью и за свой дворец, но и за Петроград, оставленный на неё!
И – почему же не шёл, ничем не проявился, не дал о себе знать, не запросил приказаний тут же в Царском Селе сидящий Павел? Старший из великих князей! Старший из генерал-адъютантов! Так ли уязвлён долголетней семейной обидой? Так ли отвержен царским запретом после убийства Друга?
Уже несколько дней шло молчаливое соревнование самолюбий – императрицы и Павла – кто первый уступит?..
Но ведь он же – инспектор гвардии! но ведь он – даже обязан! Если гвардия не подчиняется ему – пусть едет на фронт и оттуда привозит верных.
Поделилась с Лили – и та подала золотую мысль: а может быть великий князь Павел Александрович не смеет нарушить этикет? просто не смеет первый обратиться?
Ах вот как? Так это открывало возможность императрице обратиться первой, это слагало запрет:
– Лили, милочка, позвоните великому князю от моего имени и скажите, что я прошу его немедленно прибыть сюда, во дворец.
Но не успело полегчать от этого решения, ещё не было ответа от Павла – была половина двенадцатого, – снова пришёл комендант Гротен и доложил: с железной дороги передали, что через два часа все пути будут отрезаны и прекратится всякое движение.
Два часа! – так если даже и решиться ехать, то уже и не успеть собраться!
Петля стягивалась!
Как – решиться? Как верно?
185
Разгром самокатного батальона. – Смерть Балкашина.В самокатном батальоне ночь прошла – посланные в штаб Округа разведчики не вернулись. И никого другого с приказаньями не прислал штаб Округа от себя. А телефон со вчерашнего вечера не работал.
Так ничего и не узнал полковник Балкашин: что же происходит в городе? И что правильное он должен делать? Всё рухнуло, как внезапный обвал: вчера утром он поднимался начинать обычный учебный день батальона – и вот ввергся в осаду нежданным неизвестным противником, неподготовленный, неснабжённый и без единого приказания, как и на войне бывает редко.
Ночью была у него мысль: пока толпы разошлись – выйти боевым строем и идти в центр города. Помех бы не было никаких, все мятежники спали. Но не имел он права оставить большое боевое хозяйство батальона, всё техническое снаряжение, – разокрадут, уже начали с гаражей на Сердобольской.
Не доносилось признаков, чтобы в городе шли бои, сопротивление лояльных войск. Но ещё трудней было представить: как же полуторастотысячный гарнизон мог сразу впасть в обморок и в безсилие?
Так и оставил Балкашин своих самокатчиков на месте.
Рано утром была слышна сильная стрельба от их склада на Сердобольской. Но не послал подкрепления: всё же там оборонялись в каменном здании, а здесь – деревянные бараки, деревянный забор, вообще никакая защита.
Распорядился рыть по малому периметру окопы в мёрзлой земле. Но не хватало ломов и кирок.
А тем временем на Сампсоньевском проспекте снова начали собираться толпы вооружённых рабочих и солдат – и очень злые.
Потом к ним подъехали два бронеавтомобиля – страшное оружие в уличном бою! – и навели пулемёты на бараки самокатчиков. И стояли так.
Бросаться на них штурмом – будут потери.
Да не начинать же самим.
А тут подошёл и третий броневик.
Эх, не ушли ночью!
Кричали – сдаваться.
Самокатчики молчали.
И тогда – те стали бить из пулемётов.
И – нечем было закрыться! – беззащитные мишени, в любой точке ожидающие пуль. В каждом бараке появлялись раненые и убитые.
Зато и свои шесть пулемётов отвечали в окна и в щели, тоже неприкрытые, привлекая на себя огонь. Начальник пулемётной команды капитан Карамышев и сам стрелял, и кого-то посек.
И перевязывать раненых нечем было, ни к какому бою здесь никогда не готовились, и эвакуировать некуда. Так лежали – и домучивались.
И всё же простоял батальон на такой перестрелке. Мятежники замолчали. Стихло.
Один из ротных командиров склонял полковника Балкашина сдаться. Балкашин пристыдил его.
Толпа подступила – и начала валить забор. И часть свалила. И сваленный забор в двух местах подожгли.
Сердце сжималось за бедных самокатчиков. Но противно всяким воинским правилам было бы – сдаться дикой толпе. Балкашин обходил бараки и уговаривал роты держаться.
Тем временем подожгли и крайние бараки. Пришлось покинуть их и собираться в средние.
И тут, это уже было после полудня, к осаждающим подкатили два трёхдюймовых орудия. Приняли боевое положение – и стали прямой наводкой разносить бараки, пробивая бреши, зажигая стены! – хуже, чем фронт, там сидят в земле. Рушились потолки, нары, сундучки с солдатским имуществом, – казармы перестали быть укрытием, и уцелевшие выскакивали во двор, кидались за снежные кучи, иные бросали винтовки.
И тогда полковник Балкашин прибег к последней попытке: стал строить учебную команду, перед ней оркестр – чтобы удивить, пройти головой, а за ней остальные.
Но их секли картечью и пулями, не давали приготовиться к броску, самокатчики разбегались.
Да и куда пробиваться? – ведь Сампсоньевский надолго-надолго весь запружен толпою.
Тогда Балкашин поднятою рукой показал своим во дворе, что сейчас всё уладит. И, ни с кем из офицеров больше не обмениваясь, один вышел за ворота.
Его неожиданное появление вызвало остановку стрельбы. Несколько раз прежде раненный георгиевский кавалер и тут поднял руку, призывая ко вниманию, и густым командным голосом объявил:
– Слушайте все! Солдаты-самокатчики не виноваты, не стреляйте в них! Приказ обороняться отдал им я, исполняя долг присяги. А теперь отдаю…
Спохватились. Раздался нестройный залп, кто раньше, позже, – полковник упал мёртвый.
И ещё кинулись его дотыкать штыками, ножами.
А толпа ринулась мимо – в ворота, особенно убивать офицеров, кого увидят. И избивая солдат.
Некоторые успели бежать через заснеженные огороды.
Горело во многих местах, клубился дым.
Самокатчики выходили сдаваться с поднятыми руками.
Их били.
186
Состояние Шингарёва. – Лейб-гренадеры в Таврическом. – Речи Родзянки и Милюкова. – Шингарёв идёт в продовольственную комиссию.Вот чудо – произошла!! И до того мгновенно, что не могло вместиться ни в какую голову: гнетущая трёхсотлетняя власть отпала с такой лёгкостью, будто её и вовсе не было! Ещё вчера вечером нельзя было понять всего значения. А сегодня утром проснулись и узнали, что революция уже везде победила – сама собой, неслышно, как может выпасть ночной снег, всё царственно украшая. Конечно, вся остальная Россия ещё лежала во тьме и неясности – но вот уже адмирал Непенин телеграфировал из Гельсингфорса, что весь Балтийский флот присоединяется к революции.
Такая безкровность победы! – невероятный праздник! Что-что, но сопротивление царского режима всегда ожидалось долгими смертными боями. От неожиданности победы Шингарёв ощущал в душе и радостное свечение, но и тревожное разрежение. Настолько хорошо, что уже и тревожно, что уже и быть не может так. Сегодня утром у Винавера собрался на завтрак кадетский ЦК и обсуждали: как бы революцию – примедлить.
И многие члены Думы пребывали в этой душевной взлохмаченности. Слонялись по Таврическому – нет, пробивались локтями по своим привычным помещениям – в робости, растерянности, непонятном состоянии, когда не знаешь, как себя вести.
Сколько раз в костюмной тройке, крахмале и галстуке пересекал Шингарёв этот обычно пустынный Екатерининский зал, иногда с подбавкою разряженной публики с хор, проходил, всегда привязанный сердцем к нуждам огромного, прямо не видимого, обобщённого народа, о котором были и все мысли, и все речи, – а никогда не грезилось, что этот народ и сам явится в Таврический дворец – несколькими тысячами, десятком тысяч. Безконечно умиляло это доверие, с которым солдаты, отбившиеся от частей, приходили именно в Государственную Думу, наслышанные о ней, веря в неё, храм свободного слова, под кров её и защиту. Ведь для многих из них, не петроградских, этот город был темнее дремучего леса, а вот нашли ж они себе здесь верный огонёк и убежище.
А сколько наивности прекрасной было вот в этом приходе в Думу с оркестром, чтобы здесь послушать подбодряющие речи! Лейб-гренадеры вошли прямо сюда, в Екатерининский зал, и тут перестроились. Родзянко встал на кресло, ещё тяжелей и крепче себя, и гаркнул над головами приветствие.