По керенской амнистии уголовный в тюрьме освобождался, если заявлял о желании идти на фронт, а местами получал и «месячный срок для устройства личных дел». Но, получив обмундирование, многие оставались в тех же городах, торговали полученным на базаре и грабили, и некоторых снова арестовывали. А кто ехал на фронт – только усиливал развал армии.
* * *Идёт поезд с маршевыми ротами на фронт. На крупной станции солдаты высыпают: митинг. Кричат часа два. Иногда продолжают путь, иногда требуют от железнодорожников заворачивать эшелон назад.
* * *Война до победы – грабёж до конца!* * *99
На похоронах Дмитрия Вяземского.Панихиду отец Леонид назначил на 9 часов утра.
Тогда в Коробовке назначили на 8 часов сельский сход. Село будоражилось и что-то готовило, может и само не понимало что.
И у отца Леонида, ещё с вечера получившего от Вяземских приказ Радко-Дмитриева, блеснула счастливая мысль: с этим приказом пойти самому на сход и там прочесть прежде панихиды.
Каким он застал сход и что кричали там поначалу – он Вяземским не успел рассказать. Пришёл к самой службе, но с глазами сияющими, какие только могут быть у растроганного священника.
– Всё хорошо, всё будет хорошо! – успел коснуться руки старой княгини.
А уже подваливала к храму и толпа – и снова неузнаваемо изменённая: прежние многолетне-привычные доброжелательные крестьянские лица, свои.
Как будто не было вчерашнего возбуждения, ропота в храме. Ни полосы разорения последних дней.
Коробовский резной иконостас – не стыден бы и в столичной церкви.
Разбирали, затепливали свечи – и замирали для моления.
Необычно и неприятно только было крестьянам, что – запаян гроб и нет покойного с венчиком на лице, а цинк один, хотя и обваленный цветами.
Успокоилась мать, успокоилась вдова, и Лили, и все. И отдались заупокойной службе, и над тёплыми огоньками сквозь ладанный дым – протягивало перед ними короткую жизнь брата, его узкое подвижное лицо, дар щедрости, остроумия, ума без учёности, отваги, отчаянного охотника, подолгу без сна и еды, безстрашного конника. Свои тридцать лет и провёл в цельной скачке – и убит на лету.
А может быть, по-нынешнему, – ему лучше, чем нам.
Отпели вечную память. (А какие певчие до сих пор, отцовские!) Кончилась панихида, ещё не гасили остатки свечей – отец Леонид достал ту бумагу и снова читал – звучно, назидательно, в виде надгробного слова:
– Приказ по 12-й армии… 17-го летучего санитарного отряда, 4-го Сибирского полка… Князь Вяземский всегда выдвигал свой отряд в самое пекло боя, действовал в самых опасных местах и зачастую под градом снарядов… Князю Вяземскому тысячи русских матерей обязаны сохранением своих сыновей, и десятки тысяч детей обязаны, что не остались сиротами… Имя князя Дмитрия будет долго вспоминаться всеми нами… Его малолетние сиротки, достигнув зрелого возраста, вспомнят с гордостью своего доблестного и самоотверженного отца.
Крестьянки плакали.
Князь Борис радовался, что не уступил угрозам.
Вот так надо и впредь: хамскому напору – не уступать ни в чём!
100
Как Керенский пережил кризис. – Заминает следствие о стрельбе. – Оправдывается перед ИК. – Планы перетряхнуть правительство. – Социалистический рычаг.Как ощущал Керенский, в правительстве в середине апреля создался тупик. Сам он более не мог оставаться в одном кабинете с Милюковым. (Контакты с Бьюкененом давали надежду на поддержку английским послом кандидатуры Терещенки как более демократичной и созвучной времени. И Альбер Тома обещал поддерживать демократическое крыло кабинета.) И уже перерос Александр Фёдорович пост министра юстиции, ему нужен был пост военного, да и морского, министра. Подходило время – сотрясти правительство, чтоб эти перестановки могли совершиться, найти момент и повод. Ещё не зная пути (но непременно его найдёт!), в несколько фантазирующем настроении нащупывая это неясное будущее, Керенский вечером 19 апреля в Михайловском театре на концерте-митинге, патронируемом его женой, произнёс речь рассеянную и отчасти даже в дымке разочарования: Если мне не хотят следовать – я откажусь от власти… Никогда я не употреблю власти, чтоб навязать своё мнение… Когда страна хочет броситься в пропасть – никакая сила не может ей помешать…
Эти слова велись у него, как всегда, не чётким планом, но интуицией. Сердце раньше находило верную форму, чем мог бы придумать рассудок. Нельзя же было сказать: уберём, кто нам мешает, Милюкова и Гучкова. Но можно было тонко, гордо, изящно сделать движение к собственному уходу – и тысячи рук тотчас протянутся, чтоб удержать незаменимого! И тогда откроется путь его требованиям.
Он не предполагал, в какую опаснейшую минуту для себя начал эту игру! Именно в эти часы, когда в уютном Михайловском театре перемежались рояль, сопрано и речи политических деятелей, – редакций газет достигла нота Милюкова и вызвала свои злосчастные сотрясения.
И какого же маху, какую непростительную оплошность Керенский допустил с этой нотой! – ведь он сам её придумал, вытряс из Милюкова – а дал себя переиграть на ехидных формулировках, не поставил своего вето! А теперь – это горным обвалом обрушивалось на всех министров, и на прогрессивную шестёрку, и на самого Керенского: «нота одобрена всем правительством!»
Воротясь к полуночи из театра в свои министерские апартаменты, Керенский всё это узнал из нескольких телефонных звонков – и увидел грозную силу обвала: он так изящно грозился уйти – а их всех сейчас похоронят грубо вместе! И как самое меньшее: разгневанный Совет захочет отозвать своего заложника из правительства, – и придётся уйти?..
Измученно мечась, Александр Фёдорович только одно мог придумать: немедленно заболеть. Он мог – только затаиться под несущимся ураганом, может быть уцелеет. Он – нигде не мог показаться, он нигде не мог бы сейчас сплести никакой внятной фразы: как это объяснить? как он мог одобрить такую ноту? Немыслимо!
Но в тяжёлую минуту у нас есть друзья. Станкевич выручил по линии трудовиков, и в Исполкоме. А Масловский – по линии эсеров (трудность состоять в двух партиях сразу): в «Деле народа» авторитетно напечатал, что Керенский совсем не был единогласен с Милюковым. (А по другим газетам шли резолюции: почему такая нота подписана министром Керенским?!) И ещё, через Зензинова и друзей помельче, инспирировать в Таврическом слух, что Керенский не соглашался на эту отвратительную ноту!
И – замереть в болезни.
Замереть, затаиться, считать часы, считать проносящиеся над тобой вёрсты урагана – и ждать куда вынесет. Мучительно находиться в тени – и спасительно не мочь действовать! Ждать момента, когда снова можно выпрямиться и ринуться!
А 21 апреля оказалось ещё грозней, чем 20-е, стрельба! Керенский же не только не может вмешаться (и счастье, не знал бы, как вмешаться!) – но опаздывает и к развязке: Мариинская площадь бушует, требует наказания виновных – и Переверзев непомерно поспешно начинает расследование, дурак Зарудный на площади чуть не обещает высылать Ленина (распёк его на другой день, нельзя так резко хватать в словах), – и в тех же часах появляются в Мариинском товарищ прокурора судебной палаты и следователь по важнейшим делам и допрашивают первых свидетелей и раненых, и выезжают в больницу присутствовать при вскрытии убитых. А вскрытие неумолимо утверждает, что пули были разрывными, – и поднимается скандал: таких пуль в русской армии нет! так откуда эти пули у отрядов Выборгской стороны? (Ошибка врачей? Но уже нельзя замять.) А болван Переверзев даже успевает, в отсутствие министра, самовольно издать воззвание, и в нём такие необдуманные слова: «решились поднять братоубийственную руку на тех, кто не разделяет выдвинутых ими лозунгов момента», – а кто в эти дни выдвигал «лозунги момента»? Только большевики. Так это место у Переверзева никак нельзя истолковать иначе, как против ленинцев! И притом – ссылка на распоряжение министра юстиции! Кошмарный поворот! Петля.
Будь Керенский в эти часы открыто на ногах – разве он дал бы действовать так напроломно? С позавчерашнего дня, с субботы, он и стал осаживать: дал нахлобучку и Переверзеву, и Зарудному, замедлил следственную комиссию и пригласил в неё представителей от ИК. А в воскресенье ИК создал и свою следственную комиссию, – и хотя это выглядело как недоверие министру юстиции, но Керенский был рад: теперь между двумя комиссиями во щель можно тихо всё следствие и запихнуть. Интересы ИК были, естественно, те же самые: не дать обвинить рабочих и прикрыть Ленина, иначе полный скандал для ИК. Тут все социалистические газеты стали выдвигать своих свидетелей: что на заводах не было дано никаких директив стрелять, лишь выдали боевые патроны, и нигде рабочие не стреляли в людей, разве только в воздух, а это всё – провокаторы-черносотенцы. Но втрое гремели буржуазные газеты: не должно быть тактических обходов и уклонения от гнетущей правды! поруган закон свободной страны! разрывные пули! мы отменили смертную казнь не для того, чтобы разнуздать убийства! пусть будет следствие безстрашно до конца, куда бы оно ни привело! нужно знать виновников кровопролития! сама демократия должна отделить себя от тех, на кого падает подозрение.
А где-то от самих следователей происходила непозволительная утечка, и вот уже скандалёзная «Русская воля» печатала: «Накануне на заводах раздавались призывы идти на следующий день на Невский, чтобы “подавить контрреволюцию”, – так это была задуманная провокация? Участники расстрела были названы многими свидетелями, но в настоящую минуту ещё не решено, в какой мере они будут отвечать за содеянное преступление. Министру юстиции сделан подробный отчёт о следствии».
Так это был прямой намёк на укрывательство министра юстиции?
Одно утешение, что позиции буржуазных газет становились с каждой неделей слабей: их уже и бойкотировали, за них избивали газетчиков, и сами сотрудники редакций боялись погрома и укорачивали свои перья.
Ах, всё так! Ах, всё не так! Не мог Керенский сейчас открыто выступить против Ленина! Сейчас заострять свои действия в левую сторону – значит потерять весь политический капитал, надо быть самоубийцей! Ясно, что надо медленно, плавно свести: «определённой картины установить не удалось». И во всяком случае – ни одного же реально стрелявшего красногвардейца не разыскать. Так значит: это были типичные хулиганы, подонки общества.
И надо выдвинуть более энергично вперёд следствие о секретных сотрудниках Департамента полиции. (Сказал Малянтовичу.)
Но так или иначе – кризис пронесло прочь? И Керенский – вынырнул из-под милюковской ноты невредимым? Минутами – не ожидал.
Большевики стали требовать: лишить Керенского звания товарища Председателя Совета за то, что поддержал ноту Милюкова.
По сути – не нужно было ему и это звание (и сам Совет только мешал), – но требовалась дипломатическая загладка. И как ни униженно это, ехать оправдываться, но переломил себя: сегодня утром позвонил Церетели и договорился приехать к ним на Бюро. Встретили очень настороженно и сидели допрашивали как прокуроры. Как мог он допустить милюковскую ноту? Как мог голосовать за неё? И почему не предупредил ИК?
Но Керенский нисколько не стеснился перед ними, напротив, обрёл свою отчаянную несущую лёгкость, которая выручала столько раз. Просто действительно было необходимо превратить декларацию 27 марта в акт внешней политики. И французские социалисты очень хотели этого. Да и Совет разве этого не хотел? Керенский-то Милюкова и заставил, а кто же! Но первый проект ноты был совершенно невозможный, и Керенский сразу наложил вето и даже пригрозил отставкой. И началась в правительстве борьба двух течений. И большинство стало на сторону Керенского. И так нота была изменена. (В отчаяньи: не проверят! А всё равно вывернусь!) Конечно, и в изменённом виде она не вполне удовлетворяла Керенского, но он счёл, что, добившись существенных уступок, не стоило создавать конфликта из-за словесности. Да просто не представлял, что ИК отнесётся так резко, а то он конечно бы предупредил! Но что нота якобы принята единогласно – это демагогия. А когда Милюков настаивал на своей трактовке – Керенский, к несчастью в те дни больной, заявил им об уходе. А теперь, вернувшись в правительство, настоит, что отныне руководство внешней политикой будет делом не одного министра иностранных дел, но малого кабинета внутри кабинета. И так все элементы, которые осмелились идти против демократии, – будут сразу аннулированы.
Почти убедил исполкомцев, но ещё допрашивали. А как понимать «санкции и гарантии»? О, только как международные суды. А кто войдёт в этот малый кабинет? Состав ещё не определён. А не могут ли войти члены ИК? Всё-таки неудобно, подразумеваются министры. А если послать комиссаров ИК в министерство иностранных дел? О, это можно обсудить.
И оправдался. И ещё по-дружески уговаривал скорей вступать в правительство самим. А то оно уйдёт в отставку. Охотников тащить министерские портфели – всё меньше.
Так-то так, но это расследование убийств теперь долго потянется. И ляжет невыносимым бременем на плечи министра юстиции. Так лишняя причина поскорее сменить пост.
Да уже и так слишком тесно становилось Керенскому в министерстве юстиции! Всё великое, что в нём можно было сделать, он уже совершил за первые недели. Сверкательно быть министром юстиции в первые дни революции, поражать молнией сановников старого режима, быть носителем исторического Возмездия. Но по каким лягушкам бить теперь, когда демократия уже восторжествовала?
Он отчётливо чувствовал в себе силы и задор – руководить целиком всею Россией. Да уже и румынского премьера и шведского посла принимал Керенский в министерстве юстиции. А уж завтраков с Бьюкененом… И с большой пристальностью уже следил за делами военными и морскими.
Кризис пронёсся, но проблема только выросла: как же быть правительству? Теперь об этом задумывался уже не один Керенский, а множество людей. И целый хор, устный и печатный, твердил: коалиция! вход социалистов в кабинет.
А трудовики и народные социалисты считали так и отначала. А вот и эсеры всё более сдвигались к тому.
Так что, собственно, это уже и неизбежно.
Хотел ли этого Керенский? Снова безумная сложность. Вообще, он предпочитал бы и дальше оставаться в правительстве единственным социалистом, единственным представителем революционной демократии, единственной надеждой трудящихся масс. Особенно не хотел бы он в правительство своих главных соперников – Чернова и Церетели. (А теперь если войдут, то именно они.) Но: без социалистической передвижки всё равно уже не обойтись. И без неё, видно, никак не вытряхнуть и противников: не освободиться от Милюкова и не занять место Гучкова. А Милюков – уже шатающийся зуб, надо ускорить выдерг. Да и «долой Гучкова» многие несли. (С Лениным можно быть в отдалённом молчаливом союзе, он расчищает дорогу революции.)
В правительстве у Керенского было динамичное левое крыло, да и сам князь Львов шёл в фарватере – а всё же не хватало их соединённых сил вышибить Милюкова и Гучкова. Тут надо было применить внешний социалистический рычаг.
А с другой стороны, если в правительство войдут социалисты – то войдут от своих партий, от Совета, и станут более полномочными министрами, чем сам Керенский: а он – от самого себя? возникнет ситуация дефицита мандата. Как и это предусмотреть?
К счастью, Александр Фёдорович – гениальный тактик. Даже просто импровизатор, у него это в крови.
Вот что. Для того чтобы стать в правительстве крепче и получить мандат не хуже других социалистов – надо изобразить теперь фигуру самоухода. (Потрясающая интуиция: в Михайловском театре он и нашёл и высказал эту красивую фигуру ухода! И вот пронеслась буря – а неповреждённым остался не только Керенский, но и его намеченный ход. Только он уточнился.)
Самоуход! Это может быть – громкое открытое письмо сразу в несколько адресов. Прежде всего – петроградскому (всероссийского ещё нет) комитету эсеров (подчеркнуть своё исконное эсерство). Но – и Трудовой группе (не оторваться и от трудовиков). И – петроградскому Совету рабочих депутатов (именно не ИК, а целиком Совету, пленум выручал не раз, трибун Керенский разговаривает только с массами). Ну и родзянковскому думскому комитету для приличия, что ж.
И – догадка же, как сформулировать. До сих пор – и лишь по печальной неорганизованности трудовой демократии – Александр Керенский мог взять на себя и нести тяжёлую и ответственную роль соединительного звена между демократией и цензовыми силами. Хотя это было почти непосильно для отдельной личности. И только голос революционной социалистической совести помогал нести это бремя.
А сейчас – сейчас положение дел в стране ещё усложняется и усложняется. А с другой стороны – и революционная демократия теперь организована куда лучше, да, и не может далее устраняться от ответственного участия в управлении государством. Это придало бы революционной власти новые силы и авторитет.
Так вот: отныне – отныне – представители демократии могут брать на себя бремя власти только по полномочию демократии. (И – дайте мне его!) «Нашу эсеровскую партию всегда отличала прямота и откровенность. Мы всегда были рыцарями борьбы и рыцарями правды. Поднимем же высоко знамя идеальных ценностей! Я хочу энтузиазма!..» (Как-то недавно сказал отлично – но в документ не пойдёт.)
Отныне-то отныне, но поста не сдавать: а ныне – в ожидании вашего решения я буду нести до конца тяжесть фактического исполнения моих обязанностей.
И – тоже ход! – сегодня показал проект Чернову и Гоцу, хотят ли подправить партийные товарищи? – несравненное перо Виктора Михайловича? (И тот несколько фраз испортил.) И прямо сказал им, что один – больше в правительстве не останется.
С Черновым – отношения сложные: Чернов ревнует к успеху Керенского, к его неповторимому месту в России. Но и: Чернов сейчас союзник, потому что он откровенно жаждет и рвётся в министры.
Эти дни так напрягся перестройкой правительства – отказывался где-либо выступать, вот предлагают в Четырёх Думах, – ах, это уже не трибуна, эта дорога доступна для многих, она уже мертва.
А в министерство забежишь:
– Александр Фёдорыч, у вас – приём посетителей.
Ах приём, ну давайте. Приём по расписанию дважды в неделю, но приходится ежедневно: рассосать очередь. Тут и судейские чины, и присяжные поверенные, и простые солдаты, и жёны арестованных сановников, – уже на лестнице давка, не протолкнуться. (На лифте плакат: «Да здравствует правый и милостивый суд министерства юстиции и Сената!»)
Александр Фёдорович проносится сквозь набитую переднюю однокрылым ангелом (рука на перевязи, и всё та же, уже знаменитая, тёмная куртка): «Сперва депутации!»
Но одним глазом замечает: опять анархисты, в своих чёрных блузах… Это неприятнее: захватили дачу Дурново и не хотят отдавать.
И опять – башкиры, что ли: приглашают на мусульманский съезд.
101
Предыстория Льва Каменева. – Спор против Ленина в апреле. – На городской партконференции. – На всероссийской. – Извороты Ленина.Что Лев Борисович состоял большевиком, и даже с самого 1903 года, – была какая-то настойчивая случайность. В семье отца своего, весьма респектабельного человека, Лев получил хорошее выдержанное воспитание, в наследство – дар умеренности, взвешивания сторон, доверие к покойной аргументации, да и расположенность избегать жизненных потрясений. Ему по духу, собственно, были гораздо ближе меньшевики, с ними он чувствовал себя среди своих. И жена его Ольга Давыдовна, сестра Троцкого, тоже считала себя меньшевичкой. Но в 20 лет Лев проголосовал раз с большевиками – и так прибило к ним. И вовсе вопреки своему мягкому характеру принял устрашающий псевдоним Каменев.
Не пришлось ему кончить юридический факультет Московского университета, уехал в эмиграцию, там жил в окружении Ленина и невольно попал под его необоримое влияние: против напора его трудно спорить, и уклониться от него можно только разве на расстоянии, а в прямом соседстве невозможно. Расстояние возникло только тогда, когда провалился Малиновский, и надо было кого-то послать негласно руководить чурками из большевицкой фракции Думы, писать за них речи, учить их, – Ленин и послал Каменева, перед самой войной. Да всего несколько месяцев, с Карельского перешейка, он ими тут руководил – а дальше провал, и опять-таки из-за ленинского дьявольского нетерпеливого подталкивания: из Швейцарии прислал думской фракции как непременную инструкцию свои тезисы. И между другими стояло там: что поражение России в войне – «наименьшее зло» (а стало быть – желательный выход); и требование создавать в воюющей армии подпольные большевицкие группы. Надо совсем потерять ощущение российской действительности, чтобы такое приказывать, да кому – членам Государственной Думы! На тайном совещании с депутатами Каменев против этих двух тезисов возражал – и Петровский внёс его предлагаемые исправления в один машинописный экземпляр. А когда их всех той же осенью арестовали, предъявив государственную измену, то Каменев и надоумил депутатов ссылаться на это исправление: что депутаты, мол, сами от тех пунктов отказались. Власти тоже обрадовались такому истолкованию: иначе надо было вешать этих рабочих; переквалифицировали государственную измену в сообщество для тяжёлого преступления и отправили в сибирскую ссылку, с ними и Каменева. А Ленин рвал и метал, что на публичном суде не стали защищать его тезисы, – и за то объявил Каменева предателем.
В Сибири, в отдалении от Ленина, Каменев развивался нестеснённо, очень был обнадёжен ходом Февральской революции и, приехав в Петроград перенять руководство здешними большевиками от неграмотной шляпниковской братии, естественно, был расположен, как и большинство советского ИК, поддерживать Временное правительство и разумное государственное строительство.
Но вот приехал Ленин. Ещё и когда в первый вечер Каменев слушал в вагоне его выговор, затем его программу и затем на другой день в Таврическом дважды, – его поразила даже не та залётная дерзость крайних лозунгов, какая поразила всех, а – практическая неприменимость их сегодня, полная практическая безпомощность, за пределами осознания реальной обстановки. Эмигрантский безпочвенный разгон да ещё и собственное ленинское свойство заскакивать.
Жизнь Каменева в Сибири и вот уже скоро месяц в Петрограде утвердили его не поддаваться ленинским тезисам, а вступить с ними в корректный спор. Он дважды опубликовал в «Правде»: что тезисы Ленина – это его личное мнение, но в них нет никакого ответа на животрепещущие вопросы масс; на всё один ответ – социализм, но эта абсолютная истина ничем не помогает в практической политике. Эти тезисы – великолепная программа для первых шагов революции, но только в Англии, Франции или Германии, а не в России сегодняшнего дня: не учтено конкретное соотношение сил в данной стране. Такая абстрактная программа совершенно не годится для нас, если мы хотим остаться партией революционных масс пролетариата, а не оторваться малой группой пропагандистов-коммунистов (как у Ленина всегда и бывало). Об отношении ко Временному правительству у Ленина даже сразу три ответа: 1) его надо свергнуть; 2) его сейчас нельзя свергнуть; 3) его вообще нельзя свергнуть обычным способом из-за того, что оно поддержано Советом.
А Ленин, это характерно для него, не признал ни на волос, ни в чём ни единого недостатка или промаха своей программы, а стал мгновенно изворачиваться в ответ, исписывая целые десятки страниц, и всё в атакующем стиле.
А тут уже стали собирать и заседания петроградской городской конференции большевиков. При отчаянной скудости большевицких сил пришлось удивиться, насколько трезвые тут раздались голоса, явно неожиданно для Ленина и оттеняя всю безпочвенность его программы. А страховик Калинин набрался смелости против ленинского авторитета: мы, старые большевики, верны ленинизму и удивляемся, что Ленин сам порывает с ним; но в ленинских тезисах ничего и практически нового нет по сравнению с тем, что в первые дни революции тут делала первобытная шляпниковская группа. Действительно, по примитивности эти линии вполне совпадали. Даже и «батрацкие депутаты» были в шляпниковских резолюциях БЦК, и вооружение народа, и немедленное создание красной гвардии по всей стране. Но удивительно, что Ленин ни на йоту не захотел этого отметить, он полностью игнорировал весь партийный опыт до его приезда. Неужели же в нём такое мелкое чувство первенства? самовлюблённость? – не похоже. Неужели надо заподозрить, что ему власть в партии важнее принципа? Или он боялся сравнения своей тактики с таким упрощённым образцом? Нет, скорее всего, он искренно и всем существом воспринимает: «революция – это я». И только он один знает как, а помимо него никто не может знать правильно.