Евгений Гусляров
Лермонтов в жизни
Предисловие
Читатель, конечно же, сразу поймет, что замысел этой книги далеко не оригинален. Жанр подобного романа-хроники прочно утвержден в литературе В. В. Вересаевым. Две его потрясающие по простоте исполнения и притягательности книги «Пушкин в жизни» и «Гоголь в жизни» явились для автора первоначальным толчком к долгому поиску документов для этой книги. И именно потому, что в той последовательности, которую предложил своим читателям Вересаев, нет логики и привычного порядка. Великая русская литература, как азбука наша с букв А, Б, В… начинается с имен Пушкина, Лермонтова, Гоголя…
Для начала предстояло решить вопрос: почему Вересаев после Пушкина не взялся тут же за составление документального романа о Лермонтове, а сразу перешел к Гоголю?
Скорее всего потому, что это была бы рисковая затея. Вересаев, весьма щепетильно относившийся к такому безусловному качеству своих биографических повествований, как достоверность, хорошо представлял себе, насколько был бы уязвим с этой стороны, возьмись он за жизнеописание Лермонтова. Задача сильно осложнялась тем, что первые воспоминания о великом поэте были написаны и появились в печати почти через полвека после его гибели. Император Николай I имел какие-то тайные, до сей поры не до конца выясненные причины весьма неприязненно относиться к самому имени Лермонтова, потому упоминать его, особенно печатно, не осмеливались, да и цензура не пропускала.
Когда, наконец, это стало возможно, то выяснилось, что о нем говорят в основном люди, очень плохо знавшие его при жизни, потому воспоминания изобилуют неточностями и домыслами. Ну, а поскольку характер Лермонтова был далеко не подарок, и он редко подпускал к своей душе посторонних, воспоминания эти полны непонимания, обиды и злости. А это не те чувства, которые помогают истине.
Накапливались выписки для этой книги, и одновременно крепло убеждение, что даже те, кто был рядом с ним, видели его неясно, близоруко, как бы сквозь пелену или немытое стекло. Даже о самом трагическом моменте его гибели, которую наблюдало, как выяснилось, множество людей, никто не мог сказать ничего определенного. Неизвестно даже, например, сколько выстрелов прозвучало на месте дуэли. Впрочем, всему этому есть объяснение, которое выходит далеко за рамки конкретной дуэльной истории.
«В истории жизни и гибели Лермонтова, как очень точно заметил один из биографов, есть какая-то тайна. Белые листы, корешки вырезанных страниц, письма с оторванным концом – вот что мы находим в рукописях, в которых говорится о судьбе поэта».
Автор столкнулся с этим в полной мере.
Все это, вероятно, и повлияло на то, что о Лермонтове и до сей поры написано сравнительно не так уж много (пристрастные читатели это ощущают). И это тоже говорит о какой-то роковой непредрасположенности драматических завязок его жизни, и даже посмертной истории, к благополучным исходам.
К этой же серии фатальных неувязок можно, пожалуй, отнести и случай с изданием наиболее обстоятельной из того, что написано о поэте, – «Книги о Лермонтове» известного литературоведа и историка П. Щеголева. Она-то и должна была бы восполнить тот пробел в документальной серии, о котором мы говорили. Она и задумывалась как будто по тому же, достаточно оправдавшему себя в читательском мнении, плану. Однако подчеркнутое и недоброжелательное противопоставление своего труда вересаевскому в данном случае нанесло ему заметный, если не вред, то урон. Сузились рамки повествования, не была использована возможность составить как можно более полный свод свидетельств современников. Получился скорее хронологический подбор документов, чем документально-биографический роман. Все это отразилось, разумеется, на читательском восприятии. Захватывающая мощь свидетельского показания, которым так привлекательны вересаевские композиции, ушла здесь куда-то на второй план. А это и было главным достижением новой биографической документалистики.
Это противопоставление намеренно было сделано ради строжайшего принципа достоверности. Однако и в этом смысле «Книга о Лермонтове» не избежала огрехов. Взять хотя бы эпизоды отношений Лермонтова с известной авантюристкой, красавицей Оммер де Гелль, сама возможность которых и теперь еще требует доказательств. Щеголев, создавший подложные дневники фрейлины Вырубовой, оказался весьма легковерным в отношении подобной же подделки князя Вяземского.
Все эти соображения и явились поводом сделать эту книгу именно по-вересаевски. Тем более что есть для этого особая причина. Разрабатывать принципиально новый жанр документального романа В. В. Вересаев начал в конце двадцатых – начале тридцатых годов. Значит, исполнилось семьдесят лет с тех пор, как он стал утверждаться в нашей литературе. Переиздание книг «Пушкин в жизни» и «Гоголь в жизни», вновь ставших бестселлерами для интеллектуалов, подтвердило стойкую жизненность жанра.
В моей книге будет заметно подчеркнутое следование всем принципам, разработанным в хрониках «Пушкин в жизни» и «Гоголь в жизни», которые сам Вересаев определил так: «Многие сведения, приводимые в книге, конечно, недостоверны и носят все признаки слухов и сплетен, легенды. Но ведь живой человек характерен не только подлинными событиями своей жизни, – он не менее характерен и теми легендами, которые вокруг него создаются, теми слухами и сплетнями, к которым он подает повод. Нет дыма без огня, и у каждого огня свой дым… О Диккенсе будут рассказывать не то, что о Бодлере, и пушкинская легенда будет сильно разниться от толстовской».
Из этих соображений в данной книге использованы в качестве легенды, например, упоминавшиеся записки и письма Адели Оммер де Гелль, считающиеся мистификацией князя П. П. Вяземского. Однако делалось это человеком, который великолепно представлял себе характер Лермонтова, и так, чтобы создать видимость правды. Значит, он постарался и в этой подделке сохранить подлинность его души. Ясно, что именно по этой причине такие «факты» долгое время не вызывали никаких сомнений.
Будет заметно также, что автор избегает комментариев. Делается это вполне сознательно. Любое толкование есть навязывание собственных ощущений. А ведь каждый имеет право на свое понимание текста и события, и может быть, оно будет вернее и безошибочнее. В этом я вижу способ подчеркнуть уважение к читателю…
И все-таки совсем без примечаний не обойтись… Сделаем одно, но пространное…
Собравши все, что современники знали о Лермонтове, не мог утерпеть, чтобы не сопоставить два ряда обстоятельств, бросающихся в глаза, каждый из которых предопределил его жизнь и неотвратимо подвел к трагической развязке этой жизни. Все, что я сейчас скажу, является своеобразной разгадкой книги, которая вдумчивому читателю и без того стала бы ясна. Впрочем, как я уже говорил, читатель волен делать и другие выводы. Я же, после многих размышлений и поисков, поразился более всего следующему…
Пушкин был смертельно ранен на дуэли 27 января 1837 года, умер через два дня – 29 января в 2 часа 45 минут. Именно этот срок стал началом стремительного и рокового отсчета жизни Михаила Лермонтова. Ему оставалось прожить всего четыре с половиной года. За это время ему предстояло стать великим поэтом, прославиться волокитствами, сделаться легендой Кавказской войны. Срок маловат, конечно, но все это ему удалось. Не хотел он только смерти. Но вот тут-то выбора у него уже не было. Характер времени легче бывает понять, если узнать те слова, которые были тогда в большем ходу, чаще осмысливались, прилагались к житейским конкретностям. Может быть, эти слова и всплывали на поверхность только потому, что ими в самом деле легко было определить существо именно той жизни. Люди иногда подчиняются словам как обстоятельствам. «Рок» – было таким словом в пору Пушкина и Лермонтова.
В том, что успел Лермонтов написать, слово это сорвалось с пера его около двухсот раз. Одна только «любовь» встречается чаще. Что-то это да должно значить.
А вот что. Чем значительнее жизнь человеческая, тем меньше в ней выбора. Достаточно в ней произойти одному событию, чтобы тотчас определилась остальная их цепь. И тут даже самой великой личности уже не освободиться от предопределения. Того самого неумолимого рока.
Построение, скажут мне, зыбкое, на песке строенное, требующее доказательств.
Доказательством таким и является вся жизнь Лермонтова. Имя его сразу и удивительнейшим образом связалось с именем Пушкина. Связей этих так много, что возникает подозрение в мистическом их единстве. Это бросается в глаза. Посудите хотя бы вот по этим начальным деталям.
Жизнь его могла бы пойти совершенно иным путем, не напиши он отчаянных стихов своих «На смерть поэта». Но он их написал. Теперь смотрите, как неотвратимо, последовательно, спаянно потянутся за этим все остальные звенья его драмы. Удивительно, что он сам этого не чувствовал, не захотел исправить. Да и хотя бы почувствовал, ничего уже было не изменить. Посмотрите: можно ли было что-то предпринять против этой удивительной логики рока?
Вот написаны знаменитые стихи, которые взбудоражили Россию почти так же, как и само убийство Пушкина. В них-то и увидят наиболее проницательные современники первую из посмертных связей Пушкина с Лермонтовым – в нем угадают наместника его земной жизни. Лермонтова за эти стихи отправляют в первую ссылку на Кавказ. Он пробыл там больше года, но, вернувшись, с удивлением и удовлетворением узнал, что толки о его стихах в Петербурге не утихли и его имя здесь известно. Некоторые особо чуткие к поэзии люди уже чуют в нем преемника и поэтической славы Пушкина. Опять связь.
Именно в это время приезжает в Россию нехорошей памяти пылкий парижский юноша Эрнест Барант, сын посланника и в свой двадцать один год уже атташе министра иностранных дел. Мог ли он, представляющий интересы Франции, не полюбопытствовать: не затронута ли ее честь вообще в стихах Лермонтова, которым так сочувствует Россия? Конечно, не мог.
«Дело вот как было, – напишет А. И. Тургенев. – Барон д'Андре, помнится, на вечеринке у Гогенлоэ, спрашивает меня, правда ли, что Лермонтов в известной строфе своей бранит французов вообще или только одного убийцу Пушкина, что Барант желал бы знать от меня правду. Я отвечал, что не помню, а справлюсь; на другой же день встретил я Лермонтова и на третий получил от него копию со строфы; через день или два, кажется, на вечеринке или на бале уже самого Баранта, я хотел показать эту строфу Андре, но он прежде сам подошел ко мне и сказал, что дело уже сделано, что Барант позвал на бал Лермонтова, убедившись, что он не думал поносить французскую нацию…»
С чего бы это вдруг послу спустя два года допытываться еще раз о том, что ему должно быть и так ясно? Этим интересуется его сын. Так в истории Лермонтова впервые появляется еще одно роковое для русской поэзии французское имя – Эрнест Барант. Пушкин соединил Лермонтова и Баранта. Хотя и выяснилось, что не всю Францию винит Лермонтов, но его имя уже запомнилось мнительному французу, запомнилось в обстоятельствах, закрепивших начальную неприязнь… Далее события развиваются так.
«…Спор о смерти Пушкина, – пишет известная поэтесса Е. П. Ростопчина, одна из бесчисленных кузин Лермонтова, – был причиной столкновения между ним и г. де Барантом, сыном французского посланника…»
Многие другие считают, что причиной наметившейся дуэли, напротив, были «несколько успехов у женщин, несколько салонных волокитств», но, как бы то ни было, начальная неприязнь выросла до размеров грозных. Дело надо было решать поединком. И тут еще одно необычайное и значительное совпадение. «Барант потребовал драться à l'epee française (по-французски – на шпагах). Лермонтов отвечал, что он не французский маркиз, а русский гусар, что шпагой никогда не владел, но что готов дать сатисфакцию, которую от него требуют. Съехались в назначенное место, дрались, никто ранен не был, и когда секунданты стали их разнимать, то Лермонтов сказал Баранту: я исполнил вашу волю, дрался по-французски, теперь я вас приглашаю драться по-русски на пистолетах, – на что Барант согласился. Русская дуэль была посерьезнее, но столь же мало кровопролитная, сколь и французская…» Представьте, как поразительно мне было узнать, что Лермонтов на этой дуэли мог быть убит из того же пистолета, что и Пушкин. Во всяком случае, целили в него наверняка из того самого.
Проверить это оказалось не таким уж трудным делом. Вспомним, как стрелялся Пушкин. Вернее, откуда взялась пара пистолетов, которые привез к месту дуэли виконт д'Аршиак, секретарь французского посольства, секундант Дантеса. Он взял их в посольстве, у того самого Эрнеста Баранта. А сам Барант привез их с собой в 1835 году. Это были пистонные пистолеты, которые в те годы только-только приняли на вооружение французской армии. В отличие от популярных дуэльных пистолетов Лепажа и Кюхенрейтера боевые пистонные пистолеты очень редко давали осечку. Пистолеты эти изготовил на Дрезденском оружейном дворе Карл Ульбрих. В дуэли с Пушкиным осечки не было.
Теперь, когда стрелялся сам Эрнест Барант, он, само собой, использовал для того собственные пистолеты, то есть те самые, которые уже знамениты были участием в дуэли Дантеса с Пушкиным. Смотрите, как близко история Пушкина подходит тут к истории Лермонтова. Удивительно…
Конец этого происшествия таков. Сам Лермонтов в донесении полковому начальству описал его лаконично: «Так как Барант почитал себя обиженным, то я предоставил ему выбор оружия. Он избрал шпаги, но с нами были также и пистолеты. Едва мы успели скрестить шпаги, как у меня конец переломился, а он слегка оцарапал мне грудь. Тогда мы взяли пистолеты. Мы должны были стрелять вместе, но я немного опоздал. Он дал промах, а я уже выстрелил в сторону. После сего он подал мне руку, и мы разошлись». Напрасно тут было бы думать, раз пуля просвистела мимо сердца, значит, смертная беда миновала. Пуля еще только набирала свой гибельный разбег. Ход событий, как я уже говорил, остановить или изменить было невозможно.
Далее они развивались так. Тут приведу я несколько записей современников.
«История эта довольно долго оставалась без последствий, – запишет впоследствии юный родственник поэта А. Шан-Гирей, – Лермонтов по-прежнему продолжал выезжать в свет и ухаживать за своей княгиней; наконец, одна неосторожная барышня Б., вероятно без всякого умысла, придала происшествию достаточную гласность в очень высоком месте, вследствие чего приказом по гвардейскому корпусу поручик лейб-гвардии Гусарского полка Лермонтов за поединок был предан военному суду с содержанием под арестом, и в понедельник на Страстной неделе получил казенную квартиру в третьем этаже с.-петербургского ордонансгауза, где и пробыл недели две, а оттуда перемещен на арсенальную гауптвахту, что на Литейной».
Тут до Лермонтова доходит слух, что Эрнест Барант очень недоволен его показаниями о том, что он «сделал свой выстрел в сторону». И даже утверждает, что такого не было. То есть Лермонтов в этих разговорах представляется лжецом – новое дело…
Тут надо кое-что пояснить. Этот «выстрел в сторону», по которому мы еще со школьной скамьи привычно судим о благородстве Лермонтова, на самом деле к благородству не имеет никакого отношения. По правилам дуэльной чести этот акт был достаточно оскорбительным, унижающим противника. Этим подчеркивалось, что противник как бы даже и не стоит выстрела. Потому Барант и засуетился.
«…Подсудимый Лермонтов, узнав, что барон де Барант, – узнаем мы из следственного дела, – распускал слухи о несправедливости показания его, что он выстрелил при дуэли в сторону, – пригласил его через неслужащего дворянина графа Браницкого к себе на Арсенальную Гауптвахту, на которой содержался, 22 марта вечером в восемь часов, и пришедши к нему без дозволения караульного офицера в коридор под предлогом естественной надобности, объяснился там с де Барантом по сему предмету и, как сознался, предлагал ему, по освобождении из-под ареста, снова с ним стреляться; но Барант, довольствуясь его объяснением, вызова не принял». Тут как будто бы все благополучно, но рикошет пущенной когда-то пули непредсказуем и неостановим по-прежнему. Дело выходит за пределы казенного дома. Влиятельнейшие силы участвуют в нем. Решается оно тем, что Эрнеста Баранта отправляют остынуть ненадолго в Париж, а Лермонтова – опять на Кавказ. Опустим несколько ярких подробностей из жизни Лермонтова этого периода. Скажем только, что именно с этого времени он стал подлинным героем Кавказской войны и написал все свои основные произведения. Он торопится жить и творить. Предчувствие?.. Главное, что он успел сделать многое.
Ему выхлопотали отпуск ровно за полгода до смерти. Он, чувствуя, что призвание определилось, упорно мечтает об отставке. «Он зрел с каждым новым произведением, – записывает в это время А. Дружинин, – он что-то чудное носил под своим сердцем, как мать носит ребенка».
Можно ли было все задуманное осуществить? Только не в случае с Лермонтовым. Его жизнь по-прежнему определял тот самый рок. Чтобы понять, насколько он был неодолим, приведу расклад сил, противостоящих теперь Лермонтову. Из записок Ю. Арнольди: «Пессимисты в этом деле полагали: во-первых, что вторичная высылка Лермонтова, при переводе на сей раз уже не в прежний Нижегородский драгунский, а в какой-то пехотный полк, находящийся в отдаленнейшем и опаснейшем пункте всей военной нашей позиции, доказывает, что государь император считает второй поступок Лермонтова гораздо предосудительнее первого; во-вторых, что здесь вмешаны политические отношения к другой державе, так как Лермонтов имел дуэль с сыном французского посла, а в-третьих, по двум первым причинам неумолимыми противниками помилования неминуемо должны оказаться – с дисциплинарной стороны – великий князь Михаил Павлович, как командир гвардейского корпуса, а с политической стороны – канцлер граф Нессельроде, как министр иностранных дел…»
Могла ли не подсуетиться тут через известного Бенкендорфа заботливая мамаша нашкодившего Эрнеста: «Я более чем когда-либо уверена, что они не могут встретиться без того, чтобы не драться на дуэли…»
Пуля, пущенная в Пушкина, продолжает свой полет. Вот еще эпизод, будто специально призванный окончательно сблизить роковые совпадения в жизни двух русских гениев. Пушкину предсказала течение всей его жизни в мельчайших подробностях знаменитая в Петербурге ворожея Александра Кирхгоф. Сам я к гаданиям отношусь без почтения, но и без равнодушия. С осторожностью, которая ведь и означает инстинктивный страх перед неизвестным. Как ко всему, что невозможно доказать и нельзя опровергнуть. Во всяком случае, я знаю, что жизнь Пушкина так и сложилась, как распланировала ее эта гадалка.
И вот теперь Лермонтов. Он в последний раз покидает Петербург. Неясные и тягостные предчувствия гнетут его. «Мы ужинали втроем, – вспомнит Е. Ростопчина, – за маленьким столом, он и еще другой друг, который тоже погиб насильственной смертью в последнюю войну. Во время всего ужина и на прощанье Лермонтов только и говорил об ожидавшей его скорой смерти…»
«За несколько дней перед этим Лермонтов с кем-то из товарищей посетил известную тогда в Петербурге ворожею, жившую у «пяти углов» и предсказавшую смерть Пушкина от «белого человека»; звали ее Александра Филипповна, почему она и носила прозвище «Александра Македонского», после чьей-то неудачной остроты, сопоставившей ее с Александром, сыном Филиппа Македонского. Лермонтов, выслушав, что гадальщица сказала его товарищу, со своей стороны спросил, будет ли он выпущен в отставку и останется ли в Петербурге. В ответ он услышал, что в Петербурге ему вообще больше не бывать, не бывать и отставки от службы, а что ожидает его другая отставка, «после коей уж ни о чем просить не станешь». Лермонтов очень этому смеялся, тем более что вечером того же дня получил отсрочку отпуска и опять возмечтал о вероятии отставки. «Уж если дают отсрочку за отсрочкой, то и совсем выпустят», – говорил он. Но когда неожиданно пришел приказ поэту ехать, он был сильно поражен. Припомнилось ему предсказание. Грустное настроение стало еще заметнее, когда после прощального ужина Лермонтов уронил кольцо, взятое у Соф. Ник. Карамзиной, и, несмотря на поиски всего общества, из которого многие слышали, как оно катилось по паркету, его найти не удалось…» Еще один случай, поразивший многих, произошел тогда. Лермонтов, считавший виновницей смерти Пушкина жену его, страдал чуть ли не комплексом ненависти к Наталье Николаевне. Им приходилось присутствовать в одних и тех же домах, на балах и в собраниях, но он упорно и демонстративно сторонился ее. А тут вдруг, накануне отъезда, пришедши провести последний вечер у Карамзиных, сел рядом с ней и завел разговор, поразивший ее своей необычайностью. Она передала содержание этого разговора своей дочери, и та выделит в нем главное: «Он точно стремился заглянуть в тайник ее души и, чтобы вызвать ее доверие, сам начал посвящать ее в мысли и чувства, так мучительно отравлявшие его жизнь, каялся в резкости мнений, в беспощадности суждений, так часто отталкивавших от него ни в чем не повинных людей».
Тут можно подумать, что сам Пушкин сблизил в нужный момент этих людей, и это он говорил тут устами Натали, потому что дальше следует запись удивительная: «Может быть, в эту минуту она уловила братский отзвук другого, мощного, отлетевшего духа, но живое участие пробудилось мгновенно, и, дав ему волю, простыми, прочувствованными словами она пыталась ободрить, утешить его, подбирая подходящие из собственной тяжелой доли. И по мере того как слова непривычным потоком текли с ее уст, она могла следить, как они достигали цели, как ледяной покров, сковывавший доселе их отношения, таял… Прощание их было самое задушевное, и много толков было потом у Карамзиных о непонятной перемене, происшедшей с Лермонтовым перед самым отъездом…» В начале мая он выехал на Кавказ. Смерть его могла еще подождать. Случай мог все исправить. Но и случай был уже на стороне рока. Тенгинский полк, куда ехал Лермонтов, стоял за речкой Лабой. Туда и должен был прибыть опальный поручик и великий поэт. Случай, окончательно предрешивший роковой исход, произошел в областном Ставрополе. Лермонтова вдруг неумолимо потянуло в Пятигорск. Решили бросать монету. Гривенник упал «решетом». Это означало ехать в Пятигорск – так было загадано. Там, у подножия Машука, закончится долгий гибельный рикошет пули, убившей Пушкина…
Итак, Лермонтов погиб за гривенник. У русского бесшабашного человека всегда так: судьба – индейка, жизнь – копейка.
Дело было так. В последнюю ссылку на Кавказ ехали они с родственником (двоюродным дядею, который был не намного старше его) Алексеем Столыпиным. Приставлен он был к Лермонтову оберегать его от безрассудства. Не уберег. В Ставрополе вышел у них спор, куда лучше ехать. Лермонтова влекло в Пятигорск. Рок? Он вынул из кошелька, осыпанного бисером, полтинник и подбросил в воздух. Это было 15 мая 1841 года. Жить Лермонтову оставалось ровно три месяца.
Легко читаемая мистика есть в этом эпизоде.
Но сплошная мистика присутствует и в самом появлении поэта Лермонтова на этом свете.
Философ Владимир Соловьев, которого очень трудно заподозрить в какой-либо бульварщине, взял да и сочинил вдруг следующую историю, основанную на древних сведениях о шотландских корнях Лермонтова.
В пограничном с Англией шотландском местечке в XIII веке известен был замок, мрачноватый с виду, Эрсильдон. Тут жил знаменитый в то время рыцарь Лермонт. Слава его основывалась на том, что он представлял собой нечто вроде тогдашнего Нострадамуса, ведуна и прозорливца, наделенного к тому же громадным поэтическим талантом. За что имя ему дано было Рифмач – Thomas the Rhymer. Слава его особо возросла, когда предсказал он неожиданную и вполне случайную смерть шотландскому королю Альфреду III.
Сам Томас Рифмач закончил свою земную жизнь при весьма странных обстоятельствах. Он поехал на охоту. Там попались ему два совершенно белых оленя, за которыми он погнался. С тех пор его не видели. Пошли однако упорные слухи, что это были вовсе не олени, а посланцы подземного царства фей. С тех пор гениальный певец и обитает в том царстве, услаждая лирой слух своих неземных слушательниц. Философ уверен, что давний случай этот имеет к истории русской литературы самое непосредственное отношение.
«А проще сказать, это душа зачарованного феями Томаса Лермонта (Рифмача) выходила в очередной раз на поверхность бренного мира в облике причисленного к десятому его поколению неправдоподобно гениального в своем возрасте рифмача Михаила Лермонтова».
Англоманию Лермонтова можно объяснять его корнями. Как на главную причину его смерти некоторые указывают на ложно понятый байронизм. В чем выражался этот байронизм, давший когда-то пышные всходы на русской почве, нам надо бы хорошо знать, потому что без этого мы многое не поймем в нашей литературе. Не поймем многих мотивов творчества и поведения Пушкина, а особо – Лермонтова. Байронизм, и без того злая маска, становился особо опасным в форме той беспощадной карикатуры на него, которую изображал собой Лермонтов. В том вижу я зов его предков. И это он увел его в очередной раз в заколдованное царство английских фей.