Книга Сибирская любовь - читать онлайн бесплатно, автор Екатерина Вадимовна Мурашова. Cтраница 2
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Сибирская любовь
Сибирская любовь
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Сибирская любовь

…Пейзаж за окном оставался унылым, колеса постукивали на стыках рельсов, и мерно мотался в стакане с подстаканником крепкий, почти рубиновый чай. Ложечку Серж вынул и положил на салфетку горсткой вверх – уж очень раздражало ее однообразное позвякивание об стенки стакана.

Еще поглядел в окно – болото вдоль насыпи, чахлый лесок, ворона на вершине мертвой ели, никаких признаков человеческого жилья.

«Куда я еду? Зачем?»

Вспомнились слова Никанора, неодобрительно сказанные, пока ехали на извозчике к Николаевскому вокзалу.

– Что барин, уезжаем теперича? Не пришлось в Питербурхе-то?

– Заткнись, дурак. Не твое дело.

– Знамо, не мое. Но это уж как водится – «батюшко Питер, бока-то повытер»…

– Сказал же – заткнись! Чего пристал?

– А то! Вижу, что вы, Сергей Алексеевич, сами себе не ндравны, вот и хочу разобрать – так ли делаем, что прочь едем?

– Так, так! Нельзя иначе. А что за зверь «не ндравны»?

– Ну не ндравитесь вы теперь сами себе…

– Эк, приметливый, – усмехнулся Серж. – А что ж делать?

– Я-то почем знаю? – Никанор развел руки.

– То-то и оно, – назидательно поднял палец Серж. – Я и говорю: заткнись, дурак.

– Премного благодарны, – не скрывая издевки, ответствовал Никанор.


Чтобы взбодриться, Серж пытался вспомнить про сибирские богатства, про неограниченные возможности, которые открывает Сибирь для предприимчивого, неглупого человека. Проводил не лишенные изящества аналогии с британскими колониями, с освоением Нового Света. Вызывал в памяти читанные книги, статьи, отчеты. Ничто не помогало. Вспоминалось, как назло, кого и когда ссылали в Сибирь. Пестрая, остро приправленная похлебка из недавних народников, блистательного плебея Меньшикова, боярыни Морозовой, проворовавшихся, битых кнутом вельмож времен Елизаветы и Екатерины, неистового протопопа Аввакума, малахольных декабристов и пр., и пр. калейдоскопом промешивалась у него в голове. Как ни крути, получалось преизрядно.

Сами собой в голове сложились стихи.

Во все года, с Петра до Николая,Везли в Сибирь плутов и негодяев.За счет краев, угрюмых и холодных,Власть избавлялась от святых и неугодных.Теперь туда же едет Серж Дубравин,Невесть зачем и сам себе не ндравен.

А может, и не надо ничего? Плюнуть на все, уехать с деньгами в провинцию, жить тихо и мирно. Увезти с собой девочку Софи, похожую на хрустальную подвеску к люстре. Ответить на ее любовь, жениться на ней, трогать по утрам ее растрепавшиеся локоны и целовать темно-вишневые губы… Чепуха! Серж нахмурился, злясь на себя. У яркой хрустальной девочки потомственное дворянство и острые грани, об которые можно обрезаться. В провинции ей просто нечего делать, негде блистать. Она либо сбежит оттуда через год-полтора, либо обабится там, растолстеет и будет всю оставшуюся жизнь пилить Сержа, обвиняя его в том, что ничего не сбылось (да и что может сбыться в этой жизни, но ей-то будет казаться, что могло и обязательно случилось бы, коли б Серж не увез ее…)… Зачем мне такое?

Работать, служить… Что я могу? – все больше распаляясь от душной, не находящей выхода злобы, думал Серж. Дурить людей, заманивать простые души несбыточными проектами. Прокладка телеграфных проводов на Луну, общество содействия распространению гигиенических средств среди гренландских эскимосов… Постыло все… Да и то не в сладость, потому что только ленивый из современных писателей не описал эту русскую хандру и поиск осмысленности, хотя бы и высосанной из пальца, из мужицкого лаптя или (для эстетов) из философического бреда высоколобых немцев. В любом случае попадаешь в тупик, который уж и в толстом журнале описан, и в фельетоне высмеян, и на сцене проставлен. А зачем? Ладно бы ответы давали. Так нет же. Глупо все! Как будто после Чацкого уж никто и не вправе себя искать… Глупость! И я – первый глупец. Чем уж мне Чацкий-то не угодил?

Серж вспомнил, как гимназистами ставили «Горе от ума» на домашней сцене и не удержался от улыбки, словно наяву увидев школьного дружка Юру Мальцева с привязанной к животу подушкой в роли Фамусова, и себя – в роли Чацкого.

Гнусавя и торопясь, брызгая слюнями на близко расположившихся зрителей, читали знаменитые монологи, слушали снисходительные аплодисменты родни и знакомых, мнили себя великими артистами и отчаянными либералами.

Тот же либеральный стиль царил и в свежеоштукатуренных стенах мужской гимназии. В восьмом классе Серж с друзьями издавали литературный альманах под многозначительным названием «Гневный альбатрос», в котором помещали свои критические статьи, отзывы о прочитанных книгах, новости, а также с отчаянной и глупой храбростью высмеивали недостатки гимназической и городской жизни. В столицах подобное вольнодумие могло бы довести и до исключения, тихая администрация провинциальной гимназии лишь посмеивалась в усы и бороды над «кипячением молодежи». Даже когда Серж поместил в альманахе свою басню, написанную отчего-то гекзаметром, в которой попечительский совет гимназии весьма прозрачно сравнивался со «стадом свиней, пребывавших в полуденной лени», альманах всего лишь прикрыли, а вызванным родителям «вольнодумцев» порекомендовали провести с отпрысками разъяснительные беседы и включить в их круг чтения побольше назидательных произведений, одобренных Министерством Народного Просвещения (список прилагался, аккуратно размноженный от руки классным отличником и фискалом Евтушенко).

Так что последствий, можно считать, и не было. Альманах собирались продолжать издавать подпольно (потом об этом как-то позабыли), Евтушенко устроили темную (чтоб неповадно было). Мать Сержа по своему обыкновению закатывала глаза, требовала капель, но быстро удалилась в спальню, прижав округлым локтем пухлый французский роман и воскликнув: «Ах, меня здесь никто не слушает и в грош не ставит!» – Между тем возвратившийся из школы Алексей Евстафиевич Дубравин прятал в жидких усах многозначительную улыбку, прохаживался козырем в полутемной гостиной и, поглаживая лацканы вытертого сюртука, бормотал: «Вот плоды… возросшие плоды свободного воспитания. Моего, между прочим, воспитания…»

Слушавший все это Серж боролся с крайне парадоксальным желанием – ему отчетливо хотелось укусить отца за нос (Страшно даже подумать, что сказал бы впоследствии по этому поводу молодой венский врач Зигмунд Фройд (sic!), в означенные годы еще только начинавший свою практику по психиатрии). Однокашники ни за что не поверили бы, но явному одобрению, звучавшему в отцовых словах, подросток предпочел бы первоклассную выволочку с чувствительными ударами палкой для выколачивания ковров и дикими криками: «Позоришь семью! Не почитаешь императора!» (как это случилось с его лучшим другом в семье почтового чиновника Мокия Мальцева).

Никакие «либерте» Сержа не интересовали, басню и прочие «критические» произведения в альманах писал он просто от скуки и жажды выпендриться перед одноклассниками, а папашино провинциальное, тронутое молью вольнодумство давно уж вызывало у него лишь зевоту да судорогу в красиво слепленных скулах.

От сцены и школы воспоминания молодого человека естественным порядком перекинулись на весь родной поволжский городок с его неизменной лужей на главной площади и купающимися в ней хавроньями. В глазах подрастающего Сережи сей мелеющий в жару и опасно углубляющийся перед осенними холодами водоем вырастал до размеров символа городской и его лично жизни, ибо был выведен в бесчисленном количестве литературных произведений, посвященных провинциальной России. Оставаясь циклически неизменен, он как бы аллегорически топил в себе весь смысл и все перспективы провинциального бытия, и объединял в единый жизненный кругооборот всех его участников, независимо от наличия у них мыслящей и чувствующей души: жирных мух с радужным брюшком, лениво жужжащих над навозной кучей; мосластых лошадей и тощих собак, греющихся на солнце; пыльных кур, словно по делу выбегающих из-под заборов и тут же скрывающихся обратно; спешащего куда-то священника с побелевшими от пыли полами старенькой рясы; младенца в люльке под яблоней, занавешенного кисеей все от тех же мух; мещанское семейство, расположившееся в саду с баранками и самоваром; землистое лицо выходящего из трактира мастерового; железнодорожного чиновника в расстегнутом мундире, сидящего в плетеном кресле и читающего позапрошлый выпуск «Русского инвалида»…

Отец и мать Сержа всегда оставались достойными представителями этого круговорота. Мать когда-то считалась местной красавицей и, по словам тетки, «была грациозна, как серна». Сережа честно пытался себе это представить, но у него ничего не получалось. Розовое, брылястое лицо матери всегда хранило на себе печать брезгливого утомления, в белых, рассыпчатых, словно припудренных кистях, отделенных от остальной руки младенческими перевязочками, утопали огромные кольца и браслеты из дешевого дутого золота, а выбеленные кудряшки казались намертво приклеенными к небольшому черепу. Зимой матери почти всегда нездоровилось, и она лежала в постели с французским романом, весной, летом и осенью – сидела на веранде, пила чай и с одинаковым равнодушием шлепала кожаной мухобойкой мух, нерасторопную прислугу Аришу и провинившихся детей.

Отец служил по части Министерства путей сообщения, дослужился до чина 11 класса, и, в общем, ничем не отличался от тысяч других российских чиновников. Лебезил перед знатными, пресмыкался перед сильными, по праздникам ездил поздравлять начальство, но по каким-то никому не ведомым причинам считал себя нигилистом. В доказательство сего хранил в дальнем ящике стола пожелтевший номер герценовского «Колокола», а в красном углу спальной вместо икон повесил портреты Чернышевского и Добролюбова.

Все это вместе раздражало Сержа невыносимо. Решительно невозможно, – размышлял рослый красивый подросток, которого даже юношеские прыщи как-то счастливо миновали, – чтоб так везде было. Где-то, несомненно, происходит настоящая жизнь.

К пятнадцати годам Серж готов был продать свою бессмертную душу за возможность попасть в это вожделенное место. Впрочем, ни в Бога, ни в черта он, под влиянием отца, не верил, и потому покупателей на душу естественным порядком не находилось.

И вот, теперь ему уже двадцать пять. Четверть века. Возраст серьезных свершений. Александр Великий в его годы уже стоял во главе огромного государства. А что же Серж Дубравин? Где его свершения и открытия?

Ничего нет, кроме закрытий и разочарований. Тут уж не Чацким пахнет, с его глуповатым задором и юношеской ограниченностью, тут все серьезнее, господа, все куда серьезнее… Не изволите ли, господин Достоевский? Впрочем, старушек топором Серж покуда не потчевал… Но почем же ты знаешь? Вдруг кто-нето вложил в ваше предприятие весь свой капитал, а потом взял, да и наложил на себя руки… Кто ж ты тогда получишься?… Да нет, нельзя так считать. Коли кому на роду написано, так он повод завсегда найдет. Взять хоть вот ныне очевидную бессмысленность всей этой суеты, именуемой жизнью… Чем не повод?

– Не желаете ли отобедать? – умильная физиономия железнодорожного официанта просто сияла желанием услужить. Серж почувствовал, что проголодался, согласно кивнул головой и поднялся, чтобы проследовать в ресторан.

После сытной еды мысли о бренности и бессмысленности существования приутихли. Во время стоянки в Тихвине на перроне удалось познакомиться с попутчицей – симпатичной мещаночкой, явно не уверенной в себе и оттого льстящей всем подряд. Красивое лицо Сержа произвело на нее сильное впечатление, и она не скупилась на комплименты. Серж с удовольствием слушал, и к отходу поезда поймал себя на размышлении о том, что жизнь, в сущности, прекрасная штука, если не забывать вовремя обедать и не забивать себе голову всякими явно не способствующими пищеварению вещами.


Да, все прекрасно, только лило бесконечно – до самого Екатеринбурга – с серого, осеннего, провисшего неба… А здесь, в Сибири, вдруг опять началось лето.

Лето! Нет, лето осталось в Петербурге. В этом чистом, воздушном, правильном городе… Надо же – он всерьез полагал, что этот город ему поверил. Время текло так славно. Визиты, прогулки на острова, рассуждения о балканском вопросе и Марке Аврелии. Невесомые дебютантки и их элегантные матушки постбальзаковских лет. Переглядки над театральными программками и перышками бальных вееров.

И казалось, что навсегда позабыты, скрылись в тумане прошедшего – Москва, убогое жилье в номерах, с видом на глухую бурую стену, с лестницей, провонявшей насквозь кислой капустой. И блистательный ночной кошмар – Антоша Карицкий, из которого точно бы вышел классический лермонтовский Демон, добавь ему Господь еще хоть полвершка роста…


…Сверканье перед глазами внезапно резко мигнуло, с шуршаньем посыпалась хвоя, сверху треснуло: «Карр!» Вот спасибо! Он зажмурился.

Спасибо – что жив. А почему это, интересно, ему совсем не жалко денег? Ведь обшарили же с ног до головы, наверняка и документы забрали. Ну, и черт с ними. Не убили, и ладно.

А вдруг вернутся и добьют?

Перспектива явилась такая реальная, что он, дернувшись, приподнялся, открыл глаза, быстро поглядел вокруг.

Тихая благодать. Стволы, подсвеченные утренним солнцем, душистая сухая хвоя, какие-то мелкие бело-розовые цветы на тоненьких стебельках. Что за цветы? Теперь надо бы знать… Он – таежный житель, может, придется еще питаться этими стебельками. Ma petite Sophie, вас бы сюда – наверняка бы понравилось! Теперь, увы, остается отдать свое сердце добродетельной крестьянке – если удастся разыскать таковую. Сваляем валенки, будем ходить с рогатиной на медведя, резать ложки из липы… что еще?..

Хватит, прервал он поток развеселых мыслей. Стыдно, господин Дубравин. Склонностью к панике вы, кажется, до сих пор не отличались.

Он встал. Начал было беспечно насвистывать, но тут же, поморщившись, бросил. Осмотрев себя, обнаружил, что документы при нем, а вот капитал, сохранявшийся в крупных кредитных билетах поближе к сердцу, – и впрямь отсутствует. Ну, что на это скажешь? Руки-ноги в порядке, и голова, хотя и стиснута горячим тонким обручем боли, – вроде тоже. Денег по-прежнему было удивительным образом не жаль. Ну – почти… Наверно, он так и не успел толком прочувствовать, что они у него есть.

Он шагнул вперед – к солнечному просвету меж стволов. Там оказались лохматые кусты, мягко светящаяся вода, серая пустошь за озером, поросшая кривыми березками. И – дорога. Серж остановился на обочине, глядя на повозку, осевшую на один бок. Сейчас она больше была похожа на неуклюжую груду плотницкого материала, чем на транспортное средство. Помедлив, он обошел ее вокруг, потом вернулся в лес… И там нашел наконец три тела.

Первым был кучер, вторым – казак-охранник. Где же еще один казак, машинально подумал Серж, с трудом отводя взгляд от трупа. В памяти что-то мелькнуло… А Никанор? Никанор-то где? Сбежал и по тайге шляется? Этот тип и с разбойниками может утечь – что ему! Сержу почему-то казалось, что это важно: выяснить, где Никанор, – и он отвлекся от мыслей о нем только тогда, когда, пройдя еще шагов десять, наткнулся на тело горного инженера.

Мальчишка лежал, вытянув руки, лицом вниз. Серж молча стоял и смотрел на него… Наклониться, дотронуться, тем более перевернуть – да ни за что!

Ох, и слюнтяй же вы, сударь, ох, и баба. А если он жив?!

Он заставил таки себя нагнуться. Перевернул инженера на спину. Жив, как же. Лицо с дурацкой бородкой – цвета высохшей хвои. А рука вроде еще теплая… остыть не успела. Да ладно. Серж осторожно отогнул полу инженерского мундирного сюртука и провел рукой вдоль подкладки. И сразу нашел то, чего бандиты, к счастью, не обнаружили: под пальцами сухо хрустнули сложенные бумаги. Он, рванув подкладку, вытащил их, быстро просмотрел.

Ага, все, что надо. Диплом об окончании курса в горном институте, весь в печатях и роскошных росчерках. Паспорт. Что там насчет примет? «Глаза серые, волосы русые, лицо чистое, рост…». Рост тоже подходящий. Прекрасно. Рекомендательное письмо…

«…уверить Вас в моем неизменном дружеском расположении… Согласно высказанным Вами пожеланиям…Несколько робок, но уверен, что Ваше, Иван Парфенович, мудрое попечительство сей недостаток быстро устранит»…

Устранит, непременно устранит, не сомневайтесь… как вас? Вот: Прохор Платонович. Любезнейший Прохор Платонович. На досуге перечитаем письмо ваше внимательнее, а сейчас… Его взгляд невольно задержался на неподвижном лице, остром, как у птицы. А вдруг, черт возьми, все-таки жив?

Встав на колени возле инженера, он расстегнул воротник его белой сорочки. Руки дрожали. Да, подумал со злостью, дрожат руки, – ну и что? Как-то не приходилось еще иметь дело с трупами! Покамест не понесло в эту чертову Сибирь.

Он склонился над неподвижным телом, пытаясь определить, бьется ли сердце. В ухо что-то воткнулось… что еще? А – медальончик. Золотая безделушка, желудь на цепочке; а внутри – маленький фотографический портрет молодой блондинки. Тонкое личико, испуганный взгляд, улыбка… Улыбка – милая. Невеста, наверно. Та самая Marie. Сержу отчего-то сделалось совсем паршиво. Какого черта, что он тут еще хочет услышать? Все же ясно! Золотой желудь, сомкнув половинки, скользнул из пальцев.

Серж встал. Перекрестился, стоя над телом. Прощай, Ермак Тимофеевич. Пожелай мне удачи из горних высей… ведь они, что б там ни говорил вольнодумный папенька, пожалуй таки существуют.

Глава 2

В которой разбойники продолжают свое черное дело, а Серж Дубравин идет по сибирской тайге незнамо куда

– А ты, паря, не дурак. Нюх имеешь, куда там другим прочим. Ни в тайге, вишь ты, не захотел пропадать, ни от Климентия Тихоныча. Оно и верно: за бар-то, кому они нужны, баре-то… Я, пожалуй что, к тебе поближе буду держаться, а?

Могучий мужик, на широченных плечах которого городской сюртук казался нелепым и куцым, разогнулся и посмотрел на говорившего. Вернее – поверх его головы, неопределенным, расплывчатым взглядом. И тот сразу примолк. Мужик тоже помолчал с полминуты, потом удобнее перехватил лопату и, выворотив очередной ком земли, спросил без особого интереса:

– Сам-то ты с чего подался разбойничать?

Тот, к кому он обратился, махнул рукой. Деловито подтянул штаны с лампасами, выпачканные в глине и травяной зелени, – и тоже взялся за лопату. Новый товарищ внушал ему смутный страх и почтение. Откровенничать с ним не очень хотелось, но и смолчать почему-то никак не выходило.

– Была, значит, причина, – круглое лицо его, так густо покрытое оспенными рябинами, что и глаз не сыщешь, тоскливо сморщилось. – Мне, вишь ты, на службе оставаться никак нельзя было. Укатали бы как милого. В ту же Сибирь, только с бубновым тузом.

– Да ну, – еще один здоровенный ком земли полетел в кучу; вырытая яма была уже солидных размеров, но двое продолжали усердно трудиться, – проворовался, что ли, аль зарезал кого?

– Христос с тобой, паря! Начальство ворует, а я, вишь ты, крайний. Эх, порассказать бы… Да ладно. Мертвяков давай сочтем. Наших, значит, двое, Панасюк-кучер да Ванька Ставров… упокой души невинно убиенных! – он обмахнулся широким крестом, обратив рябую физиономию к небу. – Ванька-то мне цельный пятак должен остался – платил за него намедни в трактире… ладно, прощаю! Да инженеришка энтот. А ты своего барина, значит, – косо глянул на товарища, – так-таки в болото? И не жалко?

– Чего жалеть, труп он и есть труп. Жалко, что не в землю, как бы не выловили… Поздно ты лопаты принес.

– Авось не выловят. В ил засосет. И мертвяка, и колымагу… Эк ты ее сволок – один! – бывший казак восхищенно свистнул. – Силища, чисто сохатый.

Он перевел дыхание и обтер лицо подолом длинной грязной рубахи. Потом поинтересовался:

– Величать-то тебя все-таки как? Непорядок, без имени-то. Меня вот, ежели желаешь знать…

– Так и зови Сохатым, не ошибешься, – его товарищ воткнул лопату в землю и рассеянно усмехнулся, глядя в пространство, – ты Рябой, я Сохатый. Или плохо?

Бывший казак радостно закивал. Такой вариант его вполне устраивал.

– Вылазь давай, – сказал Сохатый, – выкопали, глубже не надо.

– Маловато будет, вишь ты, звери отроют, – с сомнением буркнул Рябой, смерив глазами глубину ямы. Ответа не получил и, не вдаваясь в споры, молча полез из ямы. Понятно, этот чужак в тайге не бывал, где ему разбираться. А и ему, Рябому, – что за дело? Не для себя, чай, могилка.

Спустя недолгое время два тела были уложены в яму; пришла очередь третьего. Рябой смиренно перекрестился, глядя на худосочного юношу в темно-зеленом форменном сюртуке. И ухватил его за ноги. И вдруг…

– Стой-ка, – Сохатый, отстранив его, наклонился над телом. Глядел долго, пристально. Потом, ничего не говоря, бегом подался к воде. Рябой, выпрямившись, слушал, как он продирается через тальник. На мертвого не смотрел: отчего-то было страшно.

Сохатый вернулся через полминуты, неся перед собой картуз, из которого текло. Выплеснул воду в неподвижное запрокинутое лицо. Рябой, горестно вздыхая, спросил:

– Живой, что ли? Ох ты, грехи… Зачем отливаешь-то, паря, все равно ведь…

Не договорил, глядя, как неподвижное лицо будто оттаивает. Понемногу, едва-едва, а все равно понятно уже, что – и впрямь живой.

– Грехи! – почти со слезами повторил бывший казак и шагнул подальше от тела. – Вишь ты, как тебя… Сохатый – я крови на душу брать не хочу! Давай уж сам!

Сохатый аккуратно и умело осматривал лежащего, бормоча под нос:

– Гляди-ка, целехонек. На темечке только шишка. Хрястнули хорошенько, а ему много ль надо… Ты, Рябой, никак и приложил?

– Эй! Ты слышишь, что говорю-то? Давай сам!

Сохатый обернулся.

– Сгоняй-ка еще за водой. Надо, чтоб оклемался, а то на себе его волочь неохота.

– На себе?.. – Рябой заморгал, пытаясь сообразить. А когда сообразил – взвился от возмущения:

– Так ты его не… Дура! Что Климентий Тихоныч-то скажет? Самого зароет в землю, понял, нет?!

– Авось не зароет, – равнодушно бросил Сохатый, поднимаясь и отряхивая колени. Рябой открыл было рот, чтобы вывалить на этого дурака все, что думает… и молча закрыл.

Ведь и впрямь не зароет, мелькнула в голове смятенная мысль. И еще: недолго, пожалуй, Климентию-то Тихонычу осталось ходить в атаманах.


…Горние выси, горние выси. Может, и есть, да не про нашу честь. Мы – в противоположном направлении… Кочка хлюпнула под ногой, Серж тут же остановился. Перевел дыхание. Медленно, осторожно шагнул назад.

На тот свет – в каком бы то ни было направлении – все-таки не хотелось. Пока. Может, пройдет еще денек, и, когда вовсе сбесишься от этих стволов и горьких ягод, от непроходимых каменных осыпей и веселых полянок, которые на самом деле – трясина, от невесть чьих глаз, поблескивающих из-за каждого куста… а главное, главное – от проклятого гнуса, который так и лезет везде, где можно и нельзя! Так вот, когда сбесишься, и ад покажется раем.

Но не сейчас. Поживем еще… Серж отступил на несколько шагов и, оглядевшись, опустился на землю под корявым деревом неизвестной породы. Вокруг темнели стволы, бурые, серые, обросшие какой-то дрянью, вдалеке сливающиеся в сплошной сумрак. Вечер близко. И черт с ним. Вечер ли, ночь – вперед, вперед и вперед. Благо, дорога нашлась. Вон она, совсем близко. А за ней – болото. Березки кривые. Теперь уж не собьемся. Он поморщился, пытаясь отключиться от пронзительного комариного стона, стеной стоявшего в ушах. Ей-Богу, не то невыносимо, что кусают, а то, что зудят. И невозможно сосредоточиться, услышать еще хоть что-нибудь.

Волчий вой, например.

Волки, тут же напомнил он себе, в августе сытые. На людей нападают только зимой, когда вовсе нечего жрать. Господин Аксаков изволил подробно описывать. Или Тургенев? Он закрыл глаза, приказал себе: отдыхай. Думай о чем хочешь, о ерунде всякой, только не… Отчетливо представил книжку Аксакова или Тургенева: в зеленом картонном переплете с кожаными уголками. Книжку держат тонкие пальчики, на одном – колечко с жемчужиной. Торопливый, чуть задыхающийся голос:

– Что значит охота? Убийство, и все. Мы – хищники, такими нас природа создала. А делать из этого поэзию – значит лицемерить.

Ветер гонит по небу облака, треплет прозрачный шарф за плечом Софи, быстрые солнечные блики бегут по лощеным страницам, по широким полям шляпки, по щеке… Ты, дурак, ее даже ни разу не поцеловал. А ведь была, оказывается, полнейшая возможность! Все упустил. Вообразил, что этот чертов город будет тебя терпеть до бесконечности.

Наверняка она сейчас и имени-то твоего не помнит.

Глава 3

Из которой читатель более подробно знакомится с Софи Домогатской и ее взглядами на жизнь

После ухода Сержа Софи еще несколько мгновений стояла неподвижно. Потом яростно притопнула ногой, сжала кулачки и неожиданно чертыхнулась так, как чертыхаются рассерженные мастеровые. Затем прижала руки к груди, ощутила, как бешено колотится сердце.

– Ох, Серж, – громко прошептала она. – Я не могу, не могу… Нельзя же так!