Книга В зеркале Невы - читать онлайн бесплатно, автор Михаил Николаевич Кураев. Cтраница 14
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
В зеркале Невы
В зеркале Невы
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

В зеркале Невы

Например, служба подразумевает строгий порядок, начиная с необходимости явиться в точное время и уйти не раньше положенного. Даже в самое строгое время, когда за опоздание на работу давали срок, Игорь Иванович всегда располагал личным временем от нескольких минут до нескольких часов, что никак не сказывалось на поступательном движении государственного механизма в сторону дальнейшего развития.

За всю свою жизнь Игорь Иванович не был в позиции, которая могла бы позволить ему сказать: «Вас много, а я один…», «Сегодня я больше принимать (выдавать, разрешать, рассматривать, слушать) не буду», «Вы видите, у меня человек, вот кончу, тогда зайдете», «Что это вы мне здесь суете?!», «С этим – не ко мне» и тому подобное, все то, что он слышал всю жизнь, когда приходилось ему вращаться в сферах служебных. Он никогда не мог ощутить себя тем элементом, или, как тогда говорили, винтиком, огромной, многосложной, прекрасной, разумной, охватывающей всю жизнь во всех ее подробностях машины, которая разом включается (для этого и приходят вовремя люди на работу) и разом выключается, потому что нет смысла какому-то винтику еще вертеться, если вся машина уже отдыхает и набирает сил к завтрашнему вращению.

И еще. На службе, насколько знал Игорь Иванович, каждый должен как-то доказать себя, то есть постоянно всем и каждому доказывать, что ты места своего достоин, а может быть, достоин и большего, – так винтики превращались в шурупчики, шурупчики становились рычагами, рычаги вырастали до приводных ремней, и уже приводные ремни незаметно, но очень тесно сливались с главным маховиком…

Но там, где случалось работать Игорю Ивановичу, от него никто не ждал и не требовал никаких доказательств, работаешь – и работай.

Когда время подошло к пенсии, и вовсе конфуз получился. С величайшим трудом были собраны почти все неизбежные справки, а если сказать, что, кроме справки о заключении и ссылке, все остальные собрать было ох как хлопотно, тут весь напрасный труд наружу и вылез, потому что напоследок в собесе потребовали метрическое свидетельство, или выписку из церковной книги, или, на худой конец, заменяющие их поручительства. А где был рожден Игорь Иванович, в каком году, в каком месяце, в каких книгах и на каком языке значились соответствующие записи, он и сам поручиться не мог, не только что искать каких-то там поручителей.

Так и вышло, что мечты о безбедных тридцати шести рублях, так славно гревшие Игоря Ивановича и Настю в последние перед пенсией годы, рухнули окончательно и бесповоротно.

И может быть, от неучастия своего в службе осталось у Игоря Ивановича почтительное уважение к конторским таинствам, делопроизводству, ко всему, где работа выполнялась с помощью чернил, карандашей, счетов и бумаги. Даже наблюдение такого рода работы производило на него сильное впечатление, и он видел единственный способ выказать свое уважение и понимание сложности и важности наблюдаемого дела лишь своим желанием как можно меньше мешать и не отвлекать людей, занятых службой.

Стены здания, куда направил свои шаги Игорь Иванович Дикштейн, были знамениты тем, что именно на них был произведен первый опыт мемориализации новейшей истории. Первый мраморный блин, если можно так высказаться, оказался не совсем удачным. В здании, мало чем отличавшемся от других городских сооружений, воздвигнутых под наблюдением архитекторов Шперера, Харламова или Дмитриева, в 1917 году разместился Гатчинский горсовет. В память об этом событии в 1927 году установили и открыли с музыкой и речами мемориальную доску, сообщавшую гражданам: «Здесь 10 лет назад находился первый Гатчинский горсовет…» Ровно через год начертанное на века устарело, встал вопрос: то ли каждый год подновлять надпись или сразу забить злополучные «10 лет назад»…

После войны во втором этаже здания разместился народный суд.


Есть места, не поддающиеся описанию. Говорят, что есть такие, но согласиться с этим трудно. Иное дело, что существует несколько мест, невозможных для описания, и можно настаивать, что к ним принадлежит коридор гатчинского суда в том виде, в каком его застал Игорь Иванович.

Невозможен коридор в силу крайней своей нетипичности, и, пускаясь в рассказ о нем, легко впасть в историческую ошибку, поскольку нельзя утверждать, что невозможное это место и по сей день пребывает в полной своей невозможности.

Кто знает, может быть, он стал шире и решительной рукой из него выкорчеван кислый настой табака и сырых валенок, пахнущих соляркой полушубков, сладковатый аромат кормящих грудей, неизбежные запахи мужского туалета, поскольку дверь при памятных событиях была сорвана и в ту пору стояла здесь же, в коридоре, прислоненная к стене, так что при желании ею все еще можно было воспользоваться и заслонить дверной проем.

Кто знает, может быть, гатчинская Фемида уже покинула эти стены и переехала в собственный особняк в духе укрощенного Корбюзье, в здание из стекла и бетона, умножающее разнообразие архитектурных форм и стилей маленького городка.

А пока две тусклые лампочки не могли высветить, а три плакатика (о спасении утопающих, взимании налогов и какой-то праздничный) не могли прикрыть всего обширного безобразия довольно-таки длинного коридора с неглубокими уступами для печей; печи главной своей массой находились в комнатах и двух залах. Сваленные тут же с некоторой небрежностью дрова не привлекали посетителей, разместившихся на лавках и просто вдоль стен. Дрова были сырыми, но всякое вмешательство в процесс топки даже с намерением поубавить дым, в коридор все-таки проникающий, встречало самое строгое и ревнивое возражение человека, по службе наблюдавшего печи.

Сказать, что в коридоре этом не было слышно смеха или озорных детских голосов, было бы так же несправедливо, как не сказать, что частенько в коридоре этом и плакали.

Слезы были редким явлением на глазах людей, приходивших сюда группами или компаниями или прямо здесь же образующих небольшие партии от двух до двадцати человек. Иное дело одиночки, захватывавшие удобный край на скамейке со стороны уцелевшего подлокотника или у выступа печей, образующих довольно-таки уютные закоулки, здесь наедине с собой можно было предаваться глубокому огорчению, сопровождавшемуся, как правило, у женщин коротким движением руки со скомканным платком и громким сморканием у мужчин.

Есть места, невозможные для описания! Но что стоит весь этот густой наглядный срам в сравнении со стыдом и болью, надеждой и страхом, грязью и гордостью, в сравнении с тоской и верой в чудо, с жаждой правды и боязнью этой же самой правды, с тем, что приносят сюда люди, недосягаемо спрятав в себе, а еще чаще и от самих себя, всю эту путаницу острых жизненных сплетений, еще вчера бывших твоим личным делом, а теперь вдруг отторгнутых от тебя, как пьеса, написанная тобой, но вот уже листаемая зевающим режиссером, знающим, что играть ее все равно придется… кусок твоей жизни в руках ленивой и бездарной труппы.

Почему этот парень с головой новобранца стоит за невысоким барьерчиком и старается разглядеть что-то там за окном, ничего не слышит, и только особая бледность на щеках выдает его причастность к приговору?

Простую и беспощадную правду, произносимую прокурором, не могут умалить даже его косноязычие, сбивчивость и неправильные ударения в словах заграничного происхождения.

Почему эта мать, убитая горем, не слышит слов приговора, а думает, что все смотрят на нее, ее казнят, что не решилась в последнюю минуту продать телевизор и дать адвокату больше?

И только легким и бескорыстным, возвышающим в собственных глазах сочувствием полны души тех, кто набился в зал, чтобы скоротать время до слушания своего дела.

Игорь Иванович легко нашел Николая в коридоре и шумно расцеловался с племянником.

Николай ростом был чуть выше Игоря Ивановича, теплое китайское пальто с поясом и мутоновым воротником делало его фигуру солидной, развернутая газета в широко раскинутых руках выдавала в нем человека независимого и бед от судьбы не ждущего, скорее всего свидетеля… Он и в действительности был свидетелем того, как пьяненький гатчинский шоферик в Ленинграде на улице Боровой неподалеку от Обводного, спеша проскочить на зеленый, задавил перебегавшую улицу женщину в возрасте двадцати семи лет.

Племянник проглядывал развернутую газету и грубовато, по-мужски капризничал, оснащая свою речь такими словами, как «волынка», «черт меня дернул», «сами не знают, чего хотят»; выглядел он, с точки зрения Игоря Ивановича, великолепно. Расположившись рядом на скамье, он тоже громко, но все-таки сдержанно бранил порядки, неумение беречь чужое время, дерганье и очень искренне напирал на то, что дело-то предельно ясное и два месяца его мусолить просто смешно, памятуя бессознательно, как дважды в жизни его «дела», куда более сложные, решались быстро и без всякой канители.

В коридоре притихли, исподволь поглядывая на шумного Игоря Ивановича и его солидного собеседника в китайском пальто.

Игорь Иванович даже немножко разволновался, он уже готов был куда-то пойти, кому-то сказать, если надо, и указать, и напомнить… Только племянник его остановил, снисходительно и мудро заметив, что «им спешить некуда», вот работали бы сдельно, тогда б шевелились, и хохотнул… У Игоря Ивановича мелькнула вдруг безумная мысль: а может, тогда сдельно работали?

– Вы уж, дядя Гоша, не ждите… Чего вам здесь париться? А я, как развяжусь, сразу к вам…

– Не вздумай только нигде есть! Мы тебя к обеду ждем. Как ты к «Московскому» пиву? – Игорь Иванович двумя пальцами приподнял сетку. Племянник изобразил восхищение, да такое, будто увидел монгольскую водку. – Без тебя не сядем, слышишь?

На том и расстались.

Жизнь, направлявшая немалые свои силы на усмирение чувств, желаний и потребностей Игоря Ивановича с молодых лет, не только не притупила в нем жажды жизни, но, напротив, обострила ее до такой степени, что Игорь Иванович уже не мог позволить себе пренебречь и малейшей возможностью удовлетворения и каждую такую возможность стремился испытать до конца, затрачивая усилия без расчета. Поэтому вместо кратчайшего пути к дому он выбрал путь окольный, то есть мимо собора.

Направляясь к дому, Игорь Иванович вновь стал созерцать искуснейшее изобретение, равных которому хоть пруд пруди, – знаменитый гатчинский Покровский собор, причудливое окаменение христианского духа, внешне являвшее собой строгую смесь кирхи с казармой. Нет, это не плод любви художника, тот плод, где за чертежами и выкладками звенит сокровенное чаяние мастера соединить землю и небо, помочь сердцем узреть свет и гармонию, таящиеся в непостижимом и вечном.

Забитые окна и глухо закрытые двери придавали собору вид тюрьмы строгого режима, где окна, как известно, не только традиционно зарешечиваются, но и прикрываются металлическими «намордниками» вроде оттопыренных карманов, в которые дневной свет проникает только сверху.

Игорь Иванович не раз ловил себя на мысли о том, что, проходя мимо собора, прислушивается. Слух его действительно сам собой обострялся, но не потому, что Игорь Иванович надеялся уловить зов таинственный, неведомый другим, а просто не верилось, что такое огромное помещение с мощными стенами и прочными запорами не содержит в себе ни единой живой души. Может быть, это пульсировал в его душе древний инстинкт, не позволявший человеку мириться с необитаемостью гор, безлюдьем лесов, морских пучин и даже прозрачной пустотой неба, населяя весь этот запредельный для глаз мир существами таинственными, душами добрыми и злыми, причудливыми управителями человеческих судеб.

Но не было души в этом кирпичном бастионе, замысленном как обитель духа. Начиная с 1904 года, когда заложили собор и начали строить, Гатчина жила в горделивом ожидании, в надежде и уверенности, будто через высокие двери нового храма все войдут в жизнь обновленную, очищенную от душевной скверны и даже от бедности. Не верилось, что столько труда, сил и денег не прибавит в жизни добра и благодати. Кирпичная кладка была великолепной, теперь так и кафель не кладут, строили не спеша, десять лет, но, еще не закончив наружные работы, все силы бросили на внутреннюю отделку, поспешно освятили собор, словно в предвидении его короткого века, и открыли для прихожан в октябре 1914-го: началась война и рассчитывать на скорое завершение всех работ уже не приходилось.

На пятьдесят метров взметнулась ввысь шатровая колокольня, словно надставленная на вершине часовенкой, на сорокаметровой высоте пузырились шлемовидные купола канонического пятиглавия.

И что за нужда была Вохоновскому женскому монастырю, небогатым подворьем лепившемуся к подножию соборной громады, заводить этакую храмину, если здания подворья так и остались неоштукатуренными до самого закрытия монастыря в начале тридцатых годов.

Родившийся не ко времени, не простояв и тридцати лет, собор начал ветшать, будто только для того он и был воздвигнут, чтобы удивлять то ли безрассудным тщеславием, то ли беспредельностью человеческого легковерия, а может, лишь для того, чтобы стать еще одним примером бренности оставленного душой тела.

Так и стоял он уже пятьдесят почти лет, мертвый для неба, мертвый для земли и для надежд.

Еще в прошлом году Игорь Иванович немало удивился, увидев у покосившихся куполов, сохранивших лишь металлический каркас и напоминавших огромные клетки для огромных птиц, перевязанных страховочными веревками рабочих. Когда из четырех куполов на малых барабанах осталось только два, все объяснилось: состояние двух других было признано угрожающим, а сил и средств хватило только на то, чтобы остеречься от лишней беды.


Игоря Ивановича нет, и никто не скажет, чем же притягивал его этот угрюмый, красного кирпича колосс с пробитыми напросвет куполами, с крутыми неприступными стенами, с умолкшими колоколами на открытой ветрам звоннице.

А может быть, это самое внушительное здание на гражданской территории Гатчины среди приземистых двухэтажных домишек напоминало тебе громаду линкора, делавшего разом тесной даже просторную военную гавань Усть-Рогатки?..

А может быть, в минуту душевной слабости, когда хотелось, чтобы был, был в этом мире Бог, разумный и справедливый, ты помещал его именно здесь, в пустынных и холодных стенах, ограждая его скорбную мудрость от языческой суеты и невнятного многословья, от заискивания и задабривания зыбким светом свечей, блеском позолоты на дорогих окладах икон, от поповской важности и людского соперничества в смиренном уничижении?..

Может быть, широкий, из крепких досок сколоченный настил, закрывающий просторную лестницу главного входа, напоминал тебе один из крохотных кронштадтских причалов, где швартовались паровые катера, вывозившие военморов в увольнение полоскать клешами мостовые Питера и Гатчины, Стрельны и Ораниенбаума, звавшегося для краткости Рамбов? Причал этот был устроен для удобства закатывания в храм бочек, затаскивания ящиков и мешков в горторговский склад, оккупировавший давно пустующее помещение.

Остается лишь предположить, что собор притягивал к себе фантастическим сочетанием житейских черт и подробностей, напоминавших Игорю Ивановичу всякий раз самые различные стороны его быстро промелькнувшей жизни: и крепость, и линкор, и училище, и склад, и женский монастырь, не оставленный в свое время вниманием военморов, и снесенные главы, еще недавно возвышавшиеся над людьми. Остается лишь утешиться тем, что и сам Игорь Иванович был скорее человеком фантастическим, и потому, сколько ни бейся, никогда не догадаешься, чем же притягивало его к себе это мрачное, состарившееся, еще и не начав жить, сооружение.


Ах, Игорь Иванович, Игорь Иванович, бездна моя… мой омут!.. Тех слез, что жизнь из тебя выжала, никто не сосчитает, да и слова, не сказанные тобой, кому услышать?.. Родины – твое начало, и смерть – твой конец. Родился уже отторгнутый и в жизни так ни к чему и не прилепился. То не нужен был, то сам не считал возможным лепиться черт знает куда, ни злости, ни зависти, ни отчаяния… Зыбь под тобой, но строгость – твоя опора; все, к чему ты касался, забирало тебя полностью, ибо не было у тебя иной жизни, чем вот в эту минуту… Ты как первый человек, почувствовавший необходимость понять смысл и значение каждого слова, каждого своего поступка и действия, тут же понимание свое обращал в правило, в закон и не позволял себе отступать от закона, и ждал того же от других, ждал и требовал им же во благо. И всякую несправедливость и даже безобразие ты относил за счет незнания строгих правил и распорядка, всякий раз недоумевая, почему люди живут по наскоро состряпанным, временным положениям, которые, уж и слепому ясно, отменить пришли сроки, так нет же, не торопятся. И что за сила и удача у тех, кто все эти временные положения сочиняет к собственной выгоде, а другие подхватывают и внедряют как должное?


Перед Игорем Ивановичем, поскольку, в сущности, его как бы и не было, никаких задач никем не ставилось, никаких свершений от него не ожидалось, и потому главную свою задачу, как он ее в жизни понимал, он с полным основанием мог считать выполненной. Что может быть важней, чем подготовить себя к такой жизни, где уже не нужны будут изменения и усовершенствования, где все обретет свои названия и свое место, где не нужно будет стоять на страже справедливости и чести, поскольку никто на них покушаться не будет. Так уж случилось, что мысли Игоря Ивановича и советы относительно правил и законов о справедливом и строгом устройстве жизни никому не понадобились и пошли почти целиком на строительство и подготовку к лучшей жизни единственного частично подвластного ему человека, вот уже сорок с лишним лет носившего имя Игоря Ивановича Дикштейна.


Ах, Игорь Иванович, Игорь Иванович!.. И кому же еще так повезет, чтобы знать человека, о котором в любой инстанции скажут, что не было такого человека да и не могло быть! Нет тебя, у кого хочешь спроси! И как ни скрипи ты своими башмаками по снегу, сколько ни греми бутылками в сетке, сколько ни хлопай дверями и ни возвышай голос на Настю, нет тебя, и сам ты знаешь это лучше других. Да и какой же ты Игорь Иванович, если даже Настя ловила себя на мысли два раза, что не может вспомнить твое крестное имя, вспоминала, конечно, только не сразу.

Игорь Иванович, наверное, удивился бы, узнав, что его душа, преисполненная строгости к себе и готовности встретить иную, лучшую жизнь, потому что в этой не было для него места, быть может, и была той бездной, в которую канули десятки государств, сотни правительств, тысячи божков и царей, – бездной, растворившей в себе век за веком, спасая от забвения только тех, кто был строг к себе и яро жаждал иной жизни.


Побрякивая бутылками, Игорь Иванович миновал собор в состоянии равенства и независимости, свободный в эту минуту от бремени понятий и телесной чувствительности. И если бы не излишнее напряжение, неизбывно присутствовавшее в Игоре Ивановиче, он легко бы мог полной мерой испытать состояние, удобное для блаженства. Повернув налево, он скрылся за каменной стеной, словно ушел в нее. И тем немногим в этот час прохожим, что шли следом за ним по бывшей Съезжинской, не было видно, как высокая тощая фигура вдруг покачнулась, не то споткнувшись, не то растерявшись, словно человек вдруг очнулся и понял, что заблудился, и потому неузнающим взором поводит вокруг себя, еще пытаясь найти знакомые предметы, пытаясь понять, как же это случилось и где же искать выход… Сетка с бутылками выскользнула из рук и брякнулась об утоптанный снег… Здесь, в ста четырех шагах от крыльца его дома, ждал его последний милосердный дар судьбы – легкая смерть от разрыва сердца.

Игорь Иванович качнулся и во весь рост рухнул на снег. Падал он уже мертвый.


Последнее, что нуждается в пояснении, это звание капитан, приставленное к имени Игоря Ивановича в самом начале.

Скрыть свое военно-морское прошлое Игорю Ивановичу, разрисованному голубой татуировкой, как средневековая карта звездного неба, с девами, лирами и водолеями, было невозможно, хотя всю жизнь в общественные бани ходил только с утра, в самое безлюдье, на свежий пар. Все попытки друзей и знакомых узнать подробности его морской службы встречали самый решительный отпор, что послужило сначала поводом для сочинения легенд, а потом, уже неведомо как, вдруг обернулось прозвищем – Капитан. То внутреннее напряжение, строгость и категоричность, что постоянно сопутствовали Игорю Ивановичу, как нельзя больше подтверждали меткость и справедливость присвоенного звания.

Правда, Капитаном звали Игоря Ивановича только за глаза, уважая его серьезность и вспыльчивость, поэтому и умер он, не подозревая о своем третьем имени, придуманном его друзьями и знакомыми, бок о бок с которыми прожил свои пятнадцать последних лет жизни.

Вскрикнула женщина, увидев упавшего старика.

Юноша бросился останавливать машину.

Скрипнули тормоза. Хлопнула дверка.

Кто-то закричал, узнав в упавшем Игоря Ивановича.


Шум города гулкими перекатами входил в полое тело собора, но не оседал, не оставался там, а растворялся, так и не став сопричастным особой жизни этого окаменевшего крика надежды. Он стоял, покинутый людьми и верой, несбывшийся порог в царство вечного блаженства и воздаяния, обитель духа, оставленная духом и обреченная на пребывание.

1977–1987. Ленинград

Маленькая семейная тайна

Повесть

Подайте мой мотор.Шоффэр, на Острова!И. Северянин

Что за причуда – использовать нынешнее небывалое еще время, когда почти официально разрешена даже и некоторая озлобленность против начальства, обрушиваться всей силой, всей мощью припасенных художественных средств на коровьего акушера в отставке, бывшего ветеринарного врача Владимира Петровича, обращая общественное внимание на его жестокий и неприглядный нрав! И это сегодня, когда вместе с масками с лиц, почитавшихся многие годы благодетелями человечества, летят прочь пенсне, усы, брови, кокарды, лампасы и звезды целыми созвездиями! И это в наши несчастные дни, когда повсюду вдруг обнаружились такие силы, о существовании которых еще каких-нибудь сорок-пятьдесят лет назад и помыслить было бы небезопасно. Где же таились они, эти силы? где накапливались? зрели, наливались?.. Ведь на невозмутимой поверхности подернутого ряской бытия царило безграничное послушание, молчание и дисциплина?..

Что ж, если не потянут мои худосочные герои, провиснет сюжет, не вытанцуется слог, ускользнет мысль и глухо прозвучит чувство, вещь должна уцелеть и пробить себе дорогу хотя бы как прогрессивная и потому похвальная попытка спасти от захирения и увядания старинный и почтенный жанр.

Среди всех существовавших доныне хроник предлагаемая семейная хроника обладает единственным и несомненным достоинством – краткостью! И это вовсе не заслуга автора, это заслуга нашего замечательного времени, когда сроки, отпущенные на существование семьи, измеряются не только короткими годами – если бы так! Не только недлинными месяцами – и это куда ни шло! Если допустить, что где-то на земном шаре или во вселенной, а может быть, и за ее пределами есть семья такой прочности и такой продолжительности существования, каковые мы не можем даже представить своим умом, ограниченным пределами обозреваемого космоса, то так же смело можно предположить, что есть семьи, способные изумить всякого краткостью своего существования.

Излагая в полном объеме краткую историю семьи Владимира Петровича, каковая является лишь фрагментом семейной хроники Тебеньковых, любознательным людям будут сообщены сведения о жестоком поступке ветеринарного врача, будет изображен сам ветеринарный врач и его жертва, место действия, пейзаж, когда по известным ныне причинам и более значительные события были не способны всколыхнуть дремавшие гражданские чувства; при этом все будет описано сугубо кратким и правдивым пером, без пристрастия, с подобающей скромностью.

Ни тираны, ни изверги, ни злые духи, то там то сям бравшие под свою опеку все, что охватывала их рука: любовь, взор и мысль – не коснулись ни Марии Адольфовны, ни Владимира Петровича, и поэтому оба героя должны быть отнесены к разряду безусловно второстепенных в рассуждении происшедшей всемирной истории, а принимая во внимание возраст, род занятий и вообще так никому, в сущности, и не понадобившуюся жизнь, их также следует отнести к разряду героев исторически бесперспективных, с точки зрения прекрасной своими неожиданностями истории человечества, которая еще поджидает своего часа в непроглядной дали времен.

В наши невероятные дни, когда почти отменена ненависть к бесцензурному слову, мысли, свободе, когда каждый думает все, что придет ему в голову, когда каждому дозволено считать себя не глупей некоторых, – в это самое время отвлекать общественное внимание на коровьего лекаря и его семидесятиоднолетнюю невесту, быть может, дело совершенно предосудительное, удаляющее людей доброй воли от забот прогрессивных и не терпящих отлагательств.

Заботиться же о Марии Адольфовне и тем более о Владимире Петровиче не надо, поскольку даже ко времени излагаемых событий они уже одной ногой стояли в могиле, а в нынешние времена, надо думать, природа помогла им сделать тот неизбежный и завершающий шаг, по важности своей в жизни человека сравнимый лишь с рождением. И с прямотой и откровенностью, продиктованными нашими несчастными днями, следует сказать о том, что ни Марию Адольфовну, ни тем более Владимира Петровича отнести к людям доброй воли никак нельзя. Просто невозможно припомнить, чтобы за последние пятьдесят-шестьдесят лет они сделали что-нибудь примечательное для ускорения жизни на извилистых, а местами и политых кровью, путях прогресса. И вообще не припомнишь, делали ли они хоть что-нибудь по доброй воле.