Книга Агония - читать онлайн бесплатно, автор Жан Ломбар. Cтраница 4
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Агония
Агония
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Агония

VII

И вот они перед шатром Элагабала, возвышающимся над другими окружающими его палатками. Весь шатер был из шитого золотом пурпура, с желтыми каймами, со звездами из жемчугов и камней, с развевающимися алыми знаменами, высоко уходящими в синеву неба. Преторианцы в шлемах, в обрисовывающих грудь панцирях уходят и приходят. Уходят и приходят женщины в развевающихся циклах, пестрых и переливчатых, которые бросают разноцветные тени на белые войлочные сандалии и обнаженные у ступней ноги. Жрецы Солнца окружают шатер; вход в него закрыт вавилонской завесой, – на ней нарисованы необыкновенные густые растения, обвивающие своей листвой золотых павлинов, сидящих на головах бородатых царей в тиарах. Ржание и мычание раздаются в этой части лагеря: за спинами коней видны серые хоботы слонов, лохматые шеи верблюдов, изогнутые рога быков, пригнанных через весь Восток за молодым богоподобным Элагабалом, сыном Сэмиас, прекрасным Антонином, великим жрецом Черного Камня и римским императором. Издали доносятся порой рев львов и мяуканье леопардов в клетках.

В полусвете палатки, где на низком треножнике горит в медленном дыму восковая свеча, на желтых подушках, осыпанных громадными аметистами, под обтянутым изнутри золотой материей балдахином на четырех наклоненных пиках, покоится великолепное человеческое существо: гордая голова пятнадцатилетнего юноши увенчана высокой, затканной жемчугами, геммами и золотом тиарой, из-под которой шаловливо выбиваются длинные черные пряди волос и падают на белые женственные плечи, видные сквозь богатую шелковую субукулу, переливчатую, как перламутр. Раскинув обнаженные ноги, на шкурах пантер лежит Элагабал, открывая свое рано развившееся тело, которое черный евнух со старческой кожей, белыми зубами и глупо вращающимися белками глаз спокойно обмахивает веером из большого загнутого на конце листа лотоса. Позади разместились полукругом Алексиан и его мать, Маммеа, сестра Сэмиас и Меза, общая бабушка, с пергаментной кожей, но мягкими чертами лица, которое она иногда обращает к Элагабалу и затем сморщивает с легкой тенью на лбу, покрытому золотой сеткой.

Возле Сэмиас, чья шелковая стола покрыта тяжелой паллой с прямыми складками, скрепленной на плече янтарной пряжкой и испещренной рисунками алыми, как солнечный закат, зелеными, как глубь лесов, синими, как воды рек, – возле Сэмиас, чьи нервные движения переливают огонь в блестящих украшениях диадемы, венчающей низкое чело этой обуреваемой страстями женщины, – возле нее сидит молодая девушка с красными губами и тревожными глазами фиолетового отлива, с движениями девственницы, близкой к расцвету; сидит она и улыбается, как бы замкнувшись в своем лоне, вздрагивающем от учащенного дыхания. В глубине палатки жрецы Солнца шествуют пред Черным Конусом, высотой с человеческий торс, воздвигнутым на золотом алтаре среди светильников с несколькими лампами, озаряющих углы, заставленные сундуками из ценного дерева с медным орнаментом; персидские маги с длинными завитыми бородами в строгих и царственных одеждах, сараписах, стоят на коленях перед древним изображением оплодотворения.

Когда в светлом пятне между занавесями шатра появились Атиллий и Мадех, молодая девушка вскрикнула, а слегка взволнованная Сэмиас бросила быстрый взгляд в их сторону. В этом шатре, где в удушливом воздухе носился как бы запах человеческой кожи, как бы резкое дыхание людских грудей, смешанное с благовониями, каждый сделал движение: Элагабал приподнялся на ложе, Меза подозрительно наморщила лоб, Маммеа нежно обняла влажной ладонью колено ребенка Алексиана, который, вздрагивая, принял гордую и суровую позу. Соскользнув быстрым движением с подушек, молодая девушка кинулась в объятия Атиллия, который прижал ее к груди. Их ласки длились долго.

– Маленькая Атиллия, нежная сестра, белая, как цветы лилий! Сестра, сестра моя!

– Брат! Мой старший! Я вся дрожу, видя тебя!

Она не перестает целовать щеки и руки брата, обнимает его, трогает его плечи, видя только его одного во внезапном нервном восторге. Элагабал снова невозмутимо опускается на подушки, а евнух продолжает мягко обвевать его опахалом; восковые свечи горят, жрецы Солнца кружатся вокруг Черного Конуса, маги склоняют бородатые лица над опущенной углом вниз треугольной фигурой, Алексиан и его мать смотрят друг на друга. Меза смягчается постепенно, и грудь Сэмиас высоко поднимается под столой, вызывая шелест тяжелой паллы; взгляд ее больших черных глаз брошен на Атиллия, который в своем халькохитоне имеет величественный вид римского военачальника, а Мадех застыл неподвижно у входа, прижав руки к телу.

Снаружи, точно далекий гром среди шума лагеря, доносится звон оружия и ржание коней, страшный рев и голоса зверей, запертых в клетках.

Родственный восторг Атиллия, нервный порыв и буря юной крови, стихают в последних поцелуях, в веселом смехе, заражающем и императора, и его мать, и Маммею с сыном и даже бабушку Мезу; их лица в полутьме, изменившиеся от сильного душевного волнения, озарены почти добротой и очень похожи. Затем сестра Атиллия снова опускается на подушки; под ее бледнорозовой, затканной золотом столой чувствуется изящное движение молодых бедер, вздрагивают на шее золотые украшения, сверкают жемчуга на ее желтой, плоской у носка обуви и волнуются высоко причесанные волосы, вымытые утром и совсем желтые под звездами из аметистов. И Мадех заметил, что она выросла и стала тоньше и что ее белая кожа стала розоватой.

От черноты бровей и ресниц, тщательно обведенных антимонием, ярче выступала ее белизна, рожденная в гинекеях и в тени шатров императора, которые уже год кочевали с места на место, знаменуя на каждом этапе новое торжество Элагабала и гордое приближение его армии к Риму.

И как в яркой грезе видится Мадеху Эмесса, где она жила и где он знал ее: сады, и дворцы с прямыми террасами, голубые горизонты, оживленные аллеями смоковниц и пальм, алтари, украшенные громадными, как рождающееся солнце, цветами, струящиеся реки с желтыми водами, пятнистая как мрамор, листва растений. Видятся ему и высокие лестницы, по которым он восходил вместе с прислужницами Сэмиас, храмы с витыми колоннами, шествия увенчанных митрой жрецов, несущих Черный Камень, толпы, распростертые пред юным императором, рабы и бегущие солдаты, гремящие поднятыми щитами. И ласки мужчин в залах, выходящих в атрии с бассейнами, в обрамлении плоских стрелолистников, поднимающихся к небу, точно громадные острия лезвий. Видение глубоко чарующее! О, зачем оно вызывает на глазах Мадеха горькие слезы, ставшие почти наслаждением для извращенной природы юноши, которого Атиллий хотел бы лишить мужских черт, – и это горе он старается скрыть, потому что в его памяти встает на далеком фоне картин Азии, как бы в утешение, доброе лицо Геэля.

Атиллия смотрит на него широко открытыми глазами, покрытыми темно-фиолетовой бархатистой дымкой, и они как будто видят тревожные горячечные сны. Украшенные множеством колец, пальцы скрещиваются на ее округленных коленях, белизна которых прорезается сквозь тонкую ткань, шелестящую складками.

Издали доносится рокот львов и грозное мяуканье леопардов.

Император говорит Атиллию, – на которого теперь пристально смотрит Сэмиас, – что он назначил его примицерием своей гвардии, так как желает постоянно иметь его при себе, и завтра в великолепном триумфе вместе с ним вступить в Капитолий. Он слегка подносит руку к губам, чтобы сдержать зевок… Заглушая отрывистую команду центурионов, псальтерионы и кифары играют варварские мелодии, в которые врезаются звуки флейт; слышится стук, грохот оружия и ржание коней, а где-то жрецы Солнца падают ниц пред Черным Конусом, как бы подавленные тяжелой дымящейся атмосферой, а маги напевают неведомую мелодию; в бесконечной ярости воют и мяукают львы и леопарды.

VIII

Рим пробуждался от тяжелого сна, все еще видя перед собой грубую картину въезда Элагабала. То был колоссальный праздник, пронесшийся над городом в вихре безумия, отвратительное вторжение сладострастной Азии, побеждающей Рим своими нагими женщинами, жрецами Солнца с их сомнительными телодвижениями и юным императором, которого толпа называла позорными именами.

В банях и в тавернах, под портиками или в тени ростральных колонн, везде вспоминали вполголоса подробности этого торжества, которое продолжалось и на следующий день в оживленных кварталах в виде опьянения, достойного чрезмерной распущенности Элагабала, изумлявшей даже старых римлян, привычных к необузданности императоров.

Все как бы снова видели его с нарумяненным лицом, обрисованными, как у идола, бровями, в высокой желтой тиаре, усыпанной опалами, аметистами и топазами, в шелковом длинном одеянии, вытканном невиданными резкими рисунками, и с длинными висячими рукавами. Он, в священной позе божества, правил колесницей, запряженной шестнадцатью белыми конями, а над ним, на украшенном драгоценными камнями алтаре, возвышался, точно фаллос, Черный Камень с округленной вершиной. Нагие сирианки, со сладострастными движениями бедер, раскидывая руки и ноги, плясали под звуки струн вавилонского асора и трепетание цистр; ряды жрецов Солнца изображали притворный ужас пред мужским объятием; по улицам ездили золоченые колесницы с извилистыми вставками из серебра и слоновой кости, с горящими в курильницах благовониями и дымящимися в высоких вазах редкими винами; а город запрудили тысячи жителей Востока в развевающихся одеждах без поясов и в мягких сандалиях, открывающих нижнюю часть обнаженных и изнеженных ног, и с повязками из пурпурной кожи на подбородках. Толпа сенаторов и консулов шла пешком, распевая гимны началу жизни, Черному Камню, отныне изгонявшему своей конкретной символикой человекоподобных богов Запада. Живописность и торжественность события дополняло шествие скованных слонов, леопардов и львов; носилки на плечах черных рабов с волосами в золотых сетках; рэды, скользящие на четырех, расписанных изображениями колесах, двухколесные тэнсы, быстроходные, запряженные необычайными животными: дикими ослами, джигетаями, зебрами и зебу; ярко убранные колесницы и в них, лежа на подушках шафранного цвета, женщины знатных римских родов, – их груди волнуются под льняными субукулами, не скрывающими белизны тела и трепещущих бедер, к которым иногда прикасаются губами мужчины! Толпы жрецов Кибелы бьют в медные кимвалы и ударяют пальцами по барабанам, нанося себе удары в грудь или показывая на себе свежие следы оскопления; жрецы Пана, опоясанные кожей, истязают ремнями женщин, убегающих с криками; египетские жрецы несут Анубиса, бога с собачьей головой; множество музыкантов, мужчин и женщин, играют на разных инструментах, то колоссальных, то маленьких: на высоких как колонны, самбуках, на псальтерионах, которые держат на голове, на тибиях с простыми и двойными отверстиями, на флейтах Пана, роговых и железных, на магадисах, тамбурахах, эпигонионах, хеласах, форминксах, кифарах и разнообразных лирах, на палестинских небелах и ассирийских асорах, – все формы, все мелодии, все чары несутся в ритмах, которые как будто спорят между собой, но в конце концов сливаются в очаровательной гармонии. Наконец, торжественное шествие замыкается фиглярами и канатными плясунами; юношами сомнительного вида, смуглыми, с широкими бронзовыми кольцами в ушах, ведущими на цепи медведей, африканскими вожаками верблюдов. Бесконечные и шумные толпы, говорящие на всех языках, текут живой рекой по пестрым улицам вокруг Капитолия: англы, германцы, иберы и лигуры, италийцы и либийцы, нумидийцы и эфиопы, даки, греки, филийцы и азиаты; они везде, они появляются отовсюду, опьяненные своей победой над Римом в свите Элагабала, чья колесница движется среди криков, подобных раскатам далекого грома.

Этот триумф все же сохранил внешние военные черты императорских выездов, настолько сильна была дисциплина, даже при политических разногласиях. Впереди, наподобие прежних триумфов, шли энеаторы, трубя в изогнутые рожки; за ними музыканты, играющие на трубах и бронзовых рогах, округленных наподобие больших полумесяцев; далее трубачи со спиральными букцинами. Затем жрецы в белых одеждах вели быков с позолоченными рогами и гирляндами цветов на головах; вместе со своими женами и детьми шли в цепях пленники, отказавшиеся признать нового властителя, и ликторы с обвитыми лаврами связками прутьев, а за ними следовали плясуны в золотых венках, одетые сатирами. Затем – вся армия.

Четко проходили отряды катафрактариев и сагиттариев, манипулы гастариев, триариев и принципов, а по краям шли центурионы с бронзовыми значками на груди, а во главе отрядов развевались желтые или пурпурные знамена; ауксиларии двигались тяжелым шагом, с обнаженными мечами, поднятыми щитами, за ними шли легкая и тяжелая конница в железных и медных шлемах, парфянские стрелки и критские пращники со звериными мордами над энергичными черноволосыми головами и, наконец, лагерная прислуга и рабы, погоняющие навьюченных мулов, верблюдов и слонов. Львов и леопардов со скованными ногами подгоняли ударами заостренных палок, и они ревели, делая нервные прыжки из стороны в сторону.

И все это пронеслось в звуках инструментов, в шумных, несмолкающих кликах народа, приветствовавшего Элагабала, хотя многие его проклинали, среди ярости некоторых, наносивших удары гражданам, посмевшим не склониться пред Черным Камнем, сверкавшим на солнце, лобзавшим своими лучами светлые острия пик, желтые борты щитов, синюю чешую брони, золотые древка знамен, врезавшихся смешением своих ярких красок в лазурь неба, неподвижного и строгого.

Весь день эта слава новой империи была видением перед глазами всех; точно бушующее море, она доходила до храмов, разбиваясь волнами у портиков и углах улиц, и с торжеством взошла на Капитолий; а под конец без всякого порядка наполнила форум вооруженной толпой мощных тел, дышащих запахом принесенного с собой разврата. Возмущенные римляне, враждебные Востоку, закрывали лица, а матроны спешили скрыться в домах. За попытку прогнать императора и остановить шествие Черного Камня преторианский префект Юлиан был зарезан; кровь пролилась уже, и теперь всякий думал, что настал конец Рима, побежденного теми, кого он до сих пор побеждал!

IX

В Велабрском квартале, под портиками, открылась цирюльня; складные ставни отодвинулись к окрашенной красным воском стене, и стала видна внутренность лавки, с табуретами и скамьями: стальные зеркала на полках, шкафы с косметикой, банки с помадой и флаконы с эссенциями, вывезенными издалека, по углам куски тканей, в глубине изразцовая раковина, вокруг которой пузатые амфоры со свежей водой. За поворотом улицы виднелась крыша Большого Цирка между Авентинским и Палатинским холмами, возвышающаяся над домами, на которых сияли отблески, – точно гигантский шлем, придавленный копытом чудовищного коня.

Граждане волочили свои сандалии по мостовой, под немыми взглядами патрициев, гордо облаченных в тунику, украшенную парагаудом, с шелковым цветным шитьем на рукавах, плечах и у нижнего края; иностранцы, останавливающиеся в изумлении на каждом шагу, служили посмешищем школьников, которые подбрасывали для забавы свои пекалы и дощечки.

Утро окутало все розовато-серой пеленой, держащей сияние золотистой пыли в тяжелом воздухе. И некоторые из прохожих отряхивали свои тоги, вдыхая свежий воздух, веющий с Тибра, который виднелся в узких промежутках улиц, тягучий, медленный, густой.

Цирюльник, худой, низкорослый грек с плоским бритым лицом, засучил рукава туники и вымыл свою лавку, не жалея воды. Римлянин с гладкими на висках волосами, вздернутым носом, бритыми усами и редко встречающейся острой бородкой, держал под мышкой длинный свиток с висячими красными шнурами и, смеясь, смотрел на цирюльника, открыв испорченные зубы. Он оперся о колонну портика и рассуждал громко:

– Ты недостаточно все очистил, Типохронос; тут есть пятна, которые могут опозорить твою лавку. И клиенты не захотят больше бриться под твоей греческой рукой. Поверь мне, заставь сверкать, сделай блестящими, как зеркала, потертые фрески твоего потолка.

Тогда цирюльник, откликнувшийся на свое тяжелое имя Типохроноса, покачал головой и пробормотал:

– Попробуй сам, потри своими кулаками, чтобы заблестело то, что уже слишком ярко сияло.

Собеседник ответил ему пронзительным голосом, быстро двигая языком, как металлической пластинкой:

– Знаешь, сегодня я хочу прочесть твоим клиентам мою поэму «Венера», и, хотя она уже закончена, я могу все-таки дать в ней место и тебе, описывая ее крылатого сына Амура, если только твоя лавка будет так же чиста, как вода твоих амфор.

– Ну, конечно, – сказал Типохронос. – Я готов на все, чтобы только быть тебе приятным, поэт!

И, постукивая по полу деревянными сандалиями, брызгавшими грязной водой на стены, он стал снова чистить лавку.

Наконец, он закончил работу, привел в порядок скамейки, установил зеркала на полках, выровнял амфоры, и лавка приняла веселый вид. Поэт Зописк опустился на кресло, на греческую кафедру с полукруглой спинкой, покрытой мягкими подушками и служившей предметом восхищения клиентов Типохроноса. Слабый луч солнца, играя пылинками, сверкнул на потолке и, отразившись от него, разбился на поверхности зеркал. По улице шли люди: одни, величественно завернувшись в белую тогу, в сопровождении печальных, облаченных в рубища спутников – богачи со своими клиентами; другие, по двое или группами, по три-четыре, одетые просто, как римские граждане, тихо беседовали между собой, бросая по сторонам быстрые взгляды; бешено мчались всадники в чешуйчатых доспехах, так же как и их кони, а вслед за ними гнались собаки.

– Атта!

– Зописк? Здравствуй! Привет Типохроносу, который ловко побреет меня, не правда ли?

Это был Атта, христианин Атта. Он уселся после любезного обращения к Зописку и Типохроносу. Последний вспенил гальское мыло в виде теста, приподнял подбородок клиента и энергично начал втирать пену в шероховатую кожу. Атта заговорил. Зописк небрежно оперся о спинку кафедры, подняв кверху обритую губу и острую бородку, и рассматривал рассеянно потолок лавки Типохроноса, бритва которого свистела, врезаясь своим скрипящим звуком в разговор.

– Видишь ли, Рим имеет основание быть довольным пришествием Элагабала, который есть Антонин. Хотя он и великий жрец Черного Камня, но примет в Капитолии и всех богов наравне со своим божеством, значение которого я понимаю. И хотя этот Черный Камень и не имеет человеческого лика, как Зевс или Дионис, и как все наши боги, но все же он, однако, прекрасно олицетворяет великое всё, Космос, в котором живет каждое существо. Не есть ли это начало жизни в форме активного мужского элемента? По крайней мере так я понял моим слабым разумением. Правда, начало жизни, обожествленное таким образом, может привести к крайним увлечениям, к ошибкам, которые унижают жалкое человеческое существо, каким являемся мы все, – и ты, Зописк, и ты, Типохронос, и я, Атта, и многие другие! Именно так говорили вчера римляне, любящие своих богов и вовсе не любящие Черный Камень, хотя это отнюдь не означает вражды к императору! Я попрошу вас не искажать смысла моих слов и не приносить их к ногам Элагабала с лукавой мыслью. Вчера я рукоплескал при въезде императора, и его триумф вызвал у меня радостные слезы!

Он говорил медленно, осторожно и очень серьезно под белой пеной черного мыла, которую снимала бритва Типохроноса, со скрипением удалявшая волосы с его лица. Атта не признавался, что он христианин, но и не отрицал и, обходя этот вопрос молчанием, старался совместить все, когда говорил о богах. Но насмешливый Зописк погладил рукой, державшей свиток, свою острую бородку и, подняв другую руку, щелкнул двумя пальцами.

– Да, ты плакал, христианин, – сказал он, – а один из твоих братьев бросился под колесницу Элагабала и был раздавлен!

Атта сделал движение. Типохронос обрезал ему худую щеку, и струйка крови потекла на его подбородок.

– Я – христианин! Ты преувеличиваешь, поэт; я только бедный друг учений Крейстоса, или, вернее, учений Востока, где он родился. Но в особенности не говори другим об этом: я люблю богов, а Крейстос бог, так же как ты – приятный поэт, а я – скромный гражданин.

Он болтал, смеялся, в глубине души недовольный тем, что Зописк знает, что он христианин, но не смеет ни признать, ни отвергнуть Крейстоса. Он ходил к Типохроносу для того, чтобы сойтись с его клиентами, из которых некоторые были очень богаты; один египтянин, недавно прибывший в Рим, казалось, слушал его со вниманием. И, если он был паразитом, то и Зописк также. Поэтому какая ему польза в том, что он признает веру в его присутствии, тогда как тот может повредить ему в глазах клиентов? Но Зописк рассердился и, воспользовавшись ожиданием Типохроноса с поднятой в руке бритвой, сказал:

– Ты боишься и лжешь, старый лицемер! Всякий знает, что ты присутствуешь на собраниях христиан. Почему же не признаться в этом мне, если я и так все знаю?

Атта принял таинственный вид. Он поджал губы, под его глазами образовались тревожные складки, озабоченно оглядевшись по сторонам, он низко наклонился к Зописку и проговорил, в глубине души надеясь, что слова его станут известны, кому надо:

– Новый император будет мне за это благодарен, поверь мне! Ему нужны уши, чтобы слышать, и глаза, чтобы видеть все, что делается в его империи.

Типохронос осмелился вмешаться:

– Да, рассказывали о каком-то старом христианине, которого схватили солдаты, а затем отпустили по приказанию императора. Он наносил опасные оскорбления Элагабалу. Имя его мне неизвестно.

– Его зовут Магло, – сказал Зописк. – Это гельвет и так же, как и Атта, он христианин.

Он нападал на Атту, желая повредить его доброй славе, чтобы не иметь соперника среди клиентов цирюльника, ожидавшихся каждую минуту. Тогда Атта, заносчивый по отношению к бедным христианам, скромный и вкрадчивый перед знатными гражданами, быстро вскочил; широкий порез у ноздрей покрыл красным пятном его лицо:

– Магло! Магло!

Он повторял это имя с явной боязнью преследования, которое могло перейти с Магло на его худую и спесивую особу, чему немало способствовала его принадлежность к числу христиан. Он хотел узнать, почему Магло едва не убили, а затем отпустили, и Зописк рассказал ему об этом, как очевидец происшествия. Как известный всюду популярный поэт, он бежал к Капитолию навстречу Элагабалу и нес в руках свиток, свою поэму «Венера», желая посвятить ее божественному. В это время старец, взобравшийся на трибуну, призывал на Рим проклятие божества и молил Крейстоса христиан стереть с лица земли следы мерзостей Черного Камня. Стечение народа вокруг него привлекло Зописка и помешало ему добраться до Элагабала, который, конечно, охотно прочел бы его поэму. Но солдаты разогнали толпу ударами копий, мечей и поясных ремней и, схватив Магло, повлекли его к Элагабалу.

– Его отпустили, потому что он был христианином. Как говорят, новый примицерий преторианцев повлиял при этом на императора!

– Этот примицерий – патриций, прибывший с Востока, по имени Атиллий? – спросил Типохронос.

– Да, Атиллий; так называет его народ, – продолжал Зописк. – А вот как я узнал, что ты христианин, – сказал он Атте, который, слушая поэта, сделал кислую гримасу. – Магло проходил мимо меня и восклицал: «Я христианин, другие тоже христиане, но они не со мной. Я ненавижу Элагабала, хотя он не сделал мне никакого зла, но Заль любит его и Геэль также. Правда, Атта оспаривает меня и видит в Крейстосе единое лицо, а я – три лица. И никогда я не буду заодно с Аттой, так же как не буду с Геэлем и Залем! Мой Крейстос есть мой Крейстос, а не их!»

Трое вновь пришедших загородили вход в лавку. Типохронос оставил Атту, который пошел мыться к раковине, в глубине комнаты. Даже Зописк, голос которого сделался звонко торжественным, встал, все еще с рукописью в руке, и поцеловал край диплойса пришедших.

– Привет тебе, чужеземец с берегов Нила! И также вам, чье рождение видела Греция, мать муз!

Льстиво он унижался перед Амоном и греками, которые каждое утро заходили к Типохроносу, чтобы узнать события предыдущего дня. Очень скупые и платившие только для виду, греки довольствовались тем, что душили свои волнистые роскошные бороды. Этого не требовалось для круглого лоснящегося лица Амона, опушенного только редкими вьющимися волосами, как у метиса от египтянки и эфиопа. И он стал жертвой безжалостной жадности цирюльника, который неутомимо покрывал его лицо благовониями, натирал всякими помадами и мазями, – и все это с большой торжественностью, которая нравилась Амону, хотя и дорого ему стоила.

Он приказал почистить себе ногти и натереть голову египетской эссенцией, очень довольный тем, что Зописк вертится возле него. Быстро оставив в покое Атту, который после бритья сидел на скамейке, положив одну ногу на другую, паразит Зописк усердствовал возле Амона, угадывая в нем меньшего скептика, чем Аристес и Никодем. В настоящий момент он инстинктивно желал хорошего обеда, который Амон мог предложить ему, что-нибудь вроде трапезы из вареного щавеля, грибов, сардин и яиц, – и это надо было завоевать, прежде чем египтянин выйдет из рук цирюльника вымытым, надушенным и польщенным.