Единомышленники майора Дриана стремились политический режим Франции подчинить потребностям постоянной армии; Жорес требовал, чтобы Франция привела свою армию в соответствие со своим республиканским режимом. Он доказывал, что отвечающую ее политической природе организацию национальной обороны демократия может найти только в милиции. Нынешний министр общественных работ Самба (Sembat)[19] выпустил в прошлом году книгу под красноречивым заглавием: «Сделайте короля или сделайте мир!». – Если Франция хочет в своей армии иметь послушный инструмент империалистической политики завоеваний, тогда дайте армии королевское увенчание. Если же страна хочет иметь в своей армии орудие национальной обороны, тогда сведите к минимуму срок военной службы, превратите постоянные кадры в подготовительную военную школу, а самую армию растворите в так называемых резервах.
Жорес предсказывал, что Франция не удержится на двухлетнем сроке службы: она должна будет либо сделать шаг вперед, в сторону решительной демократизации своей военной организации, либо вернуться вспять, к более замкнутому типу постоянной армии. Сторонники трехлетней службы представляли себе ближайшую войну в виде бурной схватки – l'attaque brusquee, – где победа остается за той стороной, которая в первый или во второй день мобилизации имеет лишних 200 тысяч солдат под знаменами. Сторонники двухлетней службы рисовали себе войну в виде затяжного процесса, исход которого определяется, в конце концов, тяжелыми массами резервов. Об этих двух концепциях войны говорил здесь радикальный профессор Painleve[20] в своей лекции «Война и республиканский идеал», читанной на днях в высшей школе социальных наук. Теперь не может уже быть спора о том, какая из этих двух концепций нашла свое подтверждение в событиях войны.
Вся немецкая стратегия построена на наступлении. Это отвечает основным условиям социального развития Германии: быстрому приросту населения и богатства, с одной стороны, отсталости государственного строя – с другой. Немецкое юнкерство имеет «волю к власти», а в распоряжение этой воли нация предоставляет самую высокую технику и квалифицированный человеческий материал.
Наоборот, французская стратегия уже в сущности при Наполеоне III,[21] а особенно после войны 1870–1871 г.г., фатально сдвигалась на путь обороны. Вся система французских крепостей, принятая после франко-прусской войны комитетом обороны по предложению генерала Ривьера и только наполовину выполненная, подчинена, как показывает уже самое имя комитета, соображениям национальной обороны. Мелкобуржуазный и крайне консервативный экономический уклад страны не дает места империалистическим вожделениям мирового размаха. Приостановившийся рост населения заставляет крайне бережно относиться к человеческому материалу. Наконец, и вершители французских судеб, сами вышедшие в большинстве случаев из мелкобуржуазной среды, больше склонны рассчитывать на размах внешней политики своих союзников, чем своей собственной.
В первый месяц войны немецкая армия показала всю силу своей наступательной потенции. Франция оказалась «неподготовленной». Война застигла ее в процессе перехода к трехлетней службе, когда старое ломалось, а новое еще не было создано. Организационная сторона дела, согласно добрым французским традициям, оказалась из рук вон плоха. После взятия немцами Льежа, Намюра, Мобежа[22] и спешного отступления французской армии на юг казалось, что циклопы-пруссаки, со своими 42-сантиметровыми маузерами на спине, в течение нескольких недель пересекут семимильными шагами всю Францию. Такова была прежде всего надежда самих немцев. Они явно рассчитывали на то, что отброшенная ими на юг армия, внутренне подкошенная, способна будет только увеличить собою без нужды парижский гарнизон. Между тем французская армия вышла в поле. Битва на Марне преодолела инерцию немецкого наступления. Стена стала против стены. Попытки взаимного обхода на северном фланге привели только к тому, что стена протянулась до бельгийского побережья. И вот в течение долгого ряда недель ни тяжелая немецкая артиллерия, ни преимущества немецкой организации, ни готовность немецких стратегов оплачивать неисчислимыми жертвами каждый шаг вперед не приводят ни к чему. «Et la muraille tenait toujours» (А стена не поддавалась"), – под таким заголовком появляются в газете Эрве ежедневные бюллетени генерального штаба.
В первый период войны стратегические операции должны были вытекать из самостоятельной инициативы каждого из участников той страшной шахматной партии, которая разыгрывается сейчас на полях нашей несчастной Европы. И все противоречия французской военной организации, все трения ее с политическим режимом республики, вся организационная халатность государственного хозяйства, в котором многое начато, но почти ничего не доведено до конца, сразу выступили наружу и, казалось, поставили на карту самое существование Франции. Но именно в этом было спасение. Все внутренние трения были преодолены сознанием той непосредственной опасности, какая угрожает стране. Все несовершенства систематической подготовки были покрыты тем даром импровизации, который в такой высокой мере свойствен французам. По своему духу, по своим внутренним отношениям, по той атмосфере, которая окружила ее, французская армия превратилась фактически в милицию, в организацию национальной самообороны par excellence (по преимуществу). Все теории военных рутинеров, выдвигавшиеся в защиту трехлетнего срока службы, потерпели полное крушение. За гробом Жан Жорес торжествует победу над Жозефом Рейнахом, – если бы только обстановка национальной жизни позволяла говорить о «торжестве».
Те обстоятельства, которые возродили французскую армию, должны были, наоборот, внести фермент разложения в немецкую армию на западном театре. Пока она двигалась по Бельгии и северной Франции, как ядро, выпущенное из пушки, динамика движения не оставляла места для работы мысли и критики. Пролетарские корпуса под юнкерской командой превратились в целостный организм большой силы. Но движение его приостановлено. Война превратилась в позиционную, стена против стены. Et la muraille tenait toujours. Французы закопались в своей земле и защищают ее. Немцы приостановлены в своем движении по чужой земле. Жизнь в траншеях странным образом сближает их с врагом, защищающим свою землю. Вот уже больше недели, как военные действия на большей части линии почти приостановлены. И тот подстреленный заяц, которого немецкие солдаты обменивают на табак, свидетельствует, что стихийная сила немецкого натиска на Францию сломлена.
Но это вовсе не значит, что здесь сломлена сила немецкой армии. Весь образ действий генерала Жоффра[23] показывает, что он не питает на этот счет никаких иллюзий. Если бы французская армия перешла к решительному наступлению и если б это наступление увенчалось на первых шагах успехом, немцы в обороне приобрели бы снова все те преимущества, которые они утратили в наступлении. Вот почему стена неподвижно стоит против стены, а в Париже установилось настроение спокойной безвыходности, именно потому спокойной, что это – безвыходность для обеих сторон.
Париж, Декабрь 1914 г.
«Киевская Мысль» N 334, 4 декабря 1914 г.
Л. Троцкий. БОСНЯК-ВОЛОНТЕР
Взятие австрийцами Белграда[24] снова вернуло на время общественное мнение Европы к исходному моменту настоящей войны – к сербскому вопросу. По странной случайности я в самый день, а может быть, и час вступления австрийцев в Белград вел в одном из французских военных госпиталей беседу с раненым сербом-добровольцем. Босняк-революционер, австро-венгерский дезертир, он поступил добровольцем во французский флот, надеясь принять участие в операциях у берегов Далмации и служить одним из посредников между англо-французским десантом и туземным населением. Дело, однако, до этого не дошло, и молодого босняка, несмотря на все его протесты, из флота перевели в иностранный легион (legion etrangere). Раненый в грудь, он сильно лихорадил и в поту говорил мне в лионском госпитале о гибели Сербии и всего молодого поколения боснийской интеллигенции. Я узнал от моего собеседника много интересных, но еще не подлежащих опубликованию подробностей о всей той группе боснийской молодежи, которая прошла перед нами в процессе над убийцами австрийского престолонаследника. Это поколение воспиталось на русской, преимущественно народнической литературе. Герцена,[25] Бакунина,[26] Лаврова,[27] Михайловского[28] оно считает своими учителями. «Все для народа и все через народ». Культурно-отсталое, забитое, опутанное крепостными сетями, боснийское крестьянство было для боснийской интеллигенции «народом». Свою скромную просветительную работу она увенчивала радикально-народническими воззрениями. Из Белграда шло другое влияние, – революционно-карбонарское.[29] Оно питалось не вопросом об экономической и культурной участи боснийских крестьян, а вопросом о национально-государственном объединении сербства. Венское правительство говорило неправду, когда изображало дело так, будто центром великосербской «пропаганды действием» было министерство Пашича.[30] Наоборот, главные усилия осторожной старо-радикальной партии направлялись на преодоление великосербского карбонарства, центром которого было молодое офицерство, совершенно утратившее представление о возможном и невозможном после побед над турками и особенно над болгарами. "От нас, босняков, требовали действий во что бы то ни стало. Мы пробовали упираться, говорили, что хотим на месте служить своему народу. Но эта работа становилась все менее и менее возможной. Успехи Сербии в балканских войнах удесятирили подозрительность габсбургских властей. Нас начали преследовать, закрывать легальные общества, конфисковывать наши газеты, а из Белграда от нас властно требовали «действий». Австро-венгерские власти и белградские карбонарии работали таким образом в одном и том же направлении. Результатом явилось сараевское покушение[31] и истребление всего молодого поколения боснийской интеллигенции. Вот на этой карточке изображен один из наших вождей: он дезертировал в начале войны, сражался в рядах сербской армии, был взят в плен и погиб, – французские газеты писали, что толпа сожгла его живьем. Мы все погибли, все наше поколение. Я хотел учить боснийских крестьян грамоте и объединять их в кооперативы, а меня вот прострелила немецкая пуля под Суассоном, и я погибаю за дело, которое я считаю чужим делом. И Сербия погибнет: Австрия поглотит ее… А как невыносимо мне думать, что мы вызвали эту мировую войну! Вы говорите, что она имеет более глубокие причины? Конечно, не спорю, но толчок событиям все-таки дало сараевское убийство"…
Подошла сестра с сообщением, что сейчас прибудет врач для перевязки. Наша беседа была прервана.
Париж.
«Киевская Мысль» N 344, 14 декабря 1914 г.
Л. Троцкий. ВСЕ ДОРОГИ ВЕДУТ В РИМ
Общественная мысль склонна присматриваться к тем фигурам, которые в силу своего положения являются или считают себя предопределенными посредниками при ведении будущих мирных переговоров. Таковы Вудро Вильсон,[32] северо-американский президент, и Бенедикт XV,[33] папа римский. Оба они, однако, предстали в последнее время пред общественным мнением Франции с не совсем благоприятной стороны. Вудро Вильсон – своей нотой по поводу морской торговли.[34] Клемансо[35] прямо писал, что американский президент ликвидирует свою миссию беспристрастного посредника. Теперь не столько французские радикалы, сколько бельгийские католики то же самое говорят о папе. На первый взгляд это кажется тем неожиданнее, что вся предшествующая агитация французских католиков направлена была на то, чтобы воспользоваться международными затруднениями республики для восстановления ее дипломатических сношений с Римом. Но тут, как сейчас увидим, противоречия нет.
В итальянских газетах проскользнуло сообщение или авторитетная догадка, что предложение папы о размене пленными, непригодными более к военной службе, есть не что иное, как скромное начало более широкого плана, именно – ведения в будущем через посредство Рима мирных переговоров. Казалось бы, что эта перспектива, где папа выступает апостолом-умиротворителем в самой страшной из катастроф, должна прежде всего привлечь к себе сердца французских и бельгийских католиков: о подобном возрождении «светской власти папы» над монархиями и республиками ультрамонтаны давно уже разучились даже и мечтать. Между тем действительная или предполагаемая инициатива папы наткнулась на резкий отпор с той именно стороны, откуда это менее всего можно было, казалось бы, ожидать. 6 января в «Petit Parisien»[36] появилась крайне сенсационная статья: «Папа и бельгийские католики». «Petit Parisien» – это самая распространенная газета Франции. «Беспартийность» газеты, ее «независимость» от политических групп и отдельных крупных политиков представляют особые удобства, для того чтобы в нужную минуту пустить со страниц этой газеты в оборот какую-нибудь пробную идею. Так обстоит дело, несомненно, и в настоящем случае. Статья о папе, которая рекомендуется редакцией как исходящая от бельгийского католика, занимающего высокое место в своей партии и в своей стране, помечена в заголовке Гавром, местом пребывания бельгийского правительства. Все это, конечно, не случайно. А вот содержание этой исключительной статьи:
«…Бельгийский народ является самым католическим народом мира; он один только дал миру зрелище непрерывного католического управления в течение более тридцати лет. Никогда святому престолу не приходилось испытывать несчастий или подвергаться ударам, чтобы Бельгия не страдала и не содрогалась вместе с ним. Сравните великолепные дары, которые подносятся ежегодно папе семью миллионами бельгийских католиков, с теми посредственными приношениями, которые с трудом собираются среди двадцати миллионов католиков Германии»… И что же? За свою вековую преданность и несокрушимую верность бельгийские католики не получили сейчас от папы ничего, кроме разрешения не собирать для него на сей раз ежегодной дани и кроме мало определенных платонических фраз. «Если папство, – продолжает наш автор, – не является больше солдатом права, если наиболее преступные покушения на независимость и свободу мирных народов не исторгают у него протеста, если оно не смеет или не может, из дипломатии или осторожности, возвысить голос в защиту народа, подвергшегося мукам за свою верность международным обязательствам, – с каким же лицом (de quel front) будет оно претендовать отныне на роль морального законодателя и духовного судьи?». Даже разгром Лувена[37] не выбил папу из состояния душевного равновесия. А между тем что такое Лувен с его университетом? Это цитадель католицизма в Западной Европе. Лувен находился непосредственно под руководством папы и его епископов и формировал сознание нескольких тысяч молодых католиков, являвшихся неизменно духовной гвардией папы в бурях реформации, революции и социалистической борьбы. Сейчас библиотека лувенского университета сожжена, ученики рассеяны, учителя нашли убежище в еретической Англии и антиклерикальной Франции; только Рим не сделал ни одного жеста, не произнес ни одного слова, чтобы прийти к ним на помощь. Более того. «В то время как солдаты Вильгельма II удушают бельгийских священников и сжигают их церкви, младотурецкие башибузуки, его союзники, избивают на востоке католическое население. Но Рим не шевелится. О, героические времена крестовых походов! О, священные войны против чумы Ислама, которые являются одним из наиболее прекрасных прав папства на признательность мира!» И после дальнейших горестных замечаний автор заканчивает такой нотой: «Я не хочу верить и я не признаю за собой еще права говорить, что папство пассивно присутствовало при зрелище войны, где друг против друга стоят прусское новоязычество и христианское публичное право, что папство усвоило себе поведение Пилата, безразличного зрителя борьбы, т.-е. соучастника».
Такова сущность статьи, подписанной влиятельным бельгийским католиком из Гавра. Вся французская пресса, точно сговорившись, замолчала статью, своим молчанием еще более подчеркивая ее сенсационный характер, – вся французская пресса, кроме солидного «Journal des Debats».[38] Этот орган либерального католицизма перепечатал большую часть гаврского письма, но без всяких комментариев, как бы выжидая дальнейших последствий. В том же номере «Journal des Debats» приводит, и тоже без комментариев, интервью, данное мюнхенским кардиналом Беттингером немецкому журналисту по поводу позиции папы. Беттингер выразил надежду на то, что при участии Германии и Австрии произойдет сближение между святым престолом и итальянским королевством, и что Турция будет иметь свое посольство при папе («О, героические времена крестовых походов!..»), которое с успехом заменит французский протекторат. Вместе с тем мюнхенский кардинал выразил полное удовлетворение немецких католиков по поводу решительного нейтралитета папы.
Несомненно, положение святого отца очень затруднительно. Итальянские и испанские клерикалы решительно тяготеют к Австрии и католической Германии как могущественному оплоту Рима. Ректор саламанкского университета Мигэль де Унамуно на днях писал: «Я веду энергичную кампанию (за Францию), но я должен сказать откровенно: в Испании мы, сторонники союзников, англофилы и франкофилы, не составляем большинства». С другой стороны стоят миллионы верных католиков нечестивой французской республики, определенные симпатии итальянских народных масс и несчастная Бельгия. Нейтралитет является для папы вообще единственно возможным выходом из этого положения. Но по самому существу дела нейтралитет не может не казаться бельгийским и французским католикам прямым попустительством по отношению к насильнице-Пруссии, оставившей в распоряжении бельгийского правительства всего лишь два фландрских департамента. С другой стороны, несомненно, что сам папа до известной степени демонстративно склоняет весы своего нейтралитета в сторону Австро-Германии, с очевидной целью добиться от Франции восстановления конкордата. Универсальный нейтралитет превращается, таким образом, в орудие политических приобретений. «Independance Belge»,[39] как и «Lanterne»,[40] одно из немногих, еще сохранившихся радикальных бельгийских изданий, уже не раз указывали на явную неблагонадежность папы в отношении к союзникам. На это «Action Francaise»,[41] орган боевых дружин роялизма, нисколько не отрицая самого факта настроений папы, отвечает: «Есть средство заслужить милость, – надо попросить прощения». Совершенно ясно, что кампания не ограничивается одними газетными статьями. «Corriere della Sera»[42] сообщает: «В последние дни один французский деятель, проездом из Рима, был принят кардиналом Гаспари. Мы знаем, что государственный секретарь Бенедикта XV показал себя очень благосклонным к идее сближения между Ватиканом и Францией… В ватиканских кругах утверждают по этому поводу, что святой отец не видел бы никаких препятствий к присутствию в Риме официозного агента французского правительства. Вероятно, и даже почти несомненно, что такого рода агент не был бы принят покойным папой, который оставался непримиримым в своих отношениях к Франции и соглашался вести переговоры только с официальным посланником. Но новый папа, дипломатический темперамент которого и очень широкие идеи на этот счет достаточно известны, не стал бы противиться началу сближения и принял бы официозного представителя в ожидании восстановления правильных дипломатических сношений». Клемансо по этому поводу с деланной наивностью спрашивает: «Попытка?» – и этим ограничивается. Он знает, что папа нужен, и не хочет мешать. Незачем говорить, что посылка английским правительством сэра Генри Говарда со специальной миссией в Ватикан произвела во Франции на всех католиков большое впечатление, чрезвычайно упрочив шансы конкордата. Кампания ведется, следовательно, с разных сторон различными средствами, которые внешним образом как бы противоречат друг другу, – таковы, например, резкие нападки бельгийского деятеля на папский престол, – но в общем и целом все эти дороги поистине ведут в Рим. Недовольные католики, скорбя или негодуя по поводу нейтралитета папы, удваивают в то же время свое давление на светскую республику, которая и без того по всей линии мирится с клиром.
Париж, 9 января 1915 г.
Эти строки были уже готовы к отправке, когда в «Petit Parisien» появилось обширное письмо намюрского депутата Огюста Мело, одного из немногих светских лиц, которые имели возможность лично разговаривать с папой о судьбе Бельгии. Мело жалуется на то, что папа и его двор состоят почти под неограниченным влиянием германского, австрийского и баварского посланников и ряда специальных агентов двойственного союза.[43] «Что противопоставляли всем этим усилиям союзники?» – с укором спрашивает намюрский депутат. Сегодня же в «Echo de Paris»,[44] органе академического клерикализма и роялизма, появилось телеграфное сообщение из Рима о том, что японское правительство снаряжает чрезвычайную миссию, чтобы принести поздравления Бенедикту XV и дать ему необходимые «разъяснения». Даже с языческого побережья Тихого океана открывается дорога, ведущая в Рим…
«Киевская Мысль» N 20, 20 января 1915 г.
Л. Троцкий. НА СЕВЕРО-ЗАПАД
– Никогда люди столько не ездили, как во время войны, – жалуются французы на вокзалах и в вагонах, с бою захватывая места.
Жарко, душно, томительно… Потные солдаты, territoriaux (ополченцы) с проседью и в морщинах, требуют у входа проходные свидетельства. Женщины провожают мужчин в темных плисовых или красных суконных штанах, гладят их по лицу и нежно держат за руки. Не сливаясь с толпой, движутся в ней темно-желтые фигуры англичан, иногда индусов с оливковыми лицами. С вокзала Сен-Лазар поезд идет на северо-запад, в Гавр, центральную базу великобританской экспедиционной армии. С итальянским депутатом Моргари мы занимаем места в туго набитом купе, и поезд трогается, провожаемый движениями и взорами осиротелых женщин. Наиболее счастливые едут сами, с мужьями или к мужьям, с сыновьями или к сыновьям. Томительно, несмотря на прекрасный в своей спокойной отчетливости французский пейзаж. Все слова сказаны за этот почти год, все опасения выражены, все утешения выслушаны, – само слово человеческое как бы стерлось и утратило свою убедительность. Прорезывая частые туннели, поезд мчится вниз по течению Сены, то приближаясь, то удаляясь от воды. У нас в купе, кроме двух женщин в черном – старой и молодой, с опухшими глазами, томятся: английский офицер, француз-врач, руанский журналист, итальянский депутат и автор этих строк. Английский офицер, как полагается, молчалив, тем более, что он, как полагается, не знает французского языка.
Моргари[45] едет в Лондон.
– Почему через Гавр? – с удивлением спрашивает врач-француз. – Через Булонь несравненно спокойнее и безопаснее, приходится оставаться на море всего час, тогда как через Гавр – около пяти часов.
– Вот именно потому через Гавр, – с добродушной улыбкой отвечает туринский депутат, – чтобы набраться побольше «эмоций»…
Французы округляют глаза и разводят руками. У всякого, конечно, свой вкус. Но гоняться в Ламанше за эмоциями, в то время как немецкие подводные лодки гоняются там за пассажирскими пароходами, – нет, этого нельзя назвать очень практичным!..
Все поочередно набрасываются на Моргари с вопросами относительно внутренней и внешней итальянской политики и «авторитетных» надежд на ход военных операций. Депутат охотно отвечает. Хоть и с ярким итальянским акцентом, он свободно говорит по-французски. Недюжинный психолог, с проницательным аналитическим умом, Моргари дает яркие ответы, моментами переходящие в парадоксы. Беседа незаметно превращается в импровизированную лекцию. Попытаемся схватить ее существо: оно заслуживает внимания.
– Нация и война! Но это ваша общеевропейская ошибка, господа, когда вы говорите об итальянской нации. Ее нет! Вот вы изумлены, – тем более я буду настаивать на этом утверждении. Есть дюжина итальянских наций. Не только в том смысле, что наряду с литературным итальянским языком существуют диалекты, понятные только в пределах своих провинций, но потому, что все еще имеются налицо замкнутые сферы культуры и нравов, с глубокими различиями уровня развития, наконец, до сих пор не разложившиеся еще отложения разных рас. Есть на севере области совершенно немецкого склада. И есть провинции, которые по характеру, жизни и темпераменту ближе всего к Франции. Есть области старых греческих колоний, где царит вероломство, «la foi grecque», есть области арабского и цыганского типа. Вы знаете, что итальянцы музыкальны? Но есть провинции, совершенно лишенные музыкального духа. Есть области трудолюбивые, с системой в работе и с культурной выдержкой. На юге неподвижность, косность и лень. Хорошо организованный, пропитанный политическими тенденциями клерикализм севера целой культурной эпохой отделен от первобытных живописно-языческих суеверий юга. Наряду с самой утонченной культурой, ни в чем не уступающей французской, имеются очаги самого настоящего, нимало не риторического варварства. Есть провинции республиканские и социалистические, и есть области средневекового разбойничества. Я вам говорю, все европейские – и не только они, но и азиатские, и африканские – национально-расовые и культурные типы представлены у нас. Вот почему так трудно давать общие характеристики итальянской политики.