Меня, уже после освобождения Киева, представили к медали «За боевые заслуги». Но писаря, как везде, не торопились, а может, документы завалялись, и приказ 013 по 295-му стрелковому полку 183-й дивизии был подписан лишь 27 апреля 1944 года, когда я отлежал в госпитале и снова вернулся в полк. А медаль «За боевые заслуги», опять-таки спасибо расторопности нашего военного руководства, я получу в августе 19бЗ года, спустя 19 лет. Да и то благодаря моей настырности. К этой медали и «Отваге» меня представляли (или обещали представить) раз пять, но получил я одну. Забегая вперед, скажу, что все три ордена: Красной Звезды и два Отечественной войны второй степени я получу после окончания войны в 1945–1946 годах. Пара представлений на другие ордена тоже бесследно затеряется, и концов я уже не найду.
Ноябрь сорок третьего года запомнился сильными холодными ветрами и дождем со снегом. Самая паршивая погода для охоты. Мокрый, окоченевший, часами лежишь, высматриваешь цель. Пальцы не гнутся. Отогревал их дыханием или по очереди засовывая ладони за пазуху. От трехпалых рукавиц толку было мало. Через час они промокали насквозь.
Впервые побывал под сильной бомбежкой. Жуткое ощущение, когда полутонные и тонные бомбы взрываются на расстоянии полутора или двух сотен метров. Земля вздрагивает с такой силой, что тело подбрасывает в окопе, а в ушах стоит сплошной звон. Крепкая авиация у немцев. Лежишь вниз лицом и ждешь, что следующая чушка врежется между лопаток. Исчезнешь, как будто и не было тебя.
Я вначале не понимал, какого рожна бросают такие мощные бомбы на траншеи. Этой штукой корабль можно утопить или целый военный цех снести. А у нас какие цели? Несколько батарей легких орудий, минометных рот, изрядно потрепанных, да где-то за спинами гаубичная 122 – миллиметровая батарея.
– А это чтобы мы боялись, – рассуждал Семен, ставший командиром отделения. – Мстят фрицы за Киев. Я своих новобранцев обходил, так у троих штаны мокрые. Хотят, чтобы мы еще до боя от страха ничего не соображали.
Я знал о том случае. Хоть и въедливый, злой мужик Семен, а издеваться над своими солдатами не дал. Отправил постираться, собрал запасное белье.
– Ну и что, что обоссались! Не побежали ведь. Свой пост не бросили.
То, что мочевой пузырь со страху не выдержал – ерунда. Хуже, когда бегут неизвестно куда, выпучив глаза при виде несущихся авиабомб. На моих глазах двое молодых бросили винтовки и, выскочив из траншеи, побежали к лесу. А до него полкилометра. Конечно, не добежали. От одного лишь куски, вывалянные в грязи, остались. Второго осколком величиной с ладонь почти надвое перерубило. Я подходил посмотреть. Жуткая вещь.
Ботинки взрывом сорвало. Лежат два новых башмака, а хозяин весь кровью подплыл.
На охоту ходил после смерти Ведяпина без напарника. Комбат задание даст, и шлепаешь в ночь, заранее присмотрев укрытие. Наступление. Часто и присмотреться некогда. Ночью лежку устраивал. Однажды чуть к немцам не попал. Пристроился в разбитом доме, а утром голоса под носом. Фрицы в ста шагах. Пролежал день, как мышь. Если бы стрельнул или закопошился, в упор бы меня с землей смешали. Ночью вернулся.
В середине ноября немцы сделали попытку отбить Киев (освобожденный 6 ноября 1943 года). А Первый Украинский фронт и мой родной полк в его составе уже на сто с лишним верст к западу вышли. Освободили Житомир, Фастов, много мелких городков. Но из Житомира нас выбили и гнали сорок километров. Мы, конечно, огрызались, и фрицы дальше сорока километров не продвинулись. Не знаю, как уж командование в Москве оправдывалось, но мы, солдаты, знали причину. Слишком часто гнали наши войска без оглядки вперед. Тылы отставали, боеприпасы кончались, а генералы рвутся, не удержишь. Так и попадали в котлы и в сорок третьем, и в сорок четвертом, и даже в сорок пятом.
Однажды мне удалось «снять» офицера. Добросовестный был немец, аккуратный. В меховой куртке с погонами, в каске. И позиции наши осматривал долго, внимательно, почти не высовываясь из-за бруствера. Только каска да бинокль торчали. Расстояние до него было метров шестьсот. Боясь промахнуться, я ударил прямо по краю бруствера. Попал. Только брызги от бинокля посыпались.
В другой раз сразу двух наблюдателей уложил, слишком близко подобравшихся к нашим позициям. Зачли лишь одного, а за второй выстрел я расплачивался тем, что пролежал в старом окопе и слушал, как мины рвутся. Вот чего у немцев хватало, так это минометов. Если бы кто меня спросил, что самое противное на войне, я бы многое перечислил. Потому что хорошего вообще ничего нет. Может, кроме боевой дружбы. Но самым жутким были эти бесконечные минометные обстрелы. И еще вши. Но о них попозже.
С блиндажами у нас не густо было. «Землянки в три наката», которых тоже не хватало, даже 80-миллиметровку не выдерживали. А у немцев и тяжелые минометы имелись. Особенно вредный – «Ванюша», шестиствольная минометная установка. Двухпудовая мина, набрав скорость, любой блиндаж пробивала. Приходилось мне видеть, что оставалось от укрытия, в котором и десять, и двадцать человек прятались. Мало кто после прямого попадания выживал.
Уже после войны меня спрашивали, мол, встречался ли я с немецкими снайперами. Встречался. Только, слава богу, редко. Опытные у них снайперы были, с большим практическим опытом. Оптика цейссовская, очень хорошая. Я как-то смотрел в сумерках сквозь прицел трофейной винтовки – линзы вроде даже темноту рассеивают. Сумерки, а видно, как днем. Много раз читал про поединки наших и немецких снайперов. Насчет Василия Зайцева и знаменитого немецкого майора верю. Хотя журналисты и политработники наплели, как полагалось, всякой всячины.
И вообще, какой к чертям поединок между снайперами? И наши, и немецкие снайперы укрытия выбирали надежные. Ты его попробуй найди в мешанине переднего края! Да еще за пятьсот-семьсот метров. А бывало, и с километра стреляли. Все бросать надо и караулить немецкого стрелка, не обращая внимания на другие цели. А с нас результатов требовали. Дня три безрезультатно проползаешь, начинаются от начальства намеки на нерешительность (понимай – трусость), подковырки. Спишь, что ли, в своем укрытии? Я фашистского снайпера, можно сказать, случайно уложил. Припоздал он, и позицию занимал уже, когда начинался рассвет. Я бы его не заметил, но получилось так, что он от меня метрах в ста тридцати оказался. Срезал я фрица наповал, и винтовка с прицелом целый день рядом с ним валялась. Очень хотелось подобрать, но меня на этих ста тридцати метрах десять раз бы успели прострочить. Но наши мой выстрел видели, и авторитет у меня поднялся.
Потери от немецких снайперов мы несли большие. У них это дело было поставлено на поток – подготовка снайперов. Они все время держали наших бойцов и командиров в напряжении. Спасала только осторожность. Как-то за один день в батальоне убили сразу двух командиров взводов и человек пять бойцов. Ну, там не один снайпер действовал. Пара или две.
Они бы вообще обнаглели, но и мы к сорок третьему научились их снайперов крепко по рукам бить. Если засекли гада, снарядов и мин не жалели. Смотришь, неделька – тишина, не лезут охотнички. Значит, накрыло снайпера взрывом. Дней несколько затишье, а потом внезапный точный выстрел. Лежит новичок-взводный, из шапки лохмотья торчат и лужа крови. Начинают люди прятаться, но немецкий спец свою цель найдет. То молодой солдат рот разинет, то влетит пуля в обозника, когда тот с термосами еду нам тащит, не дождавшись темноты. Им кажется, что за траншеями уже наш тыл. Теряют осторожность. Идут не спеша, в рост. Им кричат:
– Ложитесь, здесь стреляют!
Хорошо, если среагируют и дружно на землю брякнутся. А если растерялись – выстрел, второй, и лежат наши тыловики в траве серыми бугорками.
Всем колхозом, бывало, снайпера обкладывали. Целые представления устраивали. Голь на выдумку хитра. Смастерят бойцы чучело, лицо раскрасят, каска, шинель, в старый бинокль стекла обычные вставят, кружком вырезанные, и ловят, как волка, на живца. Иногда получалось. Результат не всегда виден. Но главное – страх у людей перед снайперами развеять. Хоть частично.
Помню, еще в начале моей снайперской деятельности вызвали меня с фашистским снайпером «разобраться». Ведяпину какое-то другое задание дали. Заявился со своей новенькой оптикой в третью или четвертую роту, а командир, капитан, уже в возрасте, оглядел меня, вздохнул:
– Ты давно, сынок, на передовой?
Я гордо отвечаю:
– Три месяца с лишним. Столько-то фрицев на счету имею.
– А годков тебе сколько?
– В январе девятнадцать исполнится.
– Ладно, возвращайся. Прибили мы твоего снайпера.
Показывает на бойца в белом полушубке с обычной трехлинейкой. Наверное, из сибирских охотников. Такие и без оптики на полверсты с первого выстрела в цель попадали.
А седьмого декабря сорок третьего года я сам целью оказался. Кто меня ранил, сказать не могу. Может, снайпер, а может, обычный немецкий солдат. Сильно ударило по левой руке ниже локтя. Сразу рука онемела. Боли не чувствовал. Сел за деревом и двинуться не могу. Шевельнулся, боль аж в мозгу отдалась. Рука висит, кость перебита. Кое-как очухался, и где ползком, где на карачках двинулся в тыл. Винтовку с собой тащу.
Рана оказалась тяжелая. Раздробило кости предплечья. Операцию делали под общим наркозом. Когда наркоз отошел, заныла, заскулила рука. Но самое мучение началось через пару недель, когда преет кожа под гипсом. Зуд дикий, места себе не найдешь. И дырки ковыряешь, и прутиком под гипс лезешь. Начухаешься, как свинья, аж кожа клочьями слезает, а ночью еще сильнее зудит, заснуть невозможно. Зато когда гипс сняли, такое счастье!
В госпитале я отлежал два месяца в небольшом городке, точнее, поселке. Чем запомнились эти два месяца?
Прежде всего разговоры в кругу раненых, куда меня приняли не сразу. Наслушался я здесь таких вещей, что особист госпиталя, наверное бы, со стула свалился, узнай он об этом. Впрочем, наверняка он многое знал. Разные люди лежали. Видел я таких, которые кого угодно продадут, только подольше бы в госпитале остаться.
Ну, сначала о наших полуночных беседах, когда мы собирались в дальнем кутке коридора, подтапливали печь, курили и делились тем, что наболело на душе. Общим настроем этих разговоров являлось то, что «после войны будет не так».
Запомнилось, как двое сельчан упорно доказывали, что деревне сделают «послабление». В колхозы будут принимать по желанию. Особенно фронтовиков. Один из раненых, бондарь по специальности, хвалился, что вместе с отцом такие бочки и кадушки делали, что к нему из соседних районов приезжали. Очень неплохо зарабатывали да еще свое хозяйство держали: молоко, мясо продавали.
– А как же от налогов уходили? – спросил кто-то бондаря.
Тот поцокал языком, хитро усмехнулся:
– Уметь надо. Те, кто налоги собирает, тоже жить хотят.
– В кулаках, значитца, пребывал, – со злостью поддел его другой раненый.
– Сам ты кулак немазаный! Нас в семье девять душ было, и все с утра до темноты пахали.
– Ясно… и не раскулачили?
– А кого кулачить? Отец без вести в сорок втором пропал. Брат старший погиб. Я – в госпитале. Нога никак не срастается. Остались две сестренки да мать с дедами.
В воздухе повисло молчание, а бондарь с перебитой ногой в гипсе зло посоветовал:
– Иди заложи меня. Может, придержат в госпитале. Будешь таких, как я, дураков на словах ловить.
«Борец с кулачеством» смутился. Увидел, что смотрят на него настороженно.
– Я – не стукач, – гордо ответил он.
Было, наверное, логично, если бы я сказал, что и остальные поддержали бондаря. Но среди нас были и крестьяне из самых разбедняцких колхозов, и городские, для которых слово «кулак» ассоциировалось с пузаном, эксплуатирующим бедноту. Помните плакат? Толстый бородатый мужик, в поддевке, с цепочкой и часами на огромном брюхе, стоит над согнувшимся оборванным крестьянином, который из последних сил тянет плуг. Не так все просто было. Многие хлебнули голод, и сытая, хоть и трудовая, жизнь бондаря вызывала у них раздражение и просто зависть.
Начавшийся было опасный спор прекратил дядя Игнат, пожилой мужик с гипсом на обеих руках.
– Спать пора, – объявил он. – Человек уже двоих на войне потерял. Чего языками молотить? Пошли, отольем на ночь. Может, добрая душа мне штаны подержит.
Штанов у нас не было. Все носили кальсоны и затертые байковые халаты. А дядя Игнат, пресекая возможные неприятности, устроил на следующий день спектакль. Как начал расхваливать свой колхоз, председателя, парторга. Мол, не жизнь, а малина. Сплошной праздник – муки и мяса вволю. Ситцем и сукном завалили.
– Хватит брехать! – оборвали его.
– А ты че, в кино не видел, что ли? Скажешь, там врут?
И сам на «борца» поглядывает. Тот заерзал и ушел.
Спорили много. О чем, я не всегда понимал. Много рассказывали всяких историй. Про сорок первый год. Тогда я услышал, что целые дивизии сгинули и предательства хватало. Семен из нашей роты про сотни перебежчиков говорил, а немногие, пережившие сорок первый, подвыпив, говорили о колоннах наших пленных. Слово «тысячи» не рисковали произносить, а много позже узнал я, что счет шел на миллионы попавших в плен моих соотечественников.
Что еще вспомнить о первом своем госпитале? Я поочередно влюбился в двух красивых медсестер и врача-хирурга, Марину Марковну. Но никому из троих, конечно, и намекнуть не посмел о своих чувствах. Сестры, избалованные общим вниманием, обращались со мной официально-вежливо. Марина Марковна улыбалась и порой ерошила мои отрастающие кудрявые волосы.
– Ты у нас красавчик. Ну-ка, давай руку глянем.
Я просто замирал, когда ее пальцы с коротко остриженными ногтями ощупывали мою руку, даже гладили больные места. Я вообразил невесть что и целую неделю сочинял признание. Опыт общения с женщинами у меня был минимальный. Слишком молодой был. Так и не решившись на признание, я узнал, что красивой Марине
Марковне двадцать пять лет (мне 29 января 1944 года исполнилось девятнадцать), она капитан медицинской службы, хотя в военной форме не ходит, и живет с одним из хирургов.
Для меня это был удар. Правда, женскую заботу компенсировала санитарка Дотя, которой я, видимо, нравился. Мне она не нравилась, сильно уж конопатая, но в ночные дежурства сидела у меня дольше, чем у других, позволяла гладить руки, а один раз мы всерьез, почти по-взрослому, поцеловались. Дотю затрясло, она покраснела и убежала, а я не спал полночи.
Хорошие ребята были в госпитале. Я набрал адресов штук двадцать, когда выписывался. Были и такие, кто любыми путями пытался продлить свое пребывание в тылу. Поднимали температуру, чтобы создать впечатление инфекции. Глотали какую-то гадость, от которой их несло. Но анализы за два-три дня показывали, что это простое расстройство желудка. Самые продуманные и рисковые натирали раны медным купоросом или еще чем-то. Раны гноились, но врачи быстро раскусывали хитрости. Было много других способов «косить», о которых я не знал, но все это отдаляло выписку на неделю-другую. Редко когда больше. Комиссии были жесткие. Подметали не только мнимых больных, но и тех, кому еще действительно надо было лечиться. Кое-кого такие хирурги, как Марина Марковна, отстаивали, а большинство выписывали. Долечитесь по дороге! Я отлежал два месяца и одиннадцать дней. Так как фронт стоял тогда почти на месте, мне удалось получить направление в свою дивизию.
Санитарка Дотя проводила меня до вокзала, обняла, расцеловала и обещала ждать, если я захочу продолжить отношения. Слово «отношения» было для меня не совсем понятным. Я понял, что она намекает на возможное замужество, и как-то притих. Дотя оставила мне свой адрес, дала на дорогу пакет пирожков с капустой, и мы расстались.
Прости, Дотя, но твой адрес я потерял уже спустя две недели, а под очередным обстрелом выветрилась из памяти и сама ласковая санитарка. Такая вот жизнь на фронте.
Я попал снова в свой родной 295-й стрелковый полк. Дивизионные писари, без какой-нибудь трофейной вещицы в презент, назло бы в другой полк отправили. Но в штабе дивизии я встретил капитана из нашего полка. Он похлопал меня по плечам, спросил, как я себя чувствую. Чувствовал я себя хреново. Рана, которая давала о себе знать, ныла после трехчасовой тряски на попутном «Студебеккере». Кроме того, за двое суток, пока я добирался до штаба дивизии, меня просквозило февральским ветерком, хотя морозы стояли так себе, градусов восемьдесят
Я доложил, что чувствую себя хорошо. Начнешь жаловаться, не возьмет меня капитан, и пошлют в другую часть. Напомнил ему, что я снайпер, имею на счету четырнадцать уничтоженных фашистов. Капитан забрал мои документы и пошел в штаб, сказал, что пробудет там с часок, уладит все дела, и в том числе о направлении меня в родной полк.
– Хоть два, – ни к месту брякнул я и, не удержавшись, добавил: – Поесть бы где. Сутки во рту ничего не было.
– Решим, – не оборачиваясь, отозвался капитан, вбегая по ступенькам в штаб.
Как я и накликал, так и получилось. Два часа слонялся я по улице. Глазел на счетверенные зенитные установки на гусеничном ходу. Американские или английские. На каждой по четыре крупнокалиберных пулемета. Сила! У нас во всем батальоне ни одного крупнокалиберного пулемета не было. А здесь сразу две установки стояли рядом со штабом, замаскированные в саду, измятом гусеницами и колесами.
– Крепко, наверное, лупит! – польстил я зенитчику, сидевшему в кресле у круглого сетчатого прицела.
– Ничего, – снисходительно отозвался тот и, свернув самокрутку, посоветовал мне тут не шляться. – Комендант у нас строгий. Не любит, когда всякие посторонние.
Я присмотрелся к сержанту-зенитчику. Ему было тоже лет девятнадцать, и, по некоторым признакам, я догадался – призван он недавно. Не знаю, что сыграло: ноющая боль в руке, голод или снисходительность зеленого бойца, но я разозлился.
– Я-то не посторонний. Снайпер из 295-го полка. И воюю с августа, между прочим. Из госпиталя после тяжелого ранения возвращаюсь. А ты оседлал в тылу пяти-стволку и закурить даже не предложил.
Прозвучало хвастливо и назидательно. Стало неудобно за себя. Я махнул рукой и пошел прочь. Облаял ни за что парня. Но стыд за свою хвастливость мгновенно прошел, когда хорошо откормленный зенитчик, надув шею, прокричал вслед петушиным срывающимся голосом:
– Вали отсюда, герой! Пока ребята не пришли и рожу не начистили.
– Зови весь курятник. Глянем!
И действительно, вышел старший сержант, наверное, командир установки, и с ним еще один зенитчик. Я приготовился к потасовке. Но старший сержант, остановив меня, задал несколько вопросов и, достав кисет, все же посоветовал:
– Ты здесь, в штабе дивизии, не ершись. В момент на губу попадешь.
– На передовую такие бы машинки, – сказал я. – А вы в тылу околачиваетесь.
– Здесь не тыл. Снаряды каждый день долетают. Спасибо маскировка хорошая да шляться всяким не дают. Узнали бы немцы, что штаб, уже самолеты бы появились. Ладно, иди, жди своего предписания.
И снова началась моя жизнь на передовой. В полку меня от души накормили, налили сто граммов. Не споря, снова прикрепили к третьему батальону. Винтовка моя с четырнадцатью зарубками была уже неизвестно где, но мне сразу выдали другую «снайперку». Тоже не новую, с восемью зарубками. Я не стал спрашивать, чья это винтовка. По следам замытой крови догадался, что хозяин или погиб, или в госпитале. Комбат Орлов поздоровался со мной, как со старым знакомым, приказал старшине подобрать мне напарника и выдать тридцать патронов для пристрелки оружия. Кроме того, комбат поздравил меня с присвоением звания «сержант». Насчет медалей, к которым меня собирались представить и в октябре, и в ноябре, обещал узнать. А я надеялся! Ну что же, нацепим третью лычку вместо медали.
В тот же день я уже был в своей родной восьмой роте. Ответил на два десятка вопросов нового командира роты, старшего лейтенанта Риккерта Вадима Викторовича. Фамилия мне не понравилась, немец, что ли? Но вскоре я забыл про фамилию. Мы разговорились. Старший лейтенант, высокий, спортивно сложенный, затянутый в портупею, был прост в обращении. Угостил меня чаем с печеньем, поинтересовался, откуда родом, как чувствую себя после ранения. Одобрил мои снайперские результаты.
– Ну и как немцы дерутся? – испытывающе глядел он на меня светло-голубыми глазами.
Поколебавшись, я ответил:
– Крепко дерутся. Умело.
– Не чувствуют, что войну проигрывают? – Вопрос был слишком откровенный, и я снова замялся. Старлей это почувствовал: – Говори прямо, не стесняйся.
– Немцы, я думаю, будут сопротивляться отчаянно. Трусливыми их не назовешь. Разрешите идти, товарищ старший лейтенант.
– Иди, Николай. Рассуждаешь правильно. Противника нельзя недооценивать.
– Я с ребятами хотел посидеть. Два месяца не виделись. Разрешите?
– Конечно. Только не перебарщивайте, если ты со спиртным явился.
– Откуда? Я ж только из госпиталя.
Доброжелательность Риккерта мне понравилась.
Большинство командиров рот и взводов не слишком жаловали нас. Снайперы подчинялись полковому и батальонному начальству, считались бойцами особого назначения (слово «элита» тогда еще не было в ходу). Многие имели по две-три награды и больше. Вели счет уничтоженных фрицев на десятки и смотрели на ротных и взводных командиров порой свысока. Ведь, бывало, задания лично от командира полка получали. Мне эти вещи не нравились. Имелся у нас в полку один такой заслуженный, через губу не переплюнет. Шестьдесят с лишним фрицев на счету имел, орден Красного Знамени, в офицеры метил. Он и со своими коллегами не всегда здоровался. Покойник Иван Ведяпин скромнее был. Не попади тогда под пулеметную очередь, может, счет у него и за сотню бы перевалил.
Василий Шишкин едва не задавил меня в объятиях. Семен тоже улыбался и даже не бурчал на бойцов, окруживших нас. Встречу отметили фляжкой зеленой водки-тархун. На закуску хлеб с тушенкой и луковица. Хорошо! И немцы сильно не выпендривались, и командир роты дал спокойно посидеть. Ребята рассказывали ротные новости. И плохие и хорошие.
Погиб капитан Черкасов. Гнал в атаку залегшую роту, над головами из пистолета стрелял. Поднял. Рота пошла вперед, а Черкасов подгонял отстающих. Пока бегал, все немецкие пули мимо пролетали, а когда рота уже к траншеям приближалась, Черкасова через всю нейтралку очередь достала. В живот попала. С полчаса пожил и умер. Смелый мужик был, но в атаку всегда пьяный ходил.
За Букринский плацдарм и освобождение Киева, хоть и с опозданием, многих наградили. Часть – посмертно. Асхат Абдулов и Семен получили медали «За боевые заслуги». Семена в том бою, когда Черкасов погиб, ранило в очередной раз, но легко. Полторы недели в санбате отлежал. Рота потеряла убитыми и ранеными половину людей. Старшину убили, еще нескольких бойцов, фамилии которых я не запомнил.
– Вот так, – хлопал меня по плечу разжившийся где-то еще водкой Семен. – Пять ранений и медаль на третьем году получил. И сын родился!
Семен захохотал. А получилось вот что. С месяц назад он получил слезливое письмо от матери, тещи и сестры о том, что жена согрешила и родила мальчика. «Ты ее прости, Христа ради, она сама извелась! Жизнь в тылу тяжелая, две девки на шее, а тут постоялец из тыловиков подкатился. Мукой, углем помогал, может, потому и обе девчонки выжили. Ради семьи, детей грех приняла».
– Ну, не только ради детей, – по привычке съязвил Семен. – Терпела, терпела, да и не выдержала. Приспичило бабе.
– Ну и че теперь? – глупо спросил я.
– А ничего, – развел руками Семен. – Раз сам сына не сумел сделать, добрые люди помогли.
– Дочкам его пять-шесть лет, – рассудительно заметил Шишкин, самый старший из нас. – Могли и помереть без помощи. Голодуха в тылу. Ну, согрешила! Убивать, что ли, теперь?
И жена следом Семену письмо прислала, каялась. Ответил он хоть и сухо, но без особой злобы. Буду жив, приеду, разберемся. Наверное, так и отвечали в подобных случаях, кто поумнее. Без ругани и истерики.
Рассказали о последних боях. Я читал в госпитале о наступлении в конце года всех четырех Украинских фронтов, о Житомирско-Бердичевской и позднее, в феврале, Корсунь-Шевченковской операциях. То, что передавалось сухими сводками Совинформбюро, однополчане рассказывали по-другому. Немцы наносили сильные контрудары, линия фронта изгибалась то в одну, то в другую сторону.
– Потери страшные были. Птаху убили, Лешку Симонова, Рудаскова… – Шишкин перечислил еще несколько фамилий. – Ковенко без вести пропал.
Больше всего я переживал смерть Сани Канищева, Птахи. Мы не были с ним приятелями, так уж получилось. Потому что виделись редко. Он был телефонистом у Черкасова, а нашего ротного, после унизительной взбучки, я избегал. Птаха был знаменитостью не только в роте, но и во всем батальоне. Как он пел! «Выхожу один я на дорогу», «Вот мчится тройка удалая»… Птаха знал множество песен и романсов. Мои довоенные упражнения с балалайкой были убожеством по сравнению с его голосом. Этот худощавый, невидный паренек, которому только восемнадцать исполнилось, стеснялся своей фамилии и был доволен, когда его стали называть Птахой. Саню собирались перевести в армейский ансамбль, но Черкасов все тянул. Любил, подвыпив, слушать его песни.