Дорога для русского человека – очередной последний шанс стать лучше, и слава тебе, Господи, что наши герои встретились не в самолете – в поезде.
Пассажирский поезд «Караганда – Москва» с гремящими облезлыми вагонами и грязными битыми стеклами напоминал поезда известной нам по советским фильмам гражданской войны, с той лишь разницей, что на крыше не сидели мешочники, а сам поезд был заполнен едва ли на четверть. В те уже далекие, но все еще памятные годы даже самый доступный вид общественного транспорта – железнодорожный – подавляющему большинству населения огромной страны был малодоступен.
Ехать было не на что, некуда, да и незачем.
С так называемым общественным питанием дела обстояли еще хуже.
Не считая новоявленных бандитских шалманов, из всего советского общепита остались лишь вагоны-рестораны, и на их немногочисленных посетителей прохожие смотрели сквозь окна с завистью и презрением.
Но может, напрасно мы им завидовали и зря презирали, верно, встречались среди любителей попировать во время общественно-политической чумы приличные люди, какими, несомненно, были те, о ком в данной главе идет речь.
Итак, как мы уже сказали, 21 ноября 1993 года в вагоне-ресторане пассажирского поезда «Караганда – Москва» встретились два хорошо знакомых нам человека, которые выглядели совсем не такими, какими мы привыкли их видеть.
Совсем непросто в том Коромыслове узнать будущего о. Мартирия.
«За» говорили богатырские плечи, бычья шея и, конечно, ручищи с пунцовыми шрамами, происхождение которых нам теперь доподлинно известно, «против» – отсутствие бороды и усов. Сергей Николаевич был гладко, до синевы, выбрит, вместо длинных священнических влас на его голове топорщился короткий ежик, и, наконец, одежда – ни подрясника, ни наперсного креста на нем, разумеется, не было, вместо этого наличествовал не лишенный форса черный френч с воротником-стоечкой и синие с красными лампасами суконные штаны, заправленные в высокие хорошо начищенные хромовые сапоги. Погоны отсутствовали, но, судя по более темным прямоугольникам ткани на плечах и едва заметным торчащим кое-где ниткам, еще недавно они там были. На накладном кармане на правой стороне груди был прикручен крупный и затейливый значок: верховой казак с пикой на фоне синей эмали с красной каймой, на которой золотой вязью шла надпись: «Яицкое казачье войско».
Из всего этого мы можем сделать вывод, что наш герой недавно был казаком, а теперь перестал им быть.
Бывший яицкий казак заказал себе все имеющиеся в меню блюда, а именно: «салат овощ., бульон с яйц., антрекот мяс. с картоф. жар.», а также «компот из сх/ф».
Салат представлял собой крупно изрубленный верхний капустный лист, сбрызнутый столовым уксусом; бульоном с яйцом именовалось налитая в тарелку едва теплая вода, в которой болталось очищенное куриное яйцо, напоминающее синеватый с темным зрачком бычий глаз; антрекот назывался в меню мясным, видимо, для того, чтобы на этот счет не возникало сомнений, но сомнения не могли не возникнуть, так как внешним видом, жесткостью и явной несъедобностью он являлся скорее хорошо прожаренной подошвой старого солдатского башмака, на которой были видны поперечные насечки, происхождение которых легко объяснимо – кто-то уже безуспешно пытался употребить данный предмет в пищу, а вот «картоф. жар.» был самой настоящей жареной картошкой, правда синей, холодной и от недостатка масла сухой. И наконец, о компоте, об этой забытой в череде обрушившихся на страну перемен усладе пионерского детства, отраде больничных обедов, украшении санаторных будней. Всяк, кто провел часть своей жизни в стране под названием Советский Союз, скажет: компот из сухофруктов лишь тогда чего-нибудь стоит, если в нем присутствуют сушеные груши, изюм и хорошо бы курага, если же в нем одни только яблоки, да к тому же урожая позапрошлого года, то тогда уж лучше другой популярный продукт той великой эпохи – кофе бочковое, когда стакан заполнен отдающей махоркой коричневой бурдой, сверху которой плавает непонятного происхождения желтоватая слизь, лучше – чай за две копейки, внешним своим видом напоминающий то, что не хочется за обедом называть!
Однако, как и все блюда в меню вагона-ресторана, компот был безальтернативным, и официантка принесла именно его – мутноватую жидкость в захватанном граненом стакане, на дне которого лежали две черные дольки яблока, внешне напоминающие (придется все же назвать вещи своими именами) кошачьи какашки.
И страшно сказать, сколько все это безобразие стоило! Сейчас уже не вспомнить, какие в девяносто третьем году ходили деньги, но за поданный обед должно было выложить в прямом смысле этого слова кругленькую сумму, если не миллионы – тысячи, многие тысячи, округленные при подсчете до трех нулей.
Чтобы более ни к неприятному обеду, ни к обескураживающей его стоимости не возвращаться, а сосредоточиться, наконец, на знакомстве наших героев, переросшем в беспримерную по нынешним временам дружбу, скажем сразу, что бывший яицкий казак безропотно все съел, выпил и за все заплатил по счету, причем последнее сделал прежде первого, так как официантка сразу предупредила, что обед с предоплатой.
И тут же объясним, зачем Коромыслов все это сделал.
Был голоден?
Наверное, но, чтобы утолить голод, он мог не рисковать своим здоровьем, а выйти на большой станции на перрон и купить у крикливых заполошных теток вареной картошки и соленых огурцов за вдесятеро меньшую сумму и налопаться в своем купе от пуза, он что, этого не знал?
Знал, конечно!
Сергей Николаевич пошел в вагон-ресторан осознанно и целенаправленно, чтобы последний раз в жизни посидеть в ресторанчике, и с подошвой-антрекотом сражался, чтобы последний раз в жизни поесть мяса.
Но вам, конечно, понятно: наш герой собирался уходить не из жизни – из мира, направляясь навсегда туда, где в ресторанах не сидят и мяса не едят.
Покинув в октябре девяносто третьего Москву, сразу после так называемого расстрела Белого дома, пообещав тогда же посвятить свою жизнь Богу, уже в ноябре того же года свое обещание Коромыслов исполнял.
Съездив в Южноуральск, где ему принадлежала квартира-однушка, мотоцикл «Днепр» и гараж-ракушка, Сергей Николаевич побывал в Оренбуржье, где тепло простился с боевыми товарищами казаками и, вскочив под их прощальное «Любо!» на ходу на подножку карагандинского поезда направился в сторону К-ска, где, по слухам, должен был открыться монастырь, в котором он собирался провести остаток своей земной жизни, чтобы уйти оттуда в жизнь вечную.
Любопытная и важная деталь: во все время того последнего обеда на ресторанном столике находился предмет, которому было бы уместнее лежать на полу задвинутым под стул – то был просоленный потом спины и подкопченный дымом костров, продырявленный и подштопанный, видавший виды брезентовый солдатский сидор, крепко схваченный узлом и заполненный под самую завязку чем-то, что топорщило старый брезент углами. Кстати, подошедшая официантка первым делом спросила не «Что будете есть?» – а, указывая на сидор, презрительным взглядом: «Это никак нельзя убрать?»
– Никак, – ответил Сергей Николаевич и, видимо, убедительно ответил, если к этому вопросу видавшая виды женщина по имени Ольга больше не возвращалась и тут же задала вопрос, какой не задала сразу:
– Что будете есть?
– Всё, – ответил Сергей Николаевич, глядя в серый листок немногословного меню.
– А пить?
– Ничего, кроме компота, – ответил как отрезал Сергей Николаевич.
– У нас предоплата, – предупредила официантка, испытывающе глядя на клиента, и назвала баснословную стоимость заказа.
Коромыслов не выразил удивления, но деньги отсчитывал тщательно, не прибавив на чай ни копейки.
Сунув тысячные банкноты в просторный карман фартука, официантка удалилась, даже спиной выражая презрение к тому, кого вынуждена здесь обслуживать. Знай Ольга, что в сидоре лежит, небось постояла бы еще пяток минут рядом, похихикала бы, построила бы глазки, покрутила бы бедрами, пытаясь если не понравиться, то хотя бы произвести впечатление. В сидоре лежали деньги, по тем временам и в тех местах большие, вырученные Коромысловым от продажи принадлежавших ему квартиры-однушки, мотоцикла «Днепр» и гаража-ракушки, которые он собирался пожертвовать на восстановление православной обители, призванной стать его последним жизненным пристанищем.
Кроме стянутых бечевой кирпичей из банкнот на дне сидора лежали два настоящих силикатных кирпича. Они находились там, во-первых, потому, что Сергей Николаевич любил ощущать в руке тяжесть, а во-вторых, на случай, если кто вдруг вздумает посягнуть на монастырские капиталы – с кирпичами сидор превращался в действенное оружие ближнего боя.
Однако перейдем к следующему фигуранту чуть было не заведенного в тот день уголовного дела. Если в теперешнем о. Мартирии присутствует несомненное сходство с тогдашним Сергеем Николаевичем, то в вошедшем в вагон-ресторан немного позднее молодом человеке очень полной комплекции вы ни за что не узнали бы нашего о. Мардария, хотя, как известно, за свою жизнь толстяки внешне мало меняются, если, конечно, не похудеют. Но этот так был одет и так себя вел, что, сравнивая о. Мардария, которого знаем, с тем, еще нам неизвестным, девяносто девять из ста наверняка сказали бы: «Это два совершенно разных человека».
Хорошо, но как же он был одет?
Как?.. С чего начать?..
Начнем, пожалуй, с того, с чего все в человеке начинается – с головы. На его плохо укрытой жидкими волосенками, напоминающими приклеенные перышки, маленькой, как у всех толстяков, головке злобно красовалась ядовито-зеленая бейсболка с крылатой эмблемой мотоцикла «Харлей-Дэвидсон», и похоже, данная деталь гардероба Серафиму очень нравилась, иначе зачем бы он то и дело ее трогал, поворачивая козырек то влево, то вправо.
Ниже знакомой нам словно циркулем нарисованной круглой физиономии с глазками-пуговками и носиком-пимпочкой, ввиду отсутствия шеи сразу шел желтый в крупную клетку пиджак, наверняка самый большой из имевшихся в продаже, но все равно меньше того, какой был нужен нашему герою. Обильное тело не удерживало в своих объемах вспученную душу Серафима, она рвалась наружу, отчего квадраты на пиджачной ткани силились стать окружностями. Тонкой прослойкой между душой толстяка и пиджаком толстяка являлась футболка, скорее даже тельняшка – с широкими продольными полосами и большим золотым якорем, загнутые концы которого прятались в джинсах, застегнутых на неохватном животе юноши аккурат под самой грудью.
Джинсы были красные.
Вздернутые значительно выше положенного, эти новейшие революционные штаны кончались на середине голени, обнажая два белых, как ошкуренные кленовые поленца, безволосых столбушка Серафимушкиных ног.
Обут он был в адидасовские кроссовки, на одной из которых имелись почему-то лишь две фирменные полоски, зато на другой их было четыре.
И всё, как говорится, с иголочки, ни разу не надеванное: младший Творогов прибарахлился накануне в привокзальном ларьке, а переоделся уже в поезде, безжалостно выбросив одежду своего презренного прошлого на ходу в окно.
…Оторвав напряженный взгляд от тарелки с бульоном, Коромыслов коротко и бесстрастно взглянул на этого бесплатного клоуна и тут же вновь опустил глаза: готовясь к будущему иноческому служению, Сергей Николаевич поставил себе ничему мирскому не удивляться и, по возможности, на него не реагировать.
– О’кей! – воскликнул толстяк, высоко оценив убогий интерьер эмпээсовского кабака, и хотел развить свою мысль, но вагон вдруг сильно дернуло, и, согласно законам физики, тот, кто больше весит, больше подвержен силе инерции – толстяк пролетел полвагона, зацепился за столик руками и плюхнулся на диванчик, делая вид, что именно это место он и облюбовал.
Повернув бейсболку козырьком назад и вытерев со лба ладонью выступивший пот, Серафим дерзновенно глянул вверх, потом по сторонам, вперед и, наткнувшись взглядом на сидящего через два ряда на другой стороне вагона Коромыслова, приветливо воскликнул и даже сделал ручкой.
– О, казак! О’кей, казак!
Казак на приветствие никак не отреагировал, он был целиком занят поединком с яйцом из бульона, которое оказалось резиновой плотности и металось во рту, как теннисный мяч на корте.
А рвущаяся на волю душа Серафима все больше не давала покоя его телу: он ерзал на стульях, откидываясь на спинки и забрасывая ногу на ногу, вынимал из вазочки пыльный пластмассовый цветок, вертел его в руках и даже понюхал, после чего стал смотреть в окно – любоваться пейзажами за треснутым грязным стеклом, но там тянулась бесконечная и унылая, испоганенная русским человеком и прихваченная русским морозом русская земля конца двадцатого столетия: брошенные карьеры, изъезженные неродящие поля, мертвые заводы, дохлые колхозы и бесконечные свалки и помойки, а на проплывшей вдруг за окном станции присутствовало то, что и на всех остальных таких же железнодорожных станциях присутствует – желтый дом вокзала, желтый дом сортира, на одном конце пустого перрона тоскливый мент, на другом тоскливый бомж.
Все это вряд ли могло понравиться новому русскому путешественнику, он протестующе потянул вниз клеенчатую шторку, чтобы окно закрыть и всего этого безобразия не видеть, но шторка вырвалась и спряталась в металлическом тубусе, предлагая: смотри! Серафим с таким предложением не согласился и вновь попытался закрыть окно, но шторка снова взметнулась вверх, настаивая на своем: нет, смотри! Тогда Серафим протестующе отвернулся от окна и воззрился на Коромыслова – в тот самый момент, когда Сергей Николаевич замер в раздумье: выплюнуть резиновое яйцо обратно в тарелку или целиком его проглотить.
– Эй, казак, как здесь кормят? – с видом и интонацией завсегдатая ресторанов поинтересовался Серафим.
От такой фамильярности Сергей Николаевич возмущенно вскинулся, выпрямился, и ситуация с яйцом разрешилась сама собой. Негромко кашлянув в кулак, Коромыслов внимательно посмотрел на наглеца, и в глазах его в тот момент явственно прочитывалось желание подняться, подойти и опустить свой железный кулак на мягкое темя Серафима, но, вовремя вспомнив, куда едет и зачем, он усилием воли подавил в себе греховное желание и сдержанно ответил:
– Никак.
В этот момент из своего укрытия в конце вагона появилась знакомая нам официантка.
– О’кей! – закричал Серафим и махнул ей рукой, подзывая.
Подходя, официантка устало вздохнула и презрительно скривилась.
– Что будем есть? – спросила она, равнодушно глядя в свой грязный блокнот.
– Мы не будем есть, мы будем пить! – воскликнул Серафим и засмеялся довольный собой. – Шампанское, о’кей?
– Шампанского нет, – ответила официантка и хмыкнула.
– Шампанского нет-нат, – огорчился Серафим и озадачился, видимо, в его представлении шампанское в ресторане должно литься рекой.
– Водка есть, – напомнила о себе официантка, про которую озадаченный клиент забыл.
– Водку должны пить казаки! – воскликнул Серафим, мгновенно возвращаясь в отличное расположение духа, и, указывая пальцем в направлении Коромыслова, прибавил: – А они пьют компот!
Но и на это Сергей Николаевич внешне не прореагировал и крепче зажал в руке тупой нож, отрезая от подошвы солдатского башмака полоску и отправляя ее в рот.
– Портвейн есть, – вновь напомнила о себе официантка.
– Портвейн? О’кей! – обрадовался толстяк и спросил: – А вы знаете, что означает это слово? Порт-вейн – португальское вино!
– Теперь буду знать, – теряя терпение, сказала женщина.
– Я надеюсь, оно из Португалии? – с видом знатока поинтересовался Серафим.
– Портвейн «Три семерки». – Официантка отказывалась рассуждать о портвейне.
– Хорошо, что не три шестерки-нат, – проговорил толстяк, немного успокаиваясь. – Портвейн «Три семерки», о’кей! Один бокал, о’кей!
– Портвейн в разлив не идет, бутылка целиком, – сообщила официантка.
– О’кей, о’кей! – Ничто в этот день не могло испортить настроение Серафима. – А что у нас на десерт? – Он был в ресторане впервые в своей жизни, но по американским фильмам знал, как надо себя в них вести и какие задавать вопросы.
Однако официантка вопроса не поняла и предложение уточнила:
– Сладкое, что ли?
– О’кей! – обрадовался Серафим – это слово тоже было ему ближе, роднее и желаннее, чем неведомый «десерт».
– Мармелад «Яблонька»! – угрожающе проговорила женщина, но Серафим угрозы не почувствовал, а обрадованно закричал:
– «Яблонька»! Это же мой любимый!
– В пачке!
– В пачке, и только в пачке! Вау! «Яблонька». Несите, всё несите! «Три семерки» и «Яблоньку».
– У нас предоплата, – строго сказала официантка, и Серафим немного сник, вернувшись внезапно с американских небес на постсоветскую землю.
Откуда-то он знал, что такое предоплата, и, достав из кармана бумажник с подмигивающей японкой, вытащил крупные купюры, бросил их на стол, проговорив: «Сдачи не надо, о’кей», после чего вновь вернул себе отличное настроение.
Спустя пару минут официантка поставила перед забавным клиентом бутылку портвейна, пластиковый фужер и положила коробку конфет.
– Оль-га, – Серафим успел прочитать грубо исполненную наколку на руке официантки и бодро назвал себя: – А я Джеки!
Вы наверняка обратили внимание на то, что из речи нашего героя почти исчезло одно слово-паразит и вместо него появилось другое. Лежа в больнице и готовясь к новой жизни, Серафим стал бороться со своими «натами». Боролся долго и упорно, пока не понял: победить их нельзя, а вот заменить можно. В расцветшую буйным цветом языковую эпоху «дилеров» и «киллеров» на эту роль «о’кей» подходило как нельзя лучше – никто данному заморскому словцу не удивлялся.
Но мало изменить привычку разговаривать.
Серафим решил во всем измениться и свои коренные изменения начал с имени, справедливо полагая, что человек с именем Серафим вряд ли найдет себя в новой жизни. В паспорте он решил ничего не менять – это представлялось чересчур хлопотным, и он справедливо рассудил, что нас называют так, как мы при знакомстве представляемся. Подбирая себе новое имя, Серафим не заглядывал в святцы, какими к тому времени стали для него титры американских боевиков, к которым он воспылал любовью и которые мог смотреть бесконечно, прекрасно помня имена кумиров из мира его грез. (Именно под влиянием боевиков крайне болезненное падение с крыши стало представляться Серафиму сногсшибательным трюком, и он начал ощущать себя блестящим актером, который не нуждается в каскадерах.)
Наиболее подходящими были имена Тарзан, Арнольд, Чак и Джеки, но Тарзан уже было схвачено каким-то отставным советским офицером, ставшим стриптизером, Арнольд казалось сложным для произношения и чересчур немецким, Чак напоминало Чука, брата Гека, поэтому Серафим взял себе четвертое.
И не только потому, что Джеки Чан был ему более остальных суперменов симпатичен, но еще и потому, что тот был китайцем, от рождения каким-нибудь Суньвынем. «Если китайцу это имя подошло, неужели не подойдет мне, русскому?» – рассудил Серафим и стал именоваться Джеки.
Джеки Творогов – коротко, звучно, красиво.
Джеки ехал в Москву, чтобы сделать там головокружительную артистическую карьеру. А если, решил Серафим, на «Мосфильме» вдруг не оценят его умение прыгать с крыши, он направит свои плоские стопы в Америку, и там, в Голливуде, его новое имя сразу придется ко двору.
В описываемый момент он впервые публично представился своим новым именем, но, вопреки ожиданиям, официантка никак на Джеки не прореагировала, видать, слышала и не такое. Удалившись тяжелой поступью, она, однако, не исчезла совсем, а села за столик между двумя посетителями и стала считать что-то на деревянных счетах.
– Три семерки, – задумчиво проговорил Серафим, глядя на криво приклеенную этикетку и, прибавив: – Хорошо, что не три шестерки, – решительно налил мутно-коричневую дурно пахнущую жидкость в захватанный фужер и замер в нерешительности. До этого он пил спиртное всего два раза: в больнице – пиво, после чего долго плевался, решив почему-то, что именно такова на вкус конская моча, а второй – у соседа-стукача – водку, после чего потерял сознание, и его потом откачивали и отпаивали молоком.
Но ведь то происходило с Серафимом, а теперь он был Джеки, к тому же портвейн не пиво и не водка…
– О’кей, Джеки! – подбодрил себя Серафим и, бесстрашно выпив фужер до дна, стал торопливо закусывать белесыми и твердыми мармеладинами, умяв подряд аж шесть штук.
– Эй, казак, хотите выпить? Я угощаю! – поняв, что жив, крикнул он, обращаясь к Коромыслову через голову официантки. – Эй, казак!
– Я не пью, – глухо и сдержанно ответил Сергей Николаевич, напряженно работая челюстями.
– Непьющий казак-нат, – хмыкнул Серафим, оставаясь один на один с тремя семерками.
Портвейн начал делать свое дело – Серафим еще больше приободрился, еще больше повеселел, окинул убранство вагона-ресторана (интерьер которого показался вдруг еще краше) приветливо-победным взором, и ему еще больше захотелось общаться.
– О’кей, казак, вы в Москву? – поинтересовался он, настойчиво завязывая разговор.
Казак с ответом помедлил, словно решая, нужно ли это делать, но все же ответил:
– Нет.
– А куда же-нат? – опешил Серафим. Ему не представлялось возможным, что московским поездом кто-то может ехать не в Москву.
Сергей Николаевич вновь помолчал, но опять ответил.
– В К-ск.
– Но это же глухая провинция, о’кей, дыра, о’кей? Что там делать, о’кей? Что вы собираетесь там делать, о’кей?
А на этот вопрос Коромыслов решил уже не отвечать, пусть даже ценой обиды собеседника.
Но Серафим не обиделся, он просто этого не заметил.
– А поехали со мной в Москву, казак? – воскликнул он совершенно искренне. – Таким молодцам, как мы с вами, только там и место, о’кей!
На «молодцов» официантка Ольга скривилась и громко хмыкнула. Серафиму не понравилось, что женщина слушает мужской разговор, но одергивать ее не стал, взял в руки фужер и бутылку, намереваясь пересесть за столик к казаку, поднялся, но почувствовал вдруг, что идти не может – ноги мягко проседали под его обильным телом и, скорее всего, он упал бы, но пассажирский поезд «Караганда – Москва» словно пришел на помощь начинающему гуляке – резко дернулся, и, вновь подчиняясь все тем же законам физики, Серафим перелетел с одного места на другое, чудесным образом не задев официантку и даже не расплескав портвейн. Однако внутри него зелье взболталось, ударило хмельной волной в голову, зрачки Серафимовых глаз мгновенно расширились, лицо обмякло, румянец на щечках исчез, рот безвольно скривился, на лбу выступили крупные капли холодного пота. Еще мгновение, и случилось бы непоправимо страшное, но, громко икнув и обдав Сергея Николаевича забытым запахом портвейна, он вновь стал способен к общению.
Гуляка протянул свою детскую ладошку с пальцами-сосисками и представился:
– Серафим!
Это имя, это слово прозвучало здесь так неожиданно, как если бы среди стаи серых воробьев где-нибудь на коровьем выпасе оказалась диковинная птичка колибри, – Коромыслов перестал пластать ножом подошву, а официантка перестала щелкать счетами.
Серафим запоздало заметил свою оплошность и спешно поправился.
– Я хотел сказать – Джеки, о’кей!? Я Джеки!
Он все продолжал держать на весу ладонь, но Коромыслов не протягивал ответно свою: с Серафимом он бы, может, познакомился, с Джеки – нет.
О, сколько раз потом о. Мартирий просил у Господа прощения за совершенный в поезде грех высокомерия и лицеприятия, как корил себя за то, что не протянул в ответ руку, чем стоящего на краю пропасти молодого человека в эту самую пропасть чуть было не подтолкнул. Неизвестно, прощен ли ему тот грех, но мы бы даже не стали порицать Сергея Николаевича, потому что, в самом деле, вел себя Серафим безобразно. Коромыслова извиняет также то, что в болтливом вызывающе одетом толстяке он заподозрил содомита, которые с наступлением свободных времен не только не скрывали своих порочных наклонностей, но всячески их демонстрировали, а зная отношение нашего героя к подобного рода личностям, мы вправе даже выразить восхищение его выдержкой.
Сделав вид, что руки не протягивал, а собирался лишь налить себе вина, Джеки-Серафим так и поступил, правда, пить не стал, так как один вид этого шедевра советского виноделия вызывал у него рвотный рефлекс.
– Как вы думаете, казак, можно ли в Москве-о’кей встретить-о’кей человека-о’кей, с которым ты знаком-о’кей, но не хочешь встречаться-о’кей?
Заданный именно так, невнятный до непонятности, вопрос этот мгновенно был Коромысловым понят, и, не переспрашивая и не уточняя, он попытался на него ответить, так как сам в своей жизни совершенно неожиданно встречал тех, с кем встречи не искал (вспомним Лом-Али), и одновременно не мог найти тех, чьи адреса и телефоны знал, как, например, московских руководителей «Черной сотни», – чтобы очно высказать свое к ним отношение, когда до него дошел подлинный смысл целей и задач этой организации.