– Вероятно, вид отсюда очень хорош, – промолвил Арбак, с холодной, но учтивой улыбкой, – если увлекает веселого Клавдия и обворожительного Главка так далеко от людных, шумных кварталов города.
– Разве в природе вообще так мало привлекательного? – спросил грек.
– Для людей, ведущих рассеянную жизнь, – да.
– Суровый ответ, но едва ли справедливый. Удовольствия любят контрасты. Благодаря рассеянной жизни, мы научаемся ценить уединение, а от уединения приятен переход к развлечениям.
– Так думают юные философы академии, – возразил египтянин, – они по ошибке принимают усталость за вдумчивость и воображают, что если им все надоело, то, значит, они находят наслаждение в одиночестве. Но не в их скучающем сердце природа способна пробудить энтузиазм, который один раскрывает целомудренные тайники ее невыразимой красоты. Природа требует от вас не пресыщенной страстями души, а всего того пыла, от которого вы думаете избавиться, обратившись к ней. О, юный афинянин, луна явилась Эндимиону в виде светлых видений не после дня, проведенного среди лихорадочной людской сумятицы, а на тихих горных вершинах, в уединенных долинах, где бродят охотники.
– Прекрасное сравнение! – воскликнул Главк. – Но крайне неверно примененное. Усталость! Это слово относится к старости, а не к юности! По крайней мере, что касается меня, то я еще не знал ни минуты пресыщения.
Египтянин опять улыбнулся, но холодной, мрачной улыбкой, и даже Клавдий, нелегко поддающийся фантазии, почувствовал мороз по коже. Арбак не отвечал на страстное восклицание Главка, но после небольшой паузы промолвил тихим, меланхолическим тоном:
– Как бы то ни было, вы хорошо делаете, что наслаждаетесь счастливыми минутами, покуда они вам улыбаются: роза скоро вянет, аромат ее быстро испаряется. А нам, о Главк, нам, чужеземцам, вдали от родины, от праха отцов наших, только и остается или пользоваться удовольствиями, или предаваться грусти! Для тебя – наслаждения, для меня – грусть!
Блестящие глаза грека вдруг помутились от слез.
– Не произноси таких речей, Арбак, – воскликнул он, – не говори о наших предках. Забудем, что были когда-то другие свободные города, кроме Рима. А слава! О, напрасно мы захотели бы вызвать ее призрак с полей Марафона и Фермопил!
– Твое сердце в разладе с твоими словами, – возразил египтянин, – и сегодня же ночью, среди развлечений, ты будешь более вспоминать о Леене[3], чем о Лаисе. Vale!
С этими словами он закутался в складки своей одежды и удалился тихими шагами.
– Как-то дышится свободнее! – сказал Клавдий. – Подражая египтянам, мы иногда вносим скелет на наши пиршества. По правде сказать, присутствие такой личности, как вот так крадущаяся тень, может заменить призрак – при нем покажутся кислыми роскошнейшие гроздья фалернского винограда.
– Странный человек! – отозвался Главк задумчиво. – Хотя он, по-видимому, умер для наслаждений и холоден к мирским удовольствиям, однако ходит слух – если только это не клевета, – что его дом и его страсти в противоречии с его суровыми учениями.
– Рассказывают, будто в его мрачном доме происходят иные оргии, кроме празднеств в честь Осириса. Кроме того, он, кажется, очень богат. Нельзя ли залучить его к нам и посвятить в прелести игры? Вот удовольствие из удовольствий! Лихорадочное возбуждение надежды и страха! Несказанная, неиссякающая страсть! О, игра! Как ты жестоко-прекрасна!
– Вдохновенные речи! – воскликнул Главк, смеясь. – Оракул заговорил устами поэта Клавдия. После этого какого еще ждать нам чуда!
III. История Главка. – Описание помпейских домов. – Классический пир
Небо даровало Главку все блага, кроме одного. Оно наделило его красотой, здоровьем, богатством, талантами, знатным родом, пылким сердцем, поэтической душой, – но оно отказало ему в свободе. Он родился в Афинах уже подданным Рима. Получив в ранней молодости большое наследство, Главк отдался склонности к путешествиям, столь естественной в молодом человеке, и не пил полной чаши опьяняющих наслаждений среди пышной роскоши императорского двора.
Это был Алкивиад, но без честолюбия. Он стал тем, чем так легко сделаться человеку молодому, с пылким воображением, богатому, талантливому, если он не вдохновляется мечтами о славе. Его дом в Риме служил сборищем для кутил, но также и для поклонников всего прекрасного. Греческие ваятели изощряли свое искусство, украшая портики и сени у афинянина. В его помпейском жилище, увы, краски теперь поблекли, стены лишились прежней живописи, главной красоты его; законченность, изящество украшений – все исчезло, а все-таки, когда этот дом снова увидел свет божий, какое восхищение, какие восторги возбудила его тонкая, блестящая отделка, его живопись, его мозаика! Страстно увлекаясь поэзией и драмой, напоминавшими ему гений и геройство его народа, Главк украшал свое жилище главными сценами из творений Эсхила и Гомера. Археологи, обращающие искусство в ремесло, ошибочно приняли патрона за самого мастера, и до сих пор они по привычке называют открытый при раскопках дом афинянина Главка – домом драматического поэта.
Перед тем как приняться за описание этого жилища, не мешает дать читателю общее понятие о помпейских домах, которые, как мы увидим, вполне соответствуют планам Витрувия, но с теми различиями в подробностях, какие зависят от прихоти и от личного вкуса и всегда ставят в тупик археологов.
Обыкновенно вы входите через небольшой коридор (называемый vestibulum) в помещение вроде сеней, иногда, но редко, украшенное колоннами. По трем сторонам сеней находятся двери, ведущие в различные спальни, из коих самые лучшие предназначаются для гостей. В конце сеней, направо и налево, если дом большой, находятся две небольшие комнатки, обыкновенно предназначенные для хозяек дома. В центре мозаичного пола сеней всегда устроено нечто, напоминающее мелкий, квадратный бассейн для дождевой воды (на классическом языке impluvium), стекающей через отверстие, проделанное в кровле. По желанию оно закрывалось ставней. Возле этого имплувиума, имевшего особое священное значение в глазах древних, помещались иногда (в Риме чаще, нежели в Помпее) изображения домашних богов. Гостеприимный очаг, часто упоминаемый римскими поэтами и посвященный ларам, в Помпее почти неизменно состоял из подвижной жаровни, а в каком-нибудь углу, почти всегда на виду, стоял большой деревянный ящик, окованный бронзовыми или железными полосами и укрепленный на каменном пьедестале при помощи крючков так прочно, чтобы никакой вор не мог сдвинуть его с места. Предполагали, что этот ящик служил сокровищницей или денежным сундуком для хозяина дома. Но так как ни в одном из них не было найдено денег в Помпее, то пришли к заключению, что он скорее служил для украшения, нежели для пользы.
В сенях (или атриуме, говоря классическим языком) обыкновенно принимались клиенты и посетители низшего сословия. В наиболее знатных домах существовал особый раб (atriensis) специально, чтобы состоять при атриуме. Он занимал важное, высокое положение среди прочей челяди. Как раз против входа в конце сеней находилась комната (tablintum) с полом, обыкновенно устланным дорогой мозаикой, и со стенами, покрытыми искусной живописью. Здесь хранились семейные документы или вообще бумаги, касающиеся общественного поста, занимаемого хозяином дома: по одну сторону – комната, которую мы назвали бы кабинетом для хранения драгоценностей и различных редкостей, наиболее ценных и художественных, а рядом непременно узкий коридор, предназначенный для рабов, чтобы они могли проходить на другую половину дома, минуя парадные покои. Все эти комнаты выходили на квадратную или же продолговатую колоннаду, известную под техническим названием перистиля. Если дом был мал, то он и кончался этой колоннадой, и в таком случае посреди нее был устроен род сада и стояли вазы с цветами на пьедесталах. Под той же колоннадой, направо и налево, вели двери в спальни[4], во второй триклиниум, или столовую (у древних имелось для этой цели, по крайней мере, две комнаты – одна летняя, другая зимняя, или же одна для будней, другая для парадных случаев), а если владелец дома был любитель литературы, то тут же помещался и кабинет, величаемый библиотекой, – в сущности, достаточно было очень небольшой комнаты для помещения нескольких свитков папируса, считавшихся у древних порядочной коллекцией книг.
В конце перистиля обыкновенно помещалась кухня. Если дом был просторный, то он не оканчивался перистилем, и в таком случае середина колоннады не заменяла сад, а украшалась иногда фонтаном или бассейном для рыбы. По ту сторону его, против таблиниума, находилась другая столовая, а по бокам – спальни и часто картинная галерея, или пинакотека[5].
Эти покои опять-таки сообщались с квадратным или продолговатым помещением, обыкновенно украшенным с трех сторон колоннадой, в роде перистиля, но подлиннее. Это и был собственно сад, или virdarium, с фонтанами, статуями и обилием роскошных цветков: на дальнем конце было жилище садовника. По бокам его, за колоннами, иногда имелись еще добавочные комнаты, если семья была многочисленна.
В Помпее второй и третий этажи редко имели значение. Они надстраивались лишь над небольшой частью дома и предназначались для рабов. В этом отношении они разнятся от великолепных римских зданий, где главная столовая зала (coenaculum) помещалась во втором этаже. Помпейские комнаты большей частью были невелики. В этом чудном климате гостей принимали в перистиле (или портике), в сенях или в саду. И даже банкетные покои, хотя и роскошно украшенные, были скромных размеров, так как интеллигентные люди в древности любили общество, а не толпу, и редко приглашали на пир более девяти человек зараз, так что им не нужны были, как нам, обширные столовые[6]. Но ряд комнат, если на них взглянуть от входа, представлял, без сомнения, очень величественный, эффектный вид: вы сразу могли видеть богато вымощенные и расписанные сени, таблиниум, изящный перистиль, а если дом был обширный, то банкетную и сад, замыкавший перспективу журчащим фонтаном или мраморной статуей.
Теперь читатель имеет ясное понятие о помпейских домах, похожих в некотором отношении на греческие, но большей частью построенных в стиле римской архитектуры. Почти в каждом доме замечалась какая-нибудь особенность в подробностях, но в общем все были устроены на один лад. Во всех вы находите сени, таблиниум, перистиль, сообщающиеся между собою. Во всех стены богато расписаны и всюду заметно стремление к утонченному изяществу жизни. Однако в чистоте помпейского вкуса по части украшений позволено и усомниться. Помпейцы любили пестрые цвета, фантастические узоры. Они часто окрашивали нижнюю часть колонн в ярко-красный цвет, оставляя остальную часть неокрашенной, а где сад оказывался слишком мал, они зачастую расписывали заднюю стену, чтобы обмануть глаз насчет его размеров – деревьями, птицами, храмами в перспективе. К этому эффекту прибегал сам Плиний при всем своем педантизме, и даже гордился остроумием выдумки.
Дом Главка был одним из самых миниатюрных, но вместе с тем самых изящно украшенных из частных домов Помпеи. Он мог бы служить образцом для квартиры какого-нибудь щеголя-холостяка, предметом зависти и отчаяния для страстных коллекционеров буля и маркетри.
Вы входите в длинные, узкие сени, на мозаичном полу которых изображена собака с известной надписью: «Cave canem», или «берегись собаки». По обе стороны сеней помещалось по комнате, довольно просторной. Так как внутренняя часть дома была не настолько велика, чтобы делить ее на частные и парадные половины, то эти две комнаты были устроены отдельно для приема посетителей, которые ни по своему положению, ни по степени близости с хозяином не могли быть допускаемы во внутренние апартаменты.
Затем, пройдя немного далее по сеням, вы входите в атриум, весь расписанный картинами, которых не постыдился бы сам Рафаэль. Теперь они перенесены в Неаполитанский музей, где ими восхищаются знатоки. Они представляют прощание Ахилла с Бризеидой. Нельзя не восторгаться силой, изяществом, выразительностью, с какими исполнены лица и фигуры Ахилла и его бессмертной рабыни.
По одну сторону атриума небольшая лестница вела в комнаты рабов, помещавшиеся во втором этаже. Там же находилось две-три маленьких спальни, со стенами, расписанными разными сюжетами, такими как похищение Европы, битва амазонок и т. д.
Далее был таблиниум, увешанный на обоих концах богатыми драпировками тирского пурпура, наполовину раздвинутыми. Живопись на стенах представляла поэта, читающего стихи друзьям, а пол был устлан мелкой чудной мозаикой, изображающей директора театра, дающего наставления своим актерам. За этим салоном следовал перистиль, и этим кончался дом (как это обыкновенно бывало в помпейских жилищах небольших размеров). На каждой из семи колонн, украшавших этот внутренний двор, фестонами висели гирлянды: середина его, заменяющая сад, украшалась редкими цветами в вазах белого мрамора на пьедесталах. Налево от этого маленького сада помещался миниатюрный храм, вроде небольших часовен, встречающихся по дорогам в католических странах. Храм этот был посвящен пенатам, и перед ним стоял бронзовый треножник. Налево от колоннады находились два небольших кубликулума, или спальни. Направо – триклиниум, где теперь и собирались гости.
Эту комнату археологи Неаполя прозвали «покоем Леды», и в прекрасном сочинении сэра Виллиама Джелля читатель найдет копию с изящной и прелестной картины, изображающей Леду, подающую супругу своего новорожденного. Эта красивая комната выходила в цветущий сад. Вокруг стола из лимонного дерева, тщательно полированного и выложенного серебряными арабесками, стояли три ложа, более употребительные в Помпее, нежели полукруглые седалища, с некоторых пор входившие в моду в Риме. На этих ложах из бронзы, с инкрустациями из более благородных металлов, лежали упругие подушки, украшенные тонкими вышивками.
– Признаюсь, – заметил эдил Панса, – твой дом, несмотря на миниатюрные размеры, настоящий перл в своем роде. Как прекрасно написано это расставание Ахилла с Бризеидой! Какой стиль! Какие лица!
– Похвала из уст Пансы действительно имеет цену, – с важностью проговорил Клавдий. – Взгляните на живопись стен в его доме! Вот так уж подлинно – рука мастера!
– Ты льстишь мне, Клавдий, право, льстишь, – отвечал эдил, знаменитый во всей Помпее своими отвратительными картинами, так как в качестве патриота он покровительствовал одним лишь помпейским художникам. – Ты льстишь мне. Но в самом деле, у меня есть кое-что хорошенькое, – по колориту, уж не говоря о рисунке. А что касается живописи в кухне, друзья мои, то тут разыгралась моя собственная фантазия!
– Каков же сюжет? – спросил Главк. – Я еще не видал твоей кухни, хотя часто имел случай восхищаться ее произведениями.
– Сюжет вот какой, афинянин: повар, приносящий в жертву Весте трофеи своего искусства, а в отдалении прекрасная мурена на вертеле (прямо с натуры!). Какова фантазия!
В эту минуту появились рабы. Они несли на подносах всякие принадлежности к пиру. Среди роскошных фиг, свежих трав, анчоусов, яиц, стояли маленькие кубки с охлажденным вином, разбавленным льдом, смешанным с небольшим количеством меда. Когда все было готово, молодые рабы стали разносить гостям (их было пятеро – не больше) серебряные тазы с душистой водой и салфетки, окаймленные пурпуровой бахромой.
Но эдил с важностью вынул свою собственную салфетку, которая хотя и была не столь тонкого полотна, зато окаймлена бахромой вдвое шире. Он вытер ею руки с самодовольством человека, сознающего, что он возбуждает восхищение.
– Какая великолепная салфетка! – сказал Клавдий. – Бахрома широка, как настоящий кушак!
– Нет, это так, безделица, Клавдий, сущая безделица! Говорят, впрочем, что такая кайма – новейшая мода в Риме. Но Главк больше меня понимает толк в этих вещах.
– Будь милостив к нам, о Бахус! – сказал Главк, благоговейно преклоняясь перед прекрасной статуей этого бога, стоявшей посреди стола, по концам которого красовались солонки.
Гости повторили молитву и совершили обычное возлияние, опрыскав стол вином.
После этого обряда все прилегли на ложах, и начался ужин.
– Пусть этот кубок будет моим последним кубком, если это вино не самое лучшее в Помпее! – воскликнул юный Саллюстий, когда со стола убрали яства, возбуждавшие аппетит, и заменили их более существенной частью трапезы, а главный раб наполнил кубки сверкающей влагой.
– Принести сюда амфору, – приказал Главк, – и прочесть историю происхождения этого вина.
Раб поспешил доложить обществу, что согласно ярлыку, привязанному к пробке, родина этого вина – Хиос, и что оно насчитывает добрых пятьдесят лет от роду.
– Как чудно освежил его лед, – заметил Панса, – как раз настолько, насколько нужно.
– Для вина, – воскликнул Саллюстий, – этот лед то же самое, что для человека опытность, которая, слегка охлаждая пыл его наслаждений, придает им двойную прелесть.
– Это то же самое, что отказ в устах женщины, – прибавил Главк, – он минутно охлаждает, но чтобы еще сильнее воспламенить нас.
– Когда же будет опять бой диких зверей? – обратился Клавдий к Пансе.
– Он назначен на девятый день после ид августа месяца, – отвечал Панса, – на другой день после праздника Вулкана. На этот случай у нас припасен чудеснейший молодой лев.
– В самом деле, я не шутя об этом подумывал, – сказал эдил серьезно. – Как возмутителен закон, воспрещающий нам отдавать диким зверям наших собственных рабов. Разве мы не вольны делать с нашим добром все, что нам угодно? Я нахожу, что это просто посягательство на принцип собственности.
– Не так было в добрые старые времена республики! – вздохнул Саллюстий. – И к тому же это мнимое милосердие к рабам сопряжено с лишениями для бедного народа. Как он любит смотреть на хороший бой между человеком и львом! И благодаря такому закону, он, пожалуй, лишится этого невинного удовольствия (если только боги не пошлют нам в скором времени настоящего преступника!).
– Хуже всего та политика, которая мешает мужественным увеселениям народа! – проговорил Клавдий поучительно.
– Ну, возблагодарим Юпитера и Судьбу, что нет больше Нерона, – воскликнул Саллюстий.
– Да, он действительно был тиран. Он закрыл наш амфитеатр на целых десять лет!
– Удивляюсь, как еще не произошло бунта! – сказал Саллюстий.
– Да и то он чуть было не случился, – возразил Панса, набивая себе рот жареным вепрем.
Тут разговор на минуту был прерван игрой на флейтах, и двое рабов внесли новое блюдо.
– Ага! Какими еще изысканными кушаньями ты намерен угостить нас, любезный Главк? – вскричал молодой Саллюстий со сверкающими от удовольствия глазами.
Саллюстию было всего двадцать четыре года, но величайшим наслаждением в жизни он считал еду. Быть может, он уже пресытился всеми другими удовольствиями. А между тем он был не лишен таланта и даже обладал добрым сердцем.
– Я знаю, что это, клянусь Поллуксом! – крикнул Панса. – Это амракийский козленок. Эй! (Он щелкнул пальцами, чтобы позвать раба.) Надо совершить еще возлияние в честь новоприбывшего.
– Я надеялся, – вставил Главк грустным тоном, – угостить вас устрицами из Британии, но ветры, те самые, что были так жестоки к Цезарю, лишили нас этого лакомства.
– Да разве они так вкусны? – спросил Лепид, распуская свою тунику, и без того уже распоясанную.
– В сущности, я подозреваю, что расстояние придает им известную прелесть, – в них нет того прекрасного вкуса, как в устрицах из Бриндизиума. Но в Риме ни один ужин без них не обходится.
– Бедные бритты! Значит, и они на что-нибудь годятся! Производят устриц! – молвил Саллюстий.
– Хотелось бы мне, чтобы они доставили нам гладиатора, – заметил эдил, практический ум которого был поглощен заботой о нуждах театра.
– Клянусь Палладой! – воскликнул Главк в то время, как его любимый раб увенчивал его кудри гирляндой из свежих цветов. – Я люблю дикое зрелище, когда звери борются со зверями, но когда человека, существо, подобное нам по плоти, хладнокровно бросают на арену для растерзания, – вместо интереса является ужас. Мне делается дурно, я задыхаюсь, мне так и хочется броситься и защитить его. Рев толпы кажется мне ужаснее голосов фурий, преследующих Ореста. Я радуюсь, что так мало шансов для нас увидеть такое кровавое зрелище в нашем амфитеатре!
Эдил пожал плечами. Молодой Саллюстий, слывший, однако, за самого добродушного человека в Помпее, уставился на Главка с изумлением. Изящный Лепид, редко открывавший рот, чтобы не нарушить гармонии своих черт, воскликнул: «Клянусь Геркулесом!» Паразит Клавдий пробормотал: «Клянусь Поллуксом», а шестой собеседник, являвшийся лишь тенью Клавдия и обязанный повторять слова своего более богатого покровителя в тех случаях, когда не мог восхвалять слова его, – тоже прошептал: «Клянусь Поллуксом!»
– Ведь вы, итальянцы, привыкли к таким зрелищам, а мы, греки, более сострадательны. О, тень Пиндара! Какая прелесть в настоящих греческих играх, – состязание человека с человеком, это великодушная борьба! Самое торжество вызывает как бы сожаление в победителе: он гордится, что боролся с благородным противником и вместе с тем печалится, что тот побежден! Но вы меня поймете…
– Превосходный козленок, – сказал Саллюстий.
Раб, чья обязанность специально заключалась в разрезании мяса, как раз окончил свое дело при звуках музыки, причем нож его орудовал в такт.
– Твой повар, разумеется, сицилиец? – спросил Панса.
– Да, он из Сиракуз.
– Мне хочется выиграть его у тебя, – предложил Клавдий. – Не сыграть ли нам партию в промежутке между переменами?
– Конечно, этот род игры лучше травли дикими зверями. Но я не могу рисковать своим сицилийцем: у тебя с твоей стороны нет такой драгоценной ставки…
– А Филлида, моя красивая танцовщица!
– Я никогда не покупаю женщин, – возразил грек, небрежно поправляя свой венок.
Музыканты, стоявшие в портике с наружной стороны, начали свой концерт с появлением козленка. Теперь мелодия перешла в более мягкий, игривый напев, и они исполнили известную песню Горация, начинающуюся словами: «Persicos odi» и т. д. и не поддающуюся переводу. Они считали ее подходящей для праздника, который, как бы он ни казался нам изысканным, отличался некоторой простотой сравнительно с пышными пирами той эпохи. Мы присутствуем на частном, а не на официальном празднике-пире, на приеме у дворянина, а не у императора или у сенатора.
– Добрый старый Гораций, – заметил Саллюстий тоном сострадания, – хорошо он воспевал пиры и дев, а все-таки далеко ему до наших современных поэтов.
– До бессмертного Фульвия, например! – добавил Клавдий.
– Фульвий бессмертен! – отозвалась эхом тень Клавдия.
– А Спурена, а Кай Муций, написавший три эпических поэмы в один год, – разве это было бы под силу Горацию или Вергилию? – вмешался Лепид. – Эти старые поэты впадали в ошибку, взяв себе за образец скульптуру, а не живопись. Простота и покой – вот их принцип. Зато у современных есть огонек, страсть, энергия. Мы никогда не спим, мы подражаем красками живописи, копируем жизнь, движение. Бессмертный Фульвий!
– Кстати, – заметил Саллюстий, – слышали вы новую оду Спурены в честь нашей египетской Исиды? Великолепно! Проникнуто истинным религиозным вдохновением!
– По-видимому, Исида у вас любимое божество в Помпее? – спросил Главк.
– Да, – ответил Панса, – она в большой славе как раз в настоящую минуту: ее статуя изрекает самые удивительные предсказания. Я не суеверен, однако должен сознаться, что она не раз существенно помогала мне своим советом в моей судебной деятельности. Ее жрецы чрезвычайно набожны! Не чета вашим веселым, надменным служителям Юпитера и Фортуны. Те ходят босые, не едят мяса и проводят большую часть ночи в уединении и молитве!
– Действительно, похвальный пример для нашего жреческого сословия! Храм Юпитера сильно нуждается в преобразованиях, – заключил Лепид, большой сторонник преобразований во всем, кроме самого себя.
– Говорят, Арбак-египтянин сообщил жрецам Исиды великие тайны, – заметил Саллюстий. – Он хвастается своим происхождением из рода Рамзесов и уверяет, что в его семье хранятся тайны из самой далекой древности.
– Бесспорно, что у него дурной глаз, – сказал Клавдий. – Всякий раз, как мне случится встретить эту физиономию Медузы и я не успею оградить себя талисманом, я или лишаюсь любимой лошади, или девять раз подряд выкидываю дурное число в игре в кости.
– Последнее, действительно, было бы чудом! – проговорил Саллюстий серьезно.
– Что ты хочешь сказать? – спросил игрок, вспыхнув.
– А то, что если б ты часто играл со мной, то обчистил бы меня как липку.
Клавдий презрительно усмехнулся.
– Не будь Арбак таким богачом, – сказал Панса с важностью, – я воспользовался бы своей властью и постарался бы расследовать, справедливы ли толки, будто он астролог и колдун? Агриппа, в бытность свою эдилом в Риме, изгнал всех подобных опасных граждан. Но раз он богатый человек – дело представляется иначе. Эдил обязан даже охранять богатых людей.