Анастасия Туманова
И нет любви иной…
Глава 1
Вечернюю Москву заливало дождём. Апрель начался тёплыми ливнями, за несколько дней согнавшими остатки снега, и целый месяц в садах и парках столицы шелестели дожди. По улицам бежали ручьи, с крыш и веток капало, голубые фонари на Тверской и Арбате казались размытыми пятнами в туманных нимбах, так же мутно светились окна домов, трактиров и рестораций. Даже ночи стояли тёплые и влажные, в воздухе чувствовалось близкое лето, у уличных кошек был загадочный вид.
Ресторан Осетрова в Грузинах светился всеми лампами. Десятка полтора пролёток с поднятыми, мокрыми от дождя верхами выстроилось вдоль мостовой. Извозчики ёжились от сырости, прислушивались к доносящемуся из ресторана цыганскому пению. Цыганский хор Васильева со времён второй турецкой кампании считался главной достопримечательностью Грузин. И хотя старый дирижёр Яков Васильев год назад умер, оставив дело племяннику, хор по-прежнему назывался москвичами «васильевским». Цыгане, певшие у Осетрова, могли поспорить голосами с лучшими артистами «Яра» и «Стрельны», примадонн Машу, Анну Снежную, Елену Степановну знала вся Москва. Но самой известной, «несравненной», «божественной» была дочь покойного дирижёра Настасья Яковлевна, знаменитая Настя, «степная звезда романса», как писали в газетах. «На Настю» приезжали целыми компаниями, слушать её первым делом вели приехавших из провинции знакомых, о ней складывались стихи, специально для неё сочинялись романсы. Не было москвича, который, услышав имя Насти из Грузин, не зажмурился бы мечтательно, не прищёлкнул бы языком и не протянул бы со вздохом: «Да-с, Настька… Богиня-цыганка!»
Сквозь залитые дождём стёкла ресторана смутно был виден зал – столы под камчатными скатертями, натёртый паркет, огоньки свечей, хрусталь. На расположенных полукругом стульях сидели певицы в чёрных и белых платьях, с цветными шалями через плечо плясуньи в лёгких шелковых юбках и монистах. За спинами цыганок стояли гитаристы в старомодных казакинах тёмно-синего сукна. Дирижёр Митро Дмитриев, знаменитый Дмитрий Трофимыч, – седой как лунь пятидесятилетний цыган с подтянутой широкоплечей фигурой, со скуластым лицом и узкими восточными глазами, за которые он и получил прозвище Арапо, – стоял перед хором. При взгляде на певиц можно было заметить, что по крайней мере половина молодых солисток – дочери хоревода, такие же темнолицые, широкоскулые и узкоглазые. Жена Митро, Елена Степановна, красивая, полная цыганка с добродушным лицом, сидела в центре. Она считалась одним из лучших альтов хора, и от её густого голоса дрожали свечи на столиках. А старые москвичи помнили ещё время, когда Елена Степановна была Илонкой, девчонкой, похищенной Митро из табора венгерских цыган, лучшей плясуньей Москвы, под ноги которой летели ассигнации, кольца и броши.
Митро взял гитару на отлёт, быстро, по-молодому обернулся к залу. Сдержанно улыбнулся на аплодисменты, попросил тишины и коротко объявил:
– Господа, Настя!
Зал взорвался новой бешеной волной аплодисментов. Они усилились втрое, когда с одного из стульев поднялась женщина в чёрном платье.
Солистке хора недавно исполнилось тридцать восемь лет. Прекрасно сохранившаяся фигура Насти казалась ещё стройнее в строгом платье с узким лифом, выгодно оттенявшем смуглое лицо певицы. К корсажу была приколота бледная роза. В высокой, с воронёным отливом причёске Насти блестел бриллиантовый гребень. Длинные изумрудные серьги бросали искры на спокойное строгое лицо, по которому сразу становилось ясно, как ослепительно хороша была в юные годы примадонна хора. Тонкие брови, внимательный и грустный взгляд тёмных глаз, прямой нос, строгий рисунок губ, на длинной шее – бархотка с алмазной капелькой. В полумраке почти незаметны были два неровных шрама, пересекающие левую щёку Насти. Только они да скрытая горечь в улыбке портили великолепную красоту певицы.
Настя стояла молча, не двигаясь. Дождавшись полной тишины, она обернулась к хору, и из заднего ряда вышел со скрипкой её старший сын, которому недавно исполнился двадцать один год. Это был высокий парень с резковатыми чертами, похожий на мать лишь спокойным взглядом тёмных, чуть раскосых глаз. Он встал за спиной Насти. Слева подошёл Митро с гитарой. Певучий звук скрипки в тишине оторвался от смычка и поплыл в зал. Осторожно, словно боясь нарушить течение грустной мелодии, мягким перебором вступила гитара. Настя взяла дыхание, усталым, «сломанным», как писали в газетах, движением положила руку на грудь.
Рука судьбы чертит неясный след…Твоё лицо я вижу вновь так близко.И веет вновь дыханьем прошлых летПередо мной лежащая записка.Не надо встреч, не надо продолжать!Не нужно слов – прошу тебя, не стоит.А если вновь от боли сердце ноет,Заставь его забыть и замолчать…Тишина в зале стояла мёртвая. Ни за одним столиком не стучали приборы, не звенели, соприкасаясь, бокалы, не слышались разговоры. Даже ловкие половые застыли, кто у столика, кто у буфета, со своими салфетками и подносами. Сам хозяин, Осетров, старик с седой, аккуратно подстриженной бородой и безразличными глазами, вышел из-за буфетной стойки и, заложив большие пальцы рук за проймы шёлкового жилета, слушал. Лицо певицы оставалось спокойным и серьёзным, ресницы её были опущены. Чистый голос без малейшего усилия уносился на самые отчаянные верхи и падал оттуда на низкие, почти басовые регистры. И только к концу романса Настя подняла ресницы, и в зале увидели, как влажно блестят её глаза.
За одним из столиков тихо всхлипнула женщина. Какой-то молодой человек, отодвинув стул, поспешно вышел из зала. Закончив романс, Настя дождалась последней горькой ноты скрипки, опустила голову. И подняла взгляд, лишь когда зал взорвался бурей оваций.
– Настя! Ура, Настя! Несравненная! Божественная! Чаровница! – кричали восхищённые слушатели.
Певица, сдержанно улыбаясь, раскланялась. Несколько мужчин подошли было с цветами, но их оттеснил сутулый человек лет сорока в измятом гороховом сюртуке, с брюзгливо изогнутым ртом и проплешиной в седых вьющихся волосах.
– А, Владислав Чеславыч, добрый вечер! – с улыбкой поприветствовала его Настя. – Что-то давно вас видно не было, не хворали?
– Дела, Настасья Яковлевна, всё дела… Издательство требует рукопись, день-деньской корплю над бумажками… Пришёл к вам с великой просьбой. Вот, не откажетесь ли взглянуть?
Настя приняла свёрнутый лист бумаги и вопросительно посмотрела на мужчину. Тот пояснил:
– Текст нового романса. Сделайте милость, взгляните на досуге. Если пустяк и пошлость – так и скажите, я ваш старый поклонник и не обижусь. А если, чем чёрт не шутит, не совсем дурно, то…
– У вас совсем дурно не бывает. – Настя улыбнулась, пряча бумагу в рукав. – Непременно взгляну завтра и Митро покажу. Он на вас до сих пор за «Сломанную розу» не намолится, второй сезон на бис поёт.
Митро, следивший за разговором, сделал сестре чуть заметный знак: долго беседовать во время выступлений не полагалось. Настя, извинившись, вернулась к хору и села на своё место. Цыгане запели весёлую «По улице мостовой».
Владислав Чеславович подошёл к столику в дальнем углу, где его дожидался, нетерпеливо вертя в пальцах вилку, юноша-брюнет с болезненным худым лицом.
– Приняла?! – выпалил он, едва Владислав Чеславович уселся за стол.
– Разумеется, – усмехнулся тот. – Только не обольщайся, друг мой. Настасья Яковлевна с первого взгляда поймёт, что текст романса – не мой. Как бы мне ещё не пришлось виниться перед ней за этот обман… Но ты не беспокойся, романс более чем сносный. Если Настя согласится принять его к исполнению, ты загремишь на всю Москву. Лично меня смущает лишь строчка «И бешеный разлом испорченной души». Прямо-таки разит декадентством, причём пошленьким, а поэзия романса требует…
– Какая всё же непостижимая женщина, Заволоцкий, не правда ли? – торопливо перебил его молодой человек, устремив взгляд на сидящую среди цыганок Настю. – Я понимаю, почему по ней до сих пор сходят с ума. От неё так и веет загадкой, тайной древних степей, беззвёздными ночами…
– Вот как Брюсов вас всех испортил, – со вкусом отпивая из бокала портвейн, убеждённо сказал Заволоцкий. – Все эти степные тайны и беззвёздные ночи – досужая выдумка наших стихотворцев. «Сливаются бледные тени, видения ночи беззвёздной, и молча над сумрачной бездной качаются наши ступени…» Тьфу! Я чуть не умер, когда прочёл, а ведь это было пять лет назад! То, что печатается сейчас, ещё хуже.
– Ёрничаете, как всегда! – обиженно проговорил молодой человек, но Заволоцкий лишь отмахнулся и мечтательно произнёс:
– А вот поверь мне, Костя, что жизнь этой цыганки достойна того, чтобы её описывали Пушкин, Тургенев, Толстой… Молодой Толстой, разумеется, а не нынешний слабоумец с его насквозь фальшивым «Воскресением»… И не спорь! Вы по молодости ещё не способны этого понять, а вот погоди, улягутся щенячьи восторги перед яснополянским старцем, вот тогда и…
– Вы хотели рассказать о Настасье Яковлевне, – робко напомнил Костя.
– А? Да… Видел бы ты её в молодые годы, мой милый! Я знавал её шестнадцатилетней, и по ней ещё тогда сходила с ума вся Москва! Некий князь даже, потеряв голову, звал под венец, но судьба решила иначе. Настя сбежала в табор за женихом.
– Её муж – таборный цыган?! – поразился юноша. – Вот никогда не поверил бы!
– Бывший… Бывший муж, мой милый. Кстати, история с мужем – тоже сплошная неясность. – Заволоцкий задумался. – Илью ведь я тоже имел честь знать. Колоритнейший был образец, вылитый князь тьмы! Совершенно таборная душа, лошадник, кажется, даже конокрад, невесть каким ветром занесённый в хор… Но пел, кромешник этакий, божественно! В своём роде не хуже самой Насти, редкой красоты тенор, почти итальянской школы бельканто, московские ценители просто разум теряли! Настя тоже не устояла. Да-с. Роковая была любовь и несчастная…
– Он посмел её бросить?!
– Ну-у, не знаю, кто там кого бросил. Они прожили вместе много лет, кочевали с табором, а лет шесть назад снова объявились в Златоглавой. С выводком детей, разумеется. А потом что-то произошло, и вот вам пожалуйста – Настасья Яковлевна с детьми в Москве, в хоре, а Илью как ветром сдуло. И уже сколько времени о нём ни слуху ни духу.
– Что-то произошло… – задумчиво повторил Костя. – Странно это, право. Неужели он нашёл женщину лучше? Трудно поверить.
– Мне тоже, но… Вообще, очень туманная история. Цыгане, я думаю, что-то знают, но этот народ не любит выносить сор из избы. Я имел нахальство несколько раз заговаривать с Настасьей Яковлевной о её супруге – и был очень вежливо, даже с почтением, поставлен на место… Впрочем, Настя несчастной ни минуты не выглядела. Вернувшись, тут же запела «Записку», «Розы в хрустале» – и снова стала первой солисткой! И заметь, даже эти ужасные шрамы ей не помеха! Стоит запеть – и снова красавица, снова богиня…
– А откуда у неё шрамы?
– Печать таборной жизни… Я про эти отметины много слышал, но всё, по-моему, враньё. То ли Илья резанул её из ревности, то ли разнимала она какую-то драку… Не знаю. Эта женщина полна загадок. Так что бросай своё декадентство с бешеными и испорченными душами и пиши роман об известнейшей московской певице. Если хочешь, я тебя ей представлю.
– О, это было бы чудесно! – вспыхнул Костя. – Но… если Настасья Яковлевна не была откровенна с вами, старинным другом…
– Разумеется, и тебе ничего не расскажет, – усмехнулся Заволоцкий. – Да это и не надобно. Романтических подробностей ты великолепно навыдумываешь и сам. Вот ведь тоже парадокс – кто бы ни взялся писать о цыганах, всё выходят африканские страсти, начиная с Пушкина и кончая этим, как бишь его… Пешковым? Впрочем, он теперь, кажется, Горький. Не поверишь, я читал его нашумевшего «Макара Чудру» и бранился, как извозчик в участке, потому что нет на свете менее расположенного к романтизму народа, чем цыгане. Они, мой друг, весьма практичны, расчётливы, любят деньги и – земные люди до мозга костей.
– Но если это так… – медленно начал молодой человек.
– Тогда не о чем и писать, верно? – с улыбкой закончил Заволоцкий. – Возможно… Да, лишь одно я знавал исключение из этого корыстного племени – Настасья Яковлевна. Была и есть гордячка. Ручаюсь, с какой бы красоткой ни сбежал её муж, он остался в проигрыше.
Хор закончил выступление и встал. Цыган провожали аплодисментами, восторженными возгласами. Насте поднесли четыре корзины цветов, и она попросила полового отнести их в артистическую. У неё одной из всего хора была отдельная комната для отдыха, и Настя ушла туда, вежливо, но твёрдо оставив толпу поклонников за дверью.
Здесь примадонна хора аккуратно положила на спинку стула шаль, смахнула с лица выбившуюся из причёски прядь волос, опустилась на табурет возле старого потускневшего зеркала. Долго сидела молча, склонив голову на руки и, казалось, задумавшись. В такой позе её и застал вошедший Митро. Некоторое время он колебался, стоя в дверях и думая – не уйти ли, но в конце концов негромко окликнул:
– Настька…
– Ну? – не поворачивая головы, спросила она. Митро подошёл, встал за спиной сестры. Помедлив, положил ладонь на её локоть.
– Ну, что ты?
– Ничего, – помолчав, сказала Настя. – Знаешь ведь, не люблю эту «Записку» петь. И нот моих нет, и слова глупые.
– Глупые не глупые, а господам нравится… Там князь Сбежнев к тебе просится.
– Сергей Александрович?! – Настя обернулась с улыбкой. С груди её, отколовшись, упала на пол бриллиантовая брошь, но Настя не заметила этого, и украшение поднял Митро.
– А почему он сюда приехал? Поди скажи, пусть на Живодёрку к нам отправляется, я сейчас на извозчика – и домой, там и поговорим… Бог мой, я его полгода не видала!
– Я ему предлагал, но он торопится, кажется. Ну что – примешь?
– Спрашиваешь! Зови скорее!
Митро вышел. Настя торопливо повернулась к зеркалу, но успела лишь поправить волосы и водворить на место брошь. Дверь, скрипнув, открылась снова, и в комнату, слегка прихрамывая, вошёл князь Сбежнев.
Князю в эту зиму сравнялось пятьдесят пять, но возраст, казалось, не коснулся стройной и подтянутой фигуры героя турецкой войны. В чёрных гладких волосах князя было мало седины, выбелившей лишь виски, и только возле чуть сощуренных глаз прибавилось морщин. Войдя, он смущённо, как мальчик, остановился у порога. Настя с улыбкой встала князю навстречу и протянула ему обе руки.
– Сергей Александрович, ну, здравствуйте, здравствуйте, князь вы мой прекрасный! Где же пропадали так долго? Ну, как Петербург, как дела ваши министерские?
– Петербург стоит на своих болотах, дела – лучше не надо, – улыбнулся князь, но улыбка эта была грустной, и Настя участливо опустила пальцы на рукав его сюртука. Князь, бережно взяв её руку, поцеловал запястье.
– Настя, я сейчас сидел в зале, слушал тебя. Это какое-то волшебство! Ты совершенно не меняешься, ma chere. Видит бог, как будто вчера я слушал тебя в доме графов Ворониных… Помнишь?
– Помню. Столько лет прошло… Может, и пора уж бросить вспоминать?
Настя сказала это полушутливо, но князь покачал головой:
– Бог с тобой… Это самые лучшие мгновения моей молодости. И захочу забыть – не сумею.
Настя улыбнулась. Спохватившись, указала князю на стул возле стола. За стеной в зале снова запела скрипка. Вслушиваясь в весёлую мелодию и перебирая изумрудный браслет на запястье, Настя спросила:
– Митро сказал, вы спешите. И в гости к нам на Живодёрку ехать отказались… А могли бы по старой памяти!
– И могу, и хочу. Но… – Князь вынул из жилетного кармана мелодично зазвонивший брегет. – Через час я должен быть на вокзале.
– В Петербург возвращаетесь? Правду говорят, что вас помощником министра назначают? И что миссия какая-то в Париже?
– Бог мой, откуда эти сведения? – Князь рассмеялся, но было видно, что он немало изумлён. – Похоже, в таборе ты всё-таки выучилась гадать.
– И по сей день толком не умею. Так, слух прошёл… Сами знаете, Москва – деревня, ничего не скроешь, а у нас на Живодёрке всякие люди бывают. Теперь, наверное, совсем не скоро в Москву вернётесь?
– Собственно, поэтому я и приехал к тебе.
Настя подняла глаза от браслета, пристально взглянула на Сбежнева.
– Настенька, эти слухи верны. Моя карьера сейчас находится на взлёте, и от предложения, сделанного министром, я не вижу смысла отказываться. Ты права, теперь ездить в Москву так часто, как прежде, я не смогу. А если придётся отбыть в Париж, мы вовсе расстанемся надолго. И поэтому…
Князь, прервавшись на полуслове, вынул из кармана и положил на потрескавшуюся столешницу футляр из чёрного бархата. Настя, не прикасаясь к круглой коробочке, вопросительно смотрела на князя. Тот, помедлив, сам открыл футляр, и из его глубины сверкнула голубая искра бриллианта. Князь достал кольцо и положил его на стол.
– Настя, я прошу тебя стать моей женой.
Настя закрыла глаза. Слабо, словно через силу улыбнувшись, прошептала:
– Снова, Сергей Александрович?
– Да, я рискую. Итак?..
Настя встала, медленно отошла к тёмному окну, на котором свет лампы и капли дождя рисовали картины. Мутные, расплывчатые картины из далёкого прошлого. Шестнадцатилетняя девочка-цыганка из хора в Грузинах. Князь, покорённый её красотой и голосом. Сорок тысяч – выкуп в хор за невесту, сговор с отцом, подготовка к свадьбе… Как давно это было!
– Нет… Нет. Не могу я, Сергей Александрович.
– Но отчего? – Князь подошёл к Насте. Встал за её спиной, не решаясь обнять. Настя сама взяла его руку, прижалась к ней губами. Тихо сказала:
– Боже… Сергей Александрович, дорогой вы мой, да сами-то подумайте, что с вашей карьерой после этого станется! У помощника министра жена из цыганского хора! Над вами весь Петербург потешаться будет!
– Я вырву все языки! – взорвался князь.
– И министру тоже? – серьёзно спросила Настя, и Сбежнев невольно улыбнулся.
– Ну… для России это было бы невосполнимой утратой… Что ж, в мои годы карьера – не главное удовольствие. С радостью брошу чиновный Петербург и вернусь на луковые грядки родного Веретенникова. Кстати, ты умеешь варить вишнёвое варенье? Нет? Ну так и быть, стану варить сам. Помнится, Арефьевна меня учила, может, помню ещё…
– Не шутите, Сергей Александрович. – Настя выпустила руку князя, прошлась по комнате. – А о детях моих вы забыли? Их ведь пятеро при мне сейчас, а женаты только Гришка и Петя. Что, я всю свою ораву вам на шею посажу?
– Настя, но ведь мальчики уже взрослые…
– Какие они взрослые? Ваньке одиннадцатый пошёл…
Князь сделал несколько шагов по комнате и остановился у окна. Не поворачиваясь лицом к Насте, вполголоса произнёс:
– Позволь мне всё-таки не считать это окончательным отказом. Я не тороплю тебя. Я ещё буду в Москве ближе к лету, тогда и поговорим. Ты подумаешь обо всём и, может…
– Хорошо… Хорошо. Подумаю, – отрывисто, не глядя на Сбежнева, сказала Настя. – И, пожалуйста… оставьте меня сейчас. Не сердитесь.
Князь поднялся, молча вышел. На столе осталось лежать кольцо с голубым бриллиантом. Настя бездумно катала его пальцами по столешнице. За этим занятием её и застал заглянувший в комнату Митро. Он подошёл к столу, взял из рук Насти кольцо, посмотрел на свет камень, присвистнул. Утвердительно произнёс:
– Опять замуж звал.
– Да.
– А ты?
Настя не ответила. Митро, швырнув кольцо на стол, в сердцах бросил:
– Ну что за дура, боже праведный!
– Оставь… – поморщившись, сказала Настя, но брат не унимался:
– Дурой всю жизнь была и дурой помрёшь! Ты хоть бы подумала, как дальше жить придётся! Мальчишки твои переженятся, кому ты нужна будешь? Кто к тебе лучше Сбежнева посватается? Императора всероссийского, что ли, дожидаешься? Или Илью, этого поганца таборного?!
– Хватит.
– Чего «хватит»? Чего «хватит»?! – схватился за голову Митро. – Это ты детям своим ври, что он по делам уехал, да бабам нашим выдумками рты затыкай! А я, слава богу, не слепой и не дурак! Он от тебя с молодой сбежал, от детей сбежал, болтается чёрт знает где, а ты тут в монашки готовишься! Ну, давай, давай, пхэнори[1], закапывай себя в могилу! И из-за кого?! Он подошвы твоей не стоит, я это всю жизнь говорил! Хоть бы гордость какую поимела, дура ты кромешная, не то…
– Не смей! – резко поднявшись, отчеканила она. – Клянусь, ещё слово про Илью – в тот же день уеду из Москвы. Сам будешь «Записку» петь.
– Да я же…
– Не твоё это дело. Не твоё, запомни.
– Я знаю… Знаю. – Митро подошёл, взял сестру за руку, покаянно сжал её пальцы. – Ну, Настька… Ну, не буду больше. Я ведь для тебя лучше хочу…
– Оставь Илью в покое, слышишь? – Настя, не глядя на брата, высвободила руку. – Я сама его отпустила тогда, сама – ясно тебе? И ни ты, ни кто другой судить его не будет, пока я жива. А насчёт того, что с молодой ушёл… Чья бы корова мычала!
– Это ты про что?! – вскинулся Митро.
– А про то. Знаю я, откуда ты по утрам приходишь. Это ты Илоне рассказывай, что у Деруновых в карты играешь, а она пусть притворяется, что верит… Кобель старый. Внуков полный мешок, а всё к девкам шляешься.
– Тебе-то что? Я, слава богу, десятерых детей поднял и в люди вывел! На чужих не бросал! И жене на шею не оставлял!
– Мы с Ильёй тоже всех вывели, – сердито проговорила Настя. – Вспомни, когда Илья ушёл, Гришка уже жениться собирался. И это ты врёшь, что они у меня на шее сидят. Смотри, Гришка с женой больше меня в хор приносят! Смотри, Петька жену взял – прелесть, а не плясунья, пол под ногами горит! Смотри, что Илюшка с Ефимом на гитарах выделывают! Да это не они у меня, а я у них на шее сижу!
– Ну-у, хватила… – Митро снова взял в руки кольцо с голубым камнем, повертел в пальцах, вздохнул: – И почему мне никто брульянтов не дарит, а? Ладно, больше уж орать не буду. А про Сбежнева – подумай. Как следует подумай. Другого-то раза, может, и не случится.
Настя не ответила.
* * *Домой, на Живодёрку, цыгане вернулись под утро. Ещё не светало, купола церкви Великомученика Георгия смутно темнели на фоне ночного неба, но Настя, войдя в свою комнату, не стала зажигать лампы. С нижнего этажа, из залы, некоторое время ещё доносились сонные голоса цыган, но вскоре смолкли и они, в доме наступила тишина. Настя, не раздеваясь, села за стол. Не спеша открыла деревянный, выложенный бархатом футляр с гитарой, вынула маленькую, с изящным тонким грифом «краснощёковку», положила её на колено. Чуть коснувшись струн, вполголоса напела:
– Тумэ, ромалэ[2], тумэ, добры люди…Пожалейте вы душу мою…Это была песня Ильи. Он всегда исполнял её со старшей дочерью, с их слепой Дашкой, которая теперь тоже бог ведает где…
Настя закрыла глаза. Привычно вызвала в памяти тёмное, некрасивое лицо мужа, жёсткие черты, чёрные, чуть раскосые, диковатые глаза с голубыми белками. Двадцать два года прошло с того осеннего дня, когда брат и сестра Смоляковы, Илья и Варька, впервые появились в московском хоре – пахнущие дымом, дикие, насторожённые, готовые в любую минуту послать всё к чёрту и уехать обратно в табор… Почему, за что Настя полюбила Илью – таборного цыгана, конокрада, лошадника, так непохожего на тех, кто до сих пор окружал её? Почему пошла за ним девчонкой, не оглядываясь, не боясь ничего, бросив Москву, славу, поклонников, жениха-князя? Почему терпела всю тяжесть таборной жизни, почему ничуть не испугалась за себя, кинувшись однажды разнимать драку между цыганами-конокрадами и казаками, закрыв собой мужа и получив эти борозды, изуродовавшие лицо? Почему никогда ни о чём ни на минуту не пожалела? Что такое оказалось в том некрасивом молчаливом парне с сумрачным взглядом из-под сросшихся бровей? Может, он взял её голосом – своим хватающим за душу, невероятной красоты голосом, какого Настя не слышала больше ни у кого? Может, тем, что Илья любил её и как умел берёг от тяжести кочевой жизни, старался не обидеть, ни разу не поднял на неё руки? Другие женщины… Да, у Ильи они были. Но и с этим Настя смогла смириться, чувствуя в глубине души, что Илья никогда не оставит семью. Она была уверена в этом… и ошиблась.
Настя отложила гитару. Закрыла глаза, вспоминая то грозовое, душное лето, тот красный от падающего за церковь солнца вечер, и эту самую комнату, и отпечатки заката на стене, и застывшее лицо мужа. Тогда Настя собрала все силы, чтобы сказать ему: «Уходи». Из-за Маргитки, красавицы плясуньи с недобрыми зелёными глазами. Из-за семнадцатилетней девочки. Из-за своей племянницы, приёмной дочери Митро. Целое лето девчонка была любовницей Ильи, целое лето они встречались на задворках самого запущенного в Москве Калитниковского кладбища. И позже Настя поняла: оба совсем ошалели от любви, раз пошли на такое. Ведь Илье тогда стукнуло под сорок, и у них с Настей росло семеро детей, и старшую, Дашку, слепую красавицу, уже просватали.