Т. Н. Грановский
Исторические характеристики
© Рукописные памятники Древней Руси, 2013
© Составители, 2013
Сост.: А. А. Левандовский и В. Л. Семигин; вступит. статья А. А. Левандовского; подгот. текста и примеч. В. Л. Семигина.
* * *Публикуемые тексты Т. Н. Грановского приближены к нормам современного русского языка. Имена и географические названия приводятся в авторском написании, века – римскими, годы – арабскими цифрами. Явные ошибки исправлены без оговорок. Все подстрочные примечания в текстах принадлежат Т. Н. Грановскому.
Составители сборника выражают глубокую признательность П. Л. Котову, Д. А. Лунгиной, С. И. Лучицкой, Е. Н. Мухиной, А. Л. Смышляеву и Б. Л. Хавкину за помощь в подготовке данного издания.
Зачем нужна история, или Феномен Грановского
Вопрос: «Зачем нужна история?» – рано или поздно встает перед тем, кто к ней, к этой самой истории, относится хоть сколько-нибудь серьезно. Еще древние маялись… Ответов – целая россыпь, самых разных, нередко диаметрально противоположных. Для Тацита, например, история, должным образом изложенная, – бесценный учитель жизни; Гегель, напротив, к подобным «урокам» относился с откровенной насмешкой, считая, что «бледный призрак истории» бессилен противостоять напору действительности… Выбор, в общем, богатый. Но в поисках истины я хотел бы обратить внимание читателя на одно произведение, совершенно не научное, но зато в высшей степени художественное.
Речь идет о рассказе А. П. Чехова «Студент». Предельно кратко напомню его сюжет: студент духовной академии, приехавший погостить к отцу, сельскому дьячку, бесцельно бродит по окрестностям родной деревни. Антураж самый чеховский: глушь, безлюдье, пронизывающий холодный ветер; в памяти – простудившийся отец, кашляющий на печи, босая мать, занятая скудным хозяйством… Настроение – соответствующее: героем владеет тоска безысходности, тоска, поистине, космическая или, по меньшей мере, историческая… «…Пожимаясь от холода, студент думал о том, что точно такой же ветер дул и при Рюрике, и при Иване Грозном, и при Петре, и что при них была точно такая же лютая бедность, голод, такие же дырявые соломенные крыши, такая же пустыня кругом, мрак, чувство гнета – все эти ужасы были, есть и будут, и оттого, что пройдет еще тысяча лет, жизнь не станет лучше. И ему не хотелось домой»[1].
В таком-то ужасающем настроении студент подсаживается погреться к костерку, разведенному на огородах, и вступает в разговор с их хозяйками – вдовой и ее придурковатой, забитой мужем дочерью. Собственно, это даже и не разговор… Героя, очевидно, неожиданно для него самого, повело на монолог: он начинает вспоминать «точно такую же холодную ночь» в Гефсиманском саду – ночь начала крестных мук Христовых, ночь предательства Иуды и отречения Петра. Именно об этом, о предсказанном Христом отречении, о скорби не выдержавшего испытания апостола, о его душевных терзаниях и рассказывает студент, не столько даже бабам, сколько самому себе: «И исшед вон, плакася горько…» И вдруг видит: плачут и бабы… Значит, коли так, эта история тронула их – и дело не в его, студента, красноречии: то, что много веков назад происходило с одним из учеников Христа, находит в душе слушательниц живой отклик – все это герой рассказа осознает, попрощавшись с бабами и уходя от костра. Уже в совершенно другом настроении… «И радость вдруг заволновалась в его душе, и он даже остановился на минуту, чтобы перевести дух. Прошлое, думал он, связано с настоящим непрерывною цепью событий, вытекавших одно из другого. И ему казалось, что он видел оба конца этой цепи: дотронулся до одного конца, как дрогнул другой»[2].
Лучше, по-моему, не скажешь. В этом маленьком рассказе Чехов очень ясно и точно определил значение истории: она приобщает человека к человечеству. История позволяет бессмысленно влачащему дни одиночке связать свое настоящее с общим прошлым и, тем самым, ступить на общий для всех путь, ведущий в будущее. Конечно, можно жить и без осознания своей причастности к великому целому; так жили и живут миллионы. Но ведь это не жизнь – существование… И, может быть, весь пафос чеховского рассказа заключается в утверждении, что глубинное ощущение связи человека с человечеством присуще каждому из нас. Чуть подтолкнуть… Характерно, кстати, что сам Чехов в ответ на традиционные упреки в пессимизме ссылался именно на этот рассказ: какой же, мол, я пессимист, если «Студента» написал…
Я обращаюсь к этому шедевру не только потому, что в нем содержится ответ на поставленный в заголовке вопрос; видится мне в чеховском студенте некий аналог с человеком, упомянутом все в том же заголовке… Мне представляется: было время, когда профессор Московского университета Тимофей Николаевич Грановский играл по отношению ко всему русскому обществу примерно ту же роль, что и студент – у костерка, на огородах…
* * *В 40-х годах XIX века – в эпоху, которую один из ее летописцев П. В. Анненков совершенно справедливо назвал «Замечательным десятилетием» – Грановский пользовался популярностью, поистине, феноменальной.
Прежде всего у студентов Московского университета, одним из важнейших явлений в истории которого стали именно его лекции, – на них, кстати, Тимофею Николаевичу свойственно было опаздывать. «…Четверть часа уже прошла после звонка. Вся аудитория в каком-то ожидании. Разговоры смолкли, и все вышли на лестницу, ведущую в аудиторию. “Будет ли?” – говорит один из студентов. – “Будет”, – отвечает другой. – “Должно быть, не будет”, – заявляет третий, смотря на часы. – “Приехал!” – кричит снизу швейцар, как будто отвечая на нетерпеливое ожидание. – “Идет…” – и вся толпа двинулась в аудиторию, все спешат заполнить места. Глубокая тишина воцарилась в зале»[3]. В этом, согласитесь, безыскусственном и очень живом отрывке из воспоминаний бывшего студента Московского университета прекрасно передано отношение слушателей к своему профессору; его, я думаю, оценят все, кому приходилось стоять на кафедре: лекторов крайне редко ждут с таким нетерпением… Грановского ждали подолгу, причем аудитория практически всегда была забита до отказа – на его лекции ходили студенты самых разных факультетов, включая медиков. Слушатели сидели на подоконниках, на ступеньках кафедры…
Студенческой средой популярность Грановского не ограничивалась. Осенью 1848 года, благодаря содействию С. Г. Строганова, попечителя Московского учебного округа, расположенного к прогрессивно настроенной «молодой профессуре», удалось организовать публичные чтения Грановского – и они произвели настоящий фурор в общественной среде. А. И. Герцен, очень переживавший за своего ближайшего друга, с восторгом писал в частном письме под свежим впечатлением от начала чтений: «…Москва отличилась, просто давка, за ¼ часа места нельзя достать, множество дам du haut parage[4], и все как-то кругло идет…»[5].
Конечно же, в этой аудитории среди «дам всех возрастов, профессоров, студентов, статских, военных» было немало случайных людей – и тем не менее… Успех Грановского-лектора оказался устойчивым; между ним и слушателями, по словам того же Герцена, сразу установилась некая «магическая связь, с обеих сторон деятельная». К концу лекций, длившихся пять месяцев, аудитория все так же ломилась от народа, а тот фурор, который поначалу почти неизбежно должно было произвести такое небывалое в России по тем временам событие, как публичные чтения, перерос в устойчивый, одушевленный интерес, если можно так определить настроение, выражавшееся в периодических взрывах энтузиазма и на последней лекции разрешившееся «безумным, буйным восторгом»[6].
Подобный ажиотаж вокруг лекций Грановского, что университетских, что публичных, конечно же, нуждается в объяснении – тем более что целый ряд обстоятельств изначально был явно не в пользу лектора. Начать можно с тематики: Грановский был ученым-медиевистом, то есть в сферу его интересов входила, прежде всего, история Западной Европы Средних веков. Завершался лекционный курс Грановского обычно XVI–XVII веками – связь с жизненно важными проблемами, которые могли волновать россиян в середине XIX века, просматривается здесь, согласитесь, слабо… В то же время Грановский никак не мог претендовать на звание «великий ученый»: в сфере академического знания его наследие занимает достаточно скромное место; даже самые восторженные почитатели, которых у профессора было много, не рисковали называть его имя в ряду тех, кто прокладывал новые пути – «задавал новые дискурсы», если использовать современную терминологию. Грановский прекрасно знал западноевропейскую научную литературу, широко использовал ее достижения в своих лекциях, статьях, очерках – но не более того.
В результате, казалось бы, напрашивался ответ, который с удовольствием подсказывали недоброжелатели – их у нашего героя тоже хватало: Грановский всего лишь «артист на кафедре», лицедей, умело транслирующий чуждые знания. Если принять эту подсказку за истину, то из нее почти автоматически следует: значит, все дело «в блестящей, отточенной формуле», во внешних эффектах лекторской манеры – о сколько-нибудь значительном содержании лекций в этом случае говорить, очевидно, не приходилось. Ну и вывод напрашивался сам собой: Грановский – фигура дутая, вся его преподавательская и научная деятельность – вредна. В обширной литературе, посвященной Грановскому, было, кстати, целое направление, представители которого упорно отстаивали эту точку зрения[7].
Между тем кажется очевидным, что достаточно было хотя бы раз со вниманием и без предубеждения прослушать лекцию Грановского, чтобы убедиться в полной несостоятельности этой характеристики: «артист на кафедре». И дело здесь было не только в том, что ни в природных данных Грановского, ни в его манере держаться на кафедре не было ничего такого, что обычно связывают с понятием «артистизм». Скорее, напротив: у профессора был слабый, глуховатый голос и плохая дикция (отсюда дружеское прозвище: «шепелявый профессор»). Лекции Грановского держали слушателей в постоянном напряжении: в аудитории должна была стоять полная тишина. Она и стояла… Что же касалось эффектных ораторских приемов, то Грановский не терпел их принципиально. В одном из писем, написанных в самом начале преподавательской деятельности, рассказывая близким друзьям о том, как он готовится к лекциям, Грановский особо отмечал: «При изложении я имею в виду пока только одно – самую большую простоту и естественность… Даже тогда, когда рассказ в самом деле возьмет меня за душу, я стараюсь охладить себя и говорить по-прежнему»[8]. Предельная искренность при полном отсутствии позы – вот то, что прежде всего характеризовало лекторскую манеру Грановского.
Но главное, повторюсь, все же не в этом: «внутренние эффекты» отсутствовали в лекциях и научных работах так же, как и внешние. Ни неожиданных трактовок, ни ярких личностных характеристик, ни смелой актуализации исторического материала… В наше время, когда представление о лекционных курсах Грановского складывается лишь на основе несовершенных студенческих записей, они вообще могут показаться скучными. А народ, между тем, на эти лекции валом валил, аудитория была забита; что же касалось публичных чтений, то совершенно не разделявший взглядов Грановского П. Я. Чаадаев назвал их «явлением историческим» – и возразить ему было некому… Значит, были у этой потрясающей популярности «шепелявого профессора» какие-то серьезные, глубинные причины.
* * *Очевидно, что поставленный вопрос не решается вне контекста эпохи Николая I, на которую пришлась почти вся сознательная жизнь Грановского. А эпоха эта достаточно сложна для понимания, особенно в наше время; лет тридцать-сорок назад, при так называемом застое, разобраться в ней было, пожалуй, попроще…
Если попытаться вкратце, избегая лишних подробностей, определить особенности того времени в интересующем нас ракурсе – а это, прежде всего, взаимоотношения власти и общества – то мы придем к следующему. Власть в форме официальной идеологии – пресловутой «официальной народности» – постулирует ряд достаточно жестких требований по отношению к своим подданным. Эти требования обосновывались необходимостью для каждого россиянина, вне зависимости от его социального, имущественного и служебного положения, строго соответствовать – делами, мыслями, чувствами – самодержавной государственности и православной конфессии, каковые провозглашались идеалом бытия – материального и духовного – для русского народа. С помощью официальной идеологии, направленной на сохранение существующего положения вещей, власть настраивала своих подданных на верное служение престолу и церкви, стремясь пресечь любые поползновения к самостоятельному суждению, критике и уж тем более – к переменам принципиального характера.
При этом, хотя формально объектом воздействия «официальной народности» были действительно все слои населения – народ, в самом общем смысле этого слова, – хорошо известно, что она разрабатывалась, прежде всего, для противодействия очень незначительной части этого народа: тем, кого бессменный управляющий III отделением Собственной Его Императорского Величества канцелярии Л. В. Дубельт иронически называл «нашими передовыми людьми»; тем, кого А. И. Герцен, один из лидеров этой общности, очень серьезно называл «образованным меньшинством». В глазах наиболее последовательных представителей власти именно это меньшинство являло собой самую серьезную внутреннюю угрозу «величию и спокойствию» Российской империи: оно играло роль чуть ли не единственного шлюза в «умственных плотинах», воздвигаемых правительством Николая I; шлюза, через который в Россию проникали элементы европейской культуры и просвещения – с позиций официальной идеологии глубоко чуждые русскому народу и именно потому чрезвычайно опасные для него.
Особо следует отметить то, что нередко теряется из виду: в эту очень своеобразную эпоху правительство тревожили, пожалуй, не только и даже не столько какие-то конкретные «лжеучения», идущие из Европы, как это было впоследствии – коммунизм, анархизм и еще что-нибудь в этом роде. Было очевидно, что с любыми откровенно антиправительственными настроениями, возникающими в среде «образованного меньшинства», сильная и очень решительно настроенная государственная власть во главе с Николаем I справится быстро и без особых проблем. Ее представителей в это время все больше тревожит нечто менее определенное и потому трудно уловимое: то, что, опять-таки, употребляя современную терминологию, можно было бы назвать проявлением черт западноевропейской ментальности в русском образованном обществе. С позиций официальной идеологии очень серьезная, пусть и скрытая угроза устоям выражалась, например, в приоритете, отдаваемом разуму перед верой; или в отрицании авторитетов в любых сферах бытия; или в критическом отношении к действительности, постоянном подчеркивании чувства собственного достоинства и тому подобное.
Наверное, нет необходимости говорить о том, почему проявление подобных черт раздражало и пугало власть, опиравшуюся именно на веру и авторитет, и потому не выносившую критики и проявления личного достоинства у своих подданных. То, что все эти опасные черты порождает именно европейское просвещение, в эпоху Николая I не вызывало у представителей власти никаких сомнений. И не случайно официальная идеология, одной из главных задач которой было противостоять подобной «европеизации» русской образованной среды, вырабатывалась и отлаживалась именно в стенах Министерства народного просвещения. Правительству предстояло бороться за новые поколения русской образованной молодежи, и противостояли им в этой борьбе те представители «меньшинства», для которых вышеназванные постулаты европейского просвещения стали определяющими. Грановский занимал среди них место в первых рядах.
Таким образом, в эпоху Николая I противостояние между властью и ее оппонентами выражалось внешне не столько в открытой идеологической борьбе, сколько в сфере общих понятий, подходов к окружающей действительности, морально-этических принципов. В сущности, в это время в России развернулась борьба двух систем воспитания. Задачей одной из них было сформировать знающего, дельного, но несклонного рассуждать исполнителя «предначертаний высшей власти»; задачей другой – пробудить в человеке неповторимую индивидуальность, помочь ему стать личностью, способной к самостоятельному, критическому восприятию «города и мира».
Только при подобном подходе к интересующей нас эпохе становится ясно то, что практически невозможно понять вне ее контекста: каким образом ученый-медиевист, университетский профессор, никогда и ни в чем не отклонявшийся от своих профессиональных занятий стал одним из самых авторитетных лидеров общественной оппозиции и кумиром нескольких поколений русских образованных людей.
Грановский оказался удивительно адекватен эпохе – потому, собственно, он и остался в истории одним из самых значимых ее символов. Надо думать, такой человек и в другие времена был бы популярен – в узком университетском кругу, например, любим студентами, уважаем в обществе, но более того – едва ли… Ведь, повторюсь, Грановский не был гением, поражающим своей интеллектуальной и творческой мощью. Но он, как мало кто другой, сумел понять потребности времени и откликнуться на них, не выходя из своей профессиональной сферы – с поразительными результатами.
* * *При всей широте эрудиции Грановского, прекрасном знании исторической литературы и других подобных качествах, главным достоинством его преподавательской и научной деятельности было, несомненно, восприятие истории как единого процесса развития, происходящего по определенным законам. Большую часть своей жизни и деятельности Грановский был убежденным гегельянцем, именно с позиций этого философского учения он читал свои лекционные курсы и писал научные труды[9].
«Гегелизмом» Грановский страстно увлекся в 1836–1838 годах, когда проходил стажировку и готовился к профессиональной деятельности в Берлинском университете – вскоре после окончания Петербургского, учеба в котором, по собственному признанию историка, не дала ему почти ничего. Как личность и как ученый Грановский сформировался именно в Берлине под влиянием немецкой профессуры, в частности, К. Вердера, ученика Гегеля. Но больше всего пользы он извлек, очевидно, из самостоятельного изучения трудов знаменитого философа.
То огромное значение, которое гегельянство сыграло в становлении Грановского-историка, ясно видно из его переписки, особенно из писем к приятелю по Петербургскому университету В. В. Григорьеву. Из них следует, что в первый год своей стажировки Грановский пережил серьезный духовный кризис: он начал свое приобщение к европейской науке с интенсивного изучения исторических источников и монографий – и вскоре впал в тоску… Монотонная, не «скрепленная идеей» работа заставила начинающего ученого всерьез усомниться в познавательных возможностях избранной им науки. Стоит ли вообще заниматься историей, если она не дает ничего, кроме груды разрозненных фактов и отдельных, не связанных друг с другом соображений по их поводу? Этот вопрос всерьез мучил Грановского; позже, в письме к Григорьеву он вспоминал, что «чуть не сошел с ума, видя невозможность добиться дельного ответа». И в том же письме он давал совет приятелю, находившемуся в схожем состоянии духа: «Займись, голубчик, философией <…>. Учись по-немецки и начинай читать Гегеля. Он успокоит твою душу». Именно в трудах немецкого философа Грановский нашел «скрепляющую идею», которая, в его глазах, придала истории смысл, превратив ее в достойнейший предмет изучения. И впоследствии, особенно в первые годы своей деятельности в Московском университете, Грановский апеллировал к великому философу постоянно. Недаром все в том же письме Григорьеву он писал: «Есть вопросы, на которые человек не может дать удовлетворительного ответа. Их не решает и Гегель, но все, что теперь доступно знанию человека, и самое знание у него чудесно объяснено»[10].
Под влиянием гегельянского восприятия истории Грановский определил и свое место в жизни. От работы над магистерской диссертацией, которая, по идее, должна была стать главным результатом его учебы за границей, он пока отказался[11]. «Исторического сочинения сообразного моим требованиям, – писал Грановский, – я не могу написать. За материалами дела не станет, придать им художественную форму у меня не достанет силы»[12]. Между тем у Грановского под влиянием Гегеля складывается твердое убеждение, что, не разобравшись в целом, нельзя браться за частности; не осознав до конца глубинный смысл истории, не поняв закономерности исторического процесса, не стоит разрабатывать конкретную тему – толку все равно не будет. Становиться сугубо академическим, узко специализированным ученым Грановский не желал. «Мне хочется работать, но так, чтобы результат этой работы был полезен другим», «работать только для себя мне скучно, мне нужна живая (выделено мною. – А. Л.) деятельность», – подобные замечания постоянно мелькают в его переписке берлинских лет[13].
Формируя в это время свою личную систему ценностей, Грановский безусловный приоритет отдавал не исследовательской работе, а «профессорству»: чтению лекций, посвященных истории в целом, и живому общению со студентами. Вот где можно было связать воедино «клочки знаний», постичь истину самому и открыть ее другим! «Хочу, – писал Грановский, – читать историю Средних веков на славу. Пусть со всех краев мира идут меня слушать <…>. Мне кажется, что я могу действовать при настоящих моих силах и действовать именно словом. Что такое дар слова? Красноречие? У меня есть оно, потому, что у меня есть теплая душа и убеждения. Я уверен, что меня будут слушать студенты»[14].
Сейчас, когда мы знаем, что Грановскому в ближайшем будущем суждено было стать самым популярным лектором Московского университета за всю его историю – эти строки, согласитесь, впечатляют.
* * *Чему же, собственно, учил Грановский? И чем учение это было так привлекательно для студенческой молодежи и русского общества 40-х годов XIX века? Прежде всего, повторюсь, следует обратить внимание на то, что Грановский воспринимал сам и преподносил своим слушателям и читателям историю не как совокупность хаотических событий, а как единый целенаправленный процесс. Ну, а коли так, то он неизбежно брал на себя обязательства разобраться самому и приобщить свою аудиторию к осознанию того, каково это направление и что представляет собой эта цель.
Так же, как и его главный учитель – Гегель, Грановский в оценке исторического процесса был безусловным оптимистом; он твердо верил, что человечество развивается, прогрессируя; при этом лектор очень ясно и выразительно объяснял суть этого понятия: «Весь прогресс человечества заключается в том, что человечество становится сознательнее и цель его бытия яснее и определеннее»[15]. При таком подходе само собой разумелось, что лекции по древней и средневековой истории, не были рассказом о некоей самоценной, замкнутой на себе архаике – они неизбежно открывали путь к познанию современности. Раскрывая в них с максимальной полнотой и ясностью мучительный процесс «просветления» человечества, Грановский исподволь вовлекал в него своих слушателей. Опыт прошлых веков должен был помочь им осознать настоящее, понять, какую роль в истории человечества играет тот или иной народ, какие проблемы история ставит перед их страной; и, тем самым, предельно облегчить поиски своего места в борьбе со старым, отжившим…
Заявленную схему необходимо было одеть плотью исторических фактов. У Грановского был четкий критерий для отбора фактического материала, который давало ему все то же гегельянство. Вслед за Гегелем движущую, «зиждительную» силу всего сущего Грановский видел в абсолютном духе. Абсолют «открывает себя в явлении», познает себя в нем; история суть процесс самопознания абсолютного духа через проявление его в реальности. Абсолют творит во вне, создавая определенные формы – обращаясь к их изучению, человек соприкасается с творящим духом, получает возможность проникнуть в суть его замыслов. Из форм же этих, отмечал Грановский, наиболее значимы в истории каждого народа всего две: в сфере внешнего бытия – государство; в сфере внутренней духовной жизни – религия.
Однако Абсолют творит, не только созидая, но и разрушая – именно эти «переломные эпохи», содержащие в себе переход от старого к новому, должны привлекать историка в первую очередь. «Только здесь, – говорил Грановский, – возможно опытному уху подслушать таинственный рост истории, поймать ее на творческом деле»[16]. Анализ же «механики» этих эпох начинался для Грановского с идей, являвшимися провозвестниками Абсолюта, и с великих людей, исторических деятелей, которые одушевлялись этими идеями, воплощали их в жизнь.