А вечером Иринка увидела, как Степанко, когда не было никого в хате, вынул из-за образов сорок пять копеек и убежал с ними на улицу.
– У, проклятый! – всхлипнула Иринка и побежала в кладовую.
– Тарасику, – прошептала она, – я видела, то Степанко украл!..
А через два года умер и отец.
Это случилось в марте месяце, когда погода то к зиме склоняется, то к весне; то пригреет солнышко, зашумят ручьи с гор, выбегут дети почти босые, прыгают, поют; а ночью вдруг рассердится мороз, что солнце ему веку убавляет, заскрипит, и снова наутро все льдом взялось.
Поехал отец в марте аж в Киев – добро какое-то пана возил, застудился, заболел. Приехал – не узнать его. Уже на что мачеха – и та перепугалась. Оно, правда, и мачехе жить не сладко, с такой жизни доброй не станешь: детей – как гороха, а нищеты – как у пана добра. Надо б было отцу хотя бы немного полежать, да где там – гонят на работу.
– Иди, иди, лодырь, – орет приказчик, – давно на конюшне не был, розг не пробовал!
А когда с панщины принесли отца, то уже взгляд был мутный. Когда положили отца на лавку, он сказал слабым голосом:
– Приведите всех.
Все дети собрались, все родственники.
– От и смерть пришла, – еле слышно вымолвил. – Хату Никите оставляю, – и начал всех наделять. – Инструмент – Иосифу, сундук со всем добром в нем – Иринке и Марийке… – Остановил взгляд на Тарасе… Уже с трудом сказал: – Сыну Тарасу с моего хозяйства ничего не надо, он не будет обыкновенным человеком. Будет из него либо что-то очень хорошее, либо негодяй – ему мое наследство либо ничего не значило бы, либо ничем не помогло бы…
Глянул на Тараса долгим взглядом, будто бы продолжая, – ты же понимаешь!
Подошли дети попрощаться, поблагословил всех, а к полуночи его не стало.
Детство – трудное и трудовое, но все-таки детство – окончилось безвозвратно.
Мало светлого осталось в памяти Тараса об этих ранних годах его жизни:
За что, не знаю, называютМужичью хату божьим раем…Там, в хате, мучился и я,Там первая слеза мояКогда-то пролилась! Не знаю,Найдется ли у бога зло,Что в хате той бы не жило?..Не называю тихим раемТу хату на краю села.Там мать моя мне жизнь дала,И с песней колыбель качала,И с песней скорбь переливалаВ свое дитя. Я в хате тойНе счастье и не рай святой –Я ад узнал в ней… Там забота,Нужда, неволя и работа…Там ласковую мать моюСвели в могилу молодоюТруд с непосильною нуждою.Отец поплакал, вторя нам,Голодным, маленьким ребятам,Но барщины ярем проклятыйНосил недолго он и сам.Бедняга умер. По дворамПорасползлись мы, как мышата…Дрожу, когда лишь вспоминаюТу хату на краю села!Мачеха, чтобы избавиться от пасынка, отдала его в пастухи. Пастухом Тарас был плохим. Пасти овец и свиней ему мешало живое воображение. Он часами лежал на старых могилах, разглядывал небо, рассматривал украденную у дьячка книгу с картинками или играл сам с собою в тихие игры.
Это время он потом отразил в своем стихотворении:
Мені тринадцятий миналоЯ пас ягнята за селом.Чи то так сонечко сіяло,Чи так мені чого було?Мені так любо, любо стало,Неначе в бога……..Уже прокликали до паю,А я собі у бур’яніМолюся богу… І не знаю,Чого маленькому меніТоді так приязно молилось,Чого так весело було?Господнє небо і село,Ягня, здається, веселилось!І сонце гріло, не пекло!Та недовго сонце гріло,Недовго молилось…Запекло, почервонілоІ рай запалило.Мов прокинувся, дивлюся:Село почорніло,Боже небо голубеє –І те помарніло.Поглянув я на ягнята –Не мої ягнята!Обернувся я на хати –Нема в мене хати!Не дав мені бог нічого!..І хлинули сльози,Тяжкі сльози!.. А дівчинаПри самій дорозіНедалеко коло менеПлоскінь вибиралаТа й почула, що я плачу,Прийшла, привітала,Утирала мої сльозиІ поцілувала…Неначе сонце засіяло,Неначе все на світі сталоМоє… Лани, гаї, сади!І ми, жартуючи, погналиЧужі ягнята до води.Той девушкой, которая утешала Тараса, была его соседка Оксана Коваленко, тоже сирота и крепостная. Так началась эта трогательная, задушевная их дружба… Это была первая любовь Тараса. Вместе с Оксаной Тарас пас стадо, вместе работал в поле. А в минуты отдыха дети плели венки и пели свои любимые песни: «Тече річка невеличка з вишневого саду, кличе козак дівчиноньку собі на пораду…» Или Оксана вдруг запевала бойко и весело:
Люблю, мамо, Петруся,Поговору боюся!..А потом, тесно прижавшись друг к другу, дети затягивали грустную, мелодичную «У степу могила з вітром говорила…», и Тарас плакал…
– Почему ты плачешь? Ох, дурной Тарас, гляди, как маленький плачет. Давай, я слезы тебе вытру, – и девочка утирала широким рукавом глаза Тарасу.
Тарас стыдливо улыбался. Она сидела возле него, положив руку ему на плечо.
– Не грусти, Тарасику, ведь, говорят, лучше всех ты поешь, лучше всех читаешь, еще говорят, ты лучше всех рисуешь. Вот вырастешь и будешь художником, правда ж?
– Правда, художником, – улыбнулся радостно Тарас.
– И ты разрисуешь, Тарасик, нашу хату, правда ж?
– Правда… А еще многие говорят, что я ленивый, ни на что не способный… – сказал он, но не грустно, будто сам удивившись, что так говорят. – Нет, я не лодырь, я буду-таки художником!
– Конечно, будешь! – убедительно говорила Оксаночка и неожиданно рассмеялась. – А что ты лодырь, то это правда. Смотри, где твои ягнята! Ой бедные ягнята, что чабан у них такой, – они же пить хотят!
Трагически сложилась судьба Оксанки. Когда Шевченко в 1843 году, после долгого перерыва, снова приехал на Украину и побывал в родном селе, он спросил у своего старшего брата:
– А жива ли моя Оксаночка?..
– Какая это? – не сразу вспомнил брат.
– Да та, маленькая, кудрявая, что когда-то играла со мной…
И тут вдруг заметил, как тень прошла по лицу брата.
– Что же ты смутился, братец?
– Да знаешь, отправилась твоя Оксаночка в поход за полком, да и пропала. Возвратилась, правда, спустя год. Ну, да что уж там! Возвратилась с ребенком на руках, остриженная. Бывало, ночью сидит, бедная, под забором, да и кричит кукушкой или напевает себе тихонько и все руками так делает – словно косы свои расплетает, а кос-то и нет! А потом снова куда-то исчезла – никто не знает, куда девалась. Пропала, свихнулась… А что за девушка была! Да вот же – не дал бог счастья…
Молча выслушал Тарас эту грустную повесть, опустил голову, нахмурился и про себя подумал:
«Не дал бог счастья… А может, и дал, да кто-то отнял – самого бога одурачил!..»
Старший брат Тараса, Никита, еще от отца научившийся мастерству колесника, предложил Тарасу преподать ему сложную и весьма необходимую по тем временам науку выгибания косяков и ободьев для тележных колес из свежего дуба или березы. Но Тарас наотрез отказался. Пробовал брат приучить Тараса к земледельческому труду. Но «хлеборобство» не улыбалось ему. Его волновали непонятные для детского ума желания и стремления к простору жизни, к свободе, и он бросал волов в поле и уходил бродить и мечтать о рисовании.
Тарас пошел батраком в зажиточный дом кирилловского попа Григория Кошица.
На его обязанности первоначально лежал уход за буланой кобылой и грязная домашняя работа: он топил печи «в покоях», мыл посуду и полы. Позже его стали посылать на всевозможные хозяйственные и полевые работы, а также и в самостоятельные экспедиции на буланой кобыле на ярмарки и базары.
За свою службу у Григория Кошица Тарас никакой платы не получал, работая «на харчах и хозяйской одеже».
Вскоре он еще раз решил попытать счастья и отправился в село Хлипнивцы, славившееся своими малярами.
В этом селе, что за Вильшаною, дьяком был хороший маляр. К нему и пришел Тарас. Этот маляр не был хиромантом. Ему было безразлично, какие линии на руках Тараса.
Маляр попросил его нарисовать хату. И рисунок Тараса ему понравился.
– Так вот что, парень, – сказал дьяк, – оставить тебя у себя я бы оставил, но ты ведь панский, вот мне и нужно разрешение от пана, чтобы ты у меня жил и учился. Иди в Вильшану и попроси управляющего, чтобы он дал тебе такой документ, разрешение.
– А он даст? – спросил Тарас, и аж дух ему перехватило.
– А почему нет? Поучишься у меня и к пану вернешься.
«То уже посмотрим», – подумал Тарас. И как будто не драная свитка была у него на плечах, а крылья выросли.
– Так я пойду, побегу сейчас же. До свиданья, дядечку, я приду сразу же!
Он действительно как будто на самом деле летел в Вильшану. Он будет учиться рисовать! Осокори, вы слышите? Птичка, ты летишь быстро, но я тебя обгоню!
– Дядя, вы едете в Вильшану, может, подвезете? Нет! Я быстрее вашего коня!..
«Сумасшедший!» – подумал мужик, который ехал шляхом…
Управляющий, толстенький, гладенький человечек, сегодня получил от молодого пана Энгельгардта, которому теперь принадлежало все имущество и села, письмо. Письмо, наверное, было очень важным, потому что сразу он начал орать на всю челядь, двоих даже отправил на конюшню для порки, а сам ходил, как туча, с озабоченным, сердитым лицом.
– Там к вам какой-то хлопец з Кириловки просится, – сказали ему.
– Ну, гони его сюда!..
Перед ним стал паренек с быстрыми серыми глазами.
– Пан управляющий, я к вам. Я очень хочу учиться рисовать, и хлипнивский дьяк берет меня в ученики. Я пришел к вам, чтоб вы разрешили, документ дали.
Парень говорил свободно, раскованно.
«А именно тебя, голубь, мне и надо!» – подумал управляющий, сразу повеселев, даже причмокнул.
– А родители у тебя есть?
– Нет, умерли, сам я.
– Ну, оно и лучше.
– Нет… – помотал головой Тарас, – где там уж лучше – как горох при дороге, кто не идет, тот и скубнет. Вот как я выучусь на художника, пан управляющий… Так дадите документ?..
– Какой еще документ? Глупости! – засмеялся управляющий. – Я письмо от пана получил. Ему именно таких хлопцев, как ты, надо в казачки набрать.
– В казачки?! Какие казачки?.. – еле выговорил Тарас.
– А какие там казачки, пан знает. Так что тебя я до кухаря нашего посылаю. Ты парень, вижу, моторный и сообразительный, может, и научишься чему-нибудь.
– Пан управляющий… – дрожащим голосом промолвил Тарас. – Я хочу на художника учиться. Хлипнивский дьяк согласился меня взять…
– Ну, хватит болтать! – махнул рукой управляющий. – Пан приказал всех детей ему собрать. Отведите его на кухню.
Еще не понимая, что случилось, Тарас пошел за каким-то слугою на кухню…
Он глянул из окна, будто бы прощаясь с лугами, гаями, прудами. Теперь прощай все!.. То хотя бы вольно он бегал себе везде, а теперь – как будто в клетку его посадили.
Шляхом ехали арбы, может и в Кириловку, где Иринка, Оксаночка, дед… Теперь он уже совсем невольник… А как весело час тому назад бежал он этим самым Черным шляхом!..
Так Тарас попал к своему пану Энгельгардту…
В письме, где сообщалось, сколько отправляют пану пудов пшеницы, масла, полотна и сколько детей, напротив фамилии Шевченко управляющий приписал: «Можно выучить на домашнего художника», потому что заметил и коллекцию Тарасовых рисунков.
Но пан на это не обратил никакого внимания. Ему показалось, что именно из Тараса выйдет домашний казачок.
«Казачок! И придумали же такое!» – со злостью думал Тарас.
Само это слово было ненавистным Тарасу, наверное, потому, что походило на любимое ему слово «казак». Были деды вольными казаками, а внуки стали у панов «казачками»!..
Пан сидит в мягком кресле. Иногда так себе просто сидит, отдыхает после прогулки, иногда читает какую-нибудь книжку, не по-нашему писанную, смешную, наверное, потому что всегда смеется, когда читает. И все одну и ту самую, хотя она и тоненькая.
– Трубку! – иногда крикнет. Хотя трубка у него рядом, под боком, на круглом, из красного дерева столе, да не хочет он руку протянуть – казачок подаст.
Закурил трубку. Тишина.
– Воды! – брякнет пан, и казачок снова кидается стрелою до того же красного столика, нальет воды с хрустального дорогого графина, подаст. Снова тишина и грусть.
Казачок сидит в передней и зевает так, что едва челюсть не свернет. И так надо просидеть целехонький день. Пойти никуда нельзя – а что, если пану потребуется вода или муху отогнать?
От нечего делать казачок начинает под нос себе напевать старую родную песню:
– Ой не шуми, луже, зеленый байраче, не плачь, не журися, молодый казаче!..
Пану это мешает.
– Ты что там распелся, быдло!.. Ну-ка, умолкни!
Что ж, почешет затылок Тарас, да и замолчит.
Повара из него никакого не получилось – так и старший повар признал. Не раз ощущал Тарас на своей голове и здоровенного половника, и макогона, но все же таки далее того, чтоб пепел выгрести либо казаны почистить, не продвинулся. Да и это выполнял абы как. Ну, а пан хотел, чтоб его кухня прославилась не меньше чем кухня графа Строганова – у того ж крепостной повар придумал блюдо и прославил своего пана между всеми панами, и называлось то блюдо – «бефстроганов». Пан Энгельгардт любил вкусно поесть, поэтому и кухню хотел завести не какую-нибудь. Слава Строганова не давала ему покоя. Проявил бы Тарас талант, может, и в Варшаву саму послал – выучиться готовить разные деликатесы, – так и управляющий говорил, – но Тарас убегал с кухни и где-то под кустами развешивал свою коллекцию рисунков и любовался ими.
– Ничего из него здесь не выйдет! – махнул рукою управляющий.
Эх! Тоска какая сидеть в передней и ждать, пока гукнет пан воды ему подать, либо трубку принять. Лучше, когда пан едет куда-нибудь, тогда хоть света немножко увидишь. По дороге на заездах не без того, чтоб не пополнить свою коллекцию рисунков, а когда пана нет дома, с этих дешевых ярмарочных картинок Тарас перерисовывает. Есть у него уже и Соловей-разбойник, и старый седой Кутузов, и казак Платов. Но казака Платова он не срисовал еще, ждет подходящего часа.
В Вильно 6 декабря, как и во всех больших городах, «благородное дворянство» давало пышный бал. Ведь это был день именин императора всероссийского Николая I.
Уже с утра в доме начались шум и беготня. Парикмахер, прыгая то влево, то вправо, подбривал пану щеки и подправлял пышные бачки. Казачки бегали с кипятком, полотенцами, разными предметами панского туалета. Портной пришивал к новому гвардейскому мундиру золотые пуговицы с орлами. Лакеи что-то доглаживали, что-то чистили. Тарас с ног сбился, но настроение у него было прекрасное. Еще бы! Пан едет на бал! Он там будет гулять всю ночь. Вот когда Тарас перерисует Платова.
Наконец поданы сани, на пана накинули шубу с бобровым воротником.
– Гони! – И Тарас сам себе пан!..
Он подождал, пока в доме все затихло. Уснули уставшие дневной суматохой лакеи и другая челядь, и даже ключница, которая любила на ночь все осмотреть, перестала уже звенеть своими ключами. Тогда вынул из-за шкафа, что стоял в передней, свое богатство. В кармане штанов еще утром спрятана сальная свечка – ага, не досмотрела ключница – и карандаш, что также незаметно он взял со стола у конторщика, когда бегал к нему с каким-то поручением от пана.
Еще прислушался. Нет, все спят. Он, улыбаясь и радуясь, что может, наконец, отдаться любимому делу, засветил свечку, разложил свои рисунки, разрезал листок бумаги и начал перерисовывать портрет знаменитого генерала Платова. Платов ехал по зимним полям. По обочинам дороги валялись замерзшие французы. Конь Платова гарцевал, как будто позировал мальчику.
Конь выходит хорошо, нет, таки действительно хорошо. Тарас прищуривает глаз и смотрит сбоку – настоящий конь, ишь, как копытами землю роет! Вот теперь за генерала надо браться. Если бы он таким же, как на картинке, вышел – на картинке сразу видно, что это знаменитый генерал. Тарас начинает трудиться над генералом. Надо постараться, чтобы и глаза у генерала так же блестели. Ну, конечно, этого карандашом не сделаешь так, как красками. Ничего, попробуем и карандашом…
В «Дворянском собрании» – огни, музыка, уже давно прозвучал «Гром победы» и миловидные шляхетные паненки в причудливых прическах и легких, как тучка, одеждах оттанцевали мазурку. А Тарас все рисует…
Стекает сальная свечка, на улице начинает сереть, и к дому пара рысаков подвозит сани с паном. Скрипит снег…
А Тарас рисует.
Двери уже скрипят сильнее, чем снег, но и этого Тарас не слышит. Он чувствует только, как чья-то рука хватает его за чуб, и видит, как все его рисунки летят на пол.
– Что это? Проклятье! – лютует пан и угощает Тараса по щекам и по голове крепкими оплеухами. – Придумал такое! На конюшню! Жечь свечу! Пожар захотел устроить! Не слышишь, как пан приехал! Быдло!..
Только панскими оплеухами на этот раз не обошлось. Утром двое здоровых лакеев потащили бедолагу Тараса на конюшню, и надолго полосы от розг кучера Сидорко остались у него на спине.
– Вот упертый, молчит и не крикнет! – сказал кучер Сидорко.
И в самом деле, Тарас не кричал, хотя били его до крови. Только слезы, как горох, катились по лицу, и больше от несправедливости, чем от унижения и пекущей боли.
Вечером собрались у Энгельгардта несколько друзей – за чаркой доброго вина посидеть, в карты перекинуться. Тарас, бледный, хмурый, прислуживал им. Велись разговоры обо всем – и как панна Зося вчера мазурку танцевала, и как Гладкевич зайца загнал, и как у Трощинских гуляли, пока без памяти не понапивались.
– Гуляли, хорошо гуляли, панове, – облизывая губы, говорил тоненький чернявый панок. – Вы ж знаете, Павел Васильевич, – обратился он к хозяину, – у Трощинского теперь театр – да какой театр! Из своих же людей организовал, из крепостных.
– Ну, что там у Трощинского, – перебил его толстый, лысый пан в зеленом жупане. – Набрал таких, что ступить не умеют. От у Скоропадских балет – ой, матка боска, девчата тебе – ягодка к ягодке! Такие там красавицы! И учителя с Варшавы к ним выписал. Сам отбирал наилучших, сам отбирал! – подмигнул он и зашелся смехом. – До него девушка придет перед свадьбой, просится замуж, а он ей – в балет. Поплачет, поплачет, да и затанцует. А жениха, чтоб воды не баламутил, не бунтовал – в солдаты. Ну и балет, я вам скажу!..
Пан Энгельгардт насупился и засопел. Тарас уже знал – недовольный пан. Еще бы – у того пана театр, у того – балет, графа Строганова навеки «бефстроганов» прославил… А чем ему похвастаться?
– Налей вина! – крикнул Тарасу. – Стоишь, быдло, рот раскрыл! – И вдруг глянул на Тараса, как будто впервые увидел. Улыбнулся довольный, обвел глазами гостей:
– Тьфу! Балет! А у меня, хе-хе, уже мой собственный художник растет… – и прищурился, как будто говорил: «Ага? Чья взяла?»
На другой день Тараса отдали маляру в науку…
Неожиданно этот город, стародавняя столица Литвы, – Вильно, стал очень дорогим и любимым сердцу Тараса.
Он и раньше видел, как живописно течет мать литовских рек – Вилия, видел чудесные старинные костелы Станислава, Иоанна Крестителя, Петра и Павла, построенные еще в четырнадцатом веке. Любский замок над Вилиею.
И вот совсем неожиданно после одной вечерней службы в небольшом, но на удивление красивом костеле святой Анны, куда он зашел по дороге от своего учителя маляра полюбоваться на витражи и изображения Мадонны, ему показалось все совсем другим на свете.
Он смотрел на тонкое, сияющее лицо святой девы и как-то нечаянно глянул вбок и уже не мог больше спокойно смотреть на небесную деву. Здесь, на земле, почти рядом с ним, стояла тоненькая невысокая девушка, сложивши по-католически для молитвы обе ладони. Сразу он заметил красивые глаза, как нарисованные брови на тонком личике. Вот оно, спокойное, поднялось немного вверх, как будто сама Мадонна сошла и стала среди людей, а через мгновение – темные глаза из-под долгих, стрельчатых век уже посмотрели вокруг, личико ожило едва сдержанной улыбкой, брови слегка поднялись – и все засияло вокруг, не от святых свечек, а от этой земной теплой улыбки.
Неожиданно темные лучистые глаза встретились с удивленным, восхищенным взглядом серых больших глаз какого-то парня, что стоял в уголочке, теребя в руках старую шляпу. И одежда на нем была старая… Но столько искреннего восхищения было в этих серых очах, во всем лице, что девушка взглянула еще и еще.
Нет, она, конечно, не была из пышных паненок. Это было видно с ее простенького платьишка, с легкого дешевого платочка, что так скромно окружал ее милую головку, – одежда обыкновенной виленской мещаночки. Но ни девушка, ни парень не обратили никакого внимания на одежду. Тарас видел лишь брови, глаза, улыбку – и вдруг сам улыбнулся, искренне и радостно, и, испугавшись такого наглого поступка, быстро выбежал из костела. Вот тогда город и стал совсем другим – и река, и улицы, и пригорки вокруг города, стародавние каплицы, и церкви, и замки.
Через несколько дней, в субботу, он не выдержал и снова зашел в костел святой Анны. Чернобровая девушка стояла на том же месте. Он недолго ждал, пока она обернулась и узнала, узнала его! Это он увидел по уголкам розовых уст, что задрожали, силясь не подвести вверх – не улыбнуться. Он вспыхнул, но не убежал, как в тот раз, а достоял до конца. Хорошо, что была суббота, пан куда-то уехал развлечься, и Тарас был весь вечер свободный. Он дождался, пока все люди, которые молились, подошли к распятью, чтобы окропить себе лицо святой водой. Он видел, как и девушка опустила тоненькие пальчики молитвенно и сосредоточенно, но как только повернулась от распятья, сразу взглянула из-под платочка в тот угол, где стоял Тарас. И совсем случайно, в этом был уверен Тарас, они вышли вместе из церкви. Девушка заговорила с ним – Тарас никогда бы не осмелился заговорить первым.
Ее звали Дзюней, Дзюней Гусиковской. Она была швея и была немного старше по возрасту Тараса. Обо всем этом она рассказала на польском языке, потому что была полячкой, и очень смеялась, когда Тарас перекручивал польские слова – хотя, находясь два года в Вильно, выезжая с паном в другие города, он уже понимал достаточно хорошо польский язык. Но называл он ее не Дзюней, а Дуней.
О чем они говорили? Разве можно об этом рассказать? Собственно, ни о чем. Чаще говорила Дзюня, а Тарас слушал ее милый голосок, словно волшебную сказку или небесную музыку.
Об этом знакомстве он никому не рассказывал, конечно, никому. Они встречались. Правда, не часто и ненадолго, и эти встречи были огромным праздником для Тараса.
Тарас ощущал – там, за стенами панского дома, за стенами его крепостной неволи, бурлит жизнь свободная, притягательная. Как будто дыхание весеннего ветра почувствовал Тарас от молоденькой чернобровой Дуни, простенькой швеи с предместья Вильно. Она была грамотной, читала книжки, бывала среди рабочей молодежи, в нее влюблялись молоденькие студенты. Не зная, что это и откуда идет, Дуня и себе напевала, сидя рядом с Тарасом на берегу Вилии:
– До гурта, лавы молодых… (слова из оды Адама Мицкевича)
Она же дышала тем воздухом, которым дышала молодежь Польши, среди которой раздавались призывные слова поэзии Адама Мицкевича.
Это же в Вильно несколько лет назад Мицкевич учился в университете, где существовал тайно кружок революционной молодежи «Филареты». Молодежь мечтала о возрождении Польши, об освобождении ее из-под гнета самодержавного российского императора.
Как-то вечером Тарас ждал Дуню в темном уголке площади возле капеллы Остробрамской богоматери.
«А может, она и не придет? – промелькнула мысль, и грустно и страшно сделалось на сердце. – Она свободная веселая девушка, а я – бесправный, ободранный крепостной. Что может быть общего между нами? Почему я крепостной? Кто сделал так, что столько людей перед панами гнут шеи, обливаясь кровавым потом?»
Любовь к Дуне разодрала завесу, скрывавшую от Шевченко весь ужас его бесправного положения. Хотя уже в детстве он с жадностью прислушивался к рассказам о гайдамаках, боровшихся за свою свободу, и напевал их скорбные песни, однако, забитый и загнанный, он жил, не обращая внимания на свое положение. Конечно, он был еще слишком молод. Любовь ускорила дело времени, она заставила его серьезнее взглянуть на свою жизнь, и, как натура впечатлительная и правдивая, он не мог не прийти в ужас и даже отчаяние. Любовь открыла Шевченко, что не только он сам как рабочая сила принадлежит своему помещику, но что и его «святая святых», его любовь, находится также в полном распоряжении этого последнего. Он в первый раз пришел к мысли, отчего бы и холопам не быть такими же людьми, как другие свободные сословия.
Что перед ним впереди? Он мечтает рисовать. Ну что ж, будет панским художником, в панской власти будут весь его талант и способности – и он никогда не сможет свободно, не таясь, как теперь, идти рядом с Дуней. Его крепостная неволя – непреодолимое препятствие между ними. Нет, она не придет больше к нему. Она так, пошутила немножко, и только того.
Все ниже опускалась его голова, и он в отчаянии кусал губы. Как ему хотелось ее увидеть! Ведь с того времени, как оторвали его от родных мест, от сестер – ни от кого ни одного ласкового слова, ни привета. «Как перекати-поле, – подумал Тарас, – гонит ветер». Но вдруг на плече он почувствовал легкое прикосновение маленькой ручки.