– Не верую в роту[137] половца. Но ведаю одно: боится он нас. Пото[138] и лебезит. А ещё – торки ему мешают. Равно как и нам. Так, верно, княже?
– Думаю, ты прав, – глухо отозвался Всеволод.
Всю ночь до рассвета он беспокойно ворочался на кошмах и не мог уснуть. Ему всё казалось, что к веже его крадутся кочевники, сжимая в руках острые кривые ножи. Он вскакивал, выходил из шатра, вдыхал полной грудью холодный степной воздух. Но всё было спокойно. Мерно нёс свои воды Хорол, журчала вода, мирно горели костры в лагере, мерцали в выси звёзды, белел Млечный Путь.
…Наутро на левом берегу Хорола не было ни одного кипчака. Лишь остатки костров, дымящаяся зола, вытоптанная трава да кучи навоза говорили о том, что ещё вчера здесь хозяйничали дикие орды.
Всеволод понемногу успокоился. Кажется, на первый раз ему сопутствовала удача. И сам невредим, и дружина цела, и пешцы. Он улыбался, с упоением взирая на ярко-голубой купол неба. Высоко-высоко над землёй распростёр крылья степной ястреб. За реку, на полдень нёсся он, улетая прочь от Русской земли, истаивая в необъятной дали, вскоре превратился в крохотную точку, а затем и исчез за расплывчатым, подёрнутым дымкой окоёмом.
Глава 8. Сполохи любви
Сквозь слюдяные стёкла окон падал неяркий ласковый утренний свет. Изнурённая Гертруда со слабой улыбкой взирала на прыгающий по стене солнечный зайчик. Слава богу, её мучения миновали. Крохотный сын-младенец, покричав, спит в колыбели в соседней светлице, рядом с ним – холопки и кормилица. Её, Гертруды, заботы на сегодня окончены. Можно лежать, отдыхать, слушать, как бегает за дверями челядь, как пробуждаются и щебечут птицы за окном.
К Изяславу, ушедшему в поход на Литву, посланы гонцы. Ночью, сразу после родов, тайно приходил отец Мартин, наказывал, чтоб сына нарекли Петром. Пётр, значит – камень. Пусть будет он твёрд в вере, как камень! Стоит ли во всём слушать Мартина?
Тихо скрипнула дверь. Рябая старуха-холопка доложила княгине:
– Князь Всеволод из Переяславля приехал.
– Позови его.
– Как? Прямо сюда?
– Сказала уже! Что, затрещину захотела?! – Гертруда угрожающе выпростала из-под одеяла руку. – Да, где мои рубиновые серьги? Подай, я надену.
…Всеволод, потоптавшись в дверях, несмело шагнул в наполненную ароматами благовоний опочивальню.
– Здравствуй, княгиня! – сухо промолвил он, встав у окна. – Как ты? Вижу: слаба, бледна. Наверное, тяжело это?
– Что тяжело?
– Ну… рожать.
Гертруда засмеялась.
– Это удел каждой женщины. Почти каждой. Кроме убогих монахинь.
– Сын. У тебя тоже сын. И у меня сын, – хрипло пробормотал Всеволод.
Проницательная Гертруда заметила, как он помрачнел и плотно сжал губы.
«Я права, права была! Он не любит Марию, жалеет, что не я его жена!» – пронеслась у неё в голове радостная мысль.
– Как Мария? Здорова ли? – спросила она, не сводя с лица Всеволода своих серых изучающих глаз.
– Мария? – Всеволод внезапно вздрогнул. – Да, во здравии пребывает. Вашими молитвами, княгиня.
– У тебя один сын. А у моего Петра двое старших братьев, – похвасталась Гертруда и снова засмеялась, нервно, тяжело. Не выдержав, она громко закашляла.
Всеволод резко повернул голову и взглянул на неё с заметным беспокойством.
– Ты не должна волноваться. Лекари сказали, тебе нужен покой, ты утомлена. Мне лучше уйти.
– Нет, нет, князь! Останься. Так мне будет легче… Браслет! Мой дар! – ахнула она, заметив на руке Всеволода свой недавний подарок – серебряный браслет.
– Серьги с рубинами. Помнишь? – По лицу князя пробежала мимолётная улыбка.
– Помню.
Как зачарованный, смотрел Всеволод на лежащую Гертруду. Вот это – женщина, настоящая, не то что Мария – смесь льда, холода и ромейской надменности. Гертруда – живая, непосредственная. Какой у неё смех – заразительный, лёгкий, серебристый. А у Марии? Издевательский, сухой, полный презрения. Такую бы жену, как Гертруда! Тонкий стан, пышная грудь, волосы – золотистые, как хлебные колосья. И глаза – светлые и лучистые, и губы – сладкие, как мёд.
Всеволод подошёл к широкой постели, колени его тихо соскользнули на пушистый персидский ковёр, он наклонился и нежно поцеловал княгиню в нос. Пусть знает, что этот острый, большой, портящий её красоту нос не отталкивает Всеволода.
Гертруда ответила тихим довольным смешком.
– Я поправлюсь. Встану. У меня есть сёла и большой дом… за Днепром. Мои верные шляхтичи и саксонские бароны из свиты покойной матери будут охранять нас. Мы будем вместе. Я всё продумала.
Она говорила негромко, но с жаром, Всеволод угадывал в её голосе с трудом сдерживаемую страстность; в скупых, но резких движениях её просматривалась порывистость; в серых глазах, словно окутанных сладковатой пеленой, читались обожание и нежность. Сейчас она нуждалась более всего в ласке – в его, Всеволода, ласке. И князю вдруг стало казаться, что бездонная пропасть, разверзшаяся между ними, как будто бы сдвигается, исчезает; становятся неясными далёкими тенями Изяслав, Мария, Владимир, крохотный Гертрудин младенец, и даже сам Бог смотрит на них с горних высот если не с одобрением, то с сочувствием и пониманием неотвратимости неизбежного, того, что должно произойти между ними.
Впервые в жизни познал Всеволод настоящее глубокое чувство к женщине. Вот ведь минуло уже двадцать пять лет, а стоит он здесь на коленях, краснеет, словно шестнадцатилетний юнец, и сердце колотится в груди в сладостном предвкушении грядущих лобзаний, объятий, близости.
– Пришлю грамоту. Ты поедешь на охоту, возьмёшь всего нескольких гридней, – шептала Гертруда. – И моего человека. Зимой, по снегу. А сейчас иди.
Всеволод молча поднялся с колен и попятился к двери.
– Подожди, князь Хольти! – остановила она его. – Ещё раз. Только не в нос – в губы.
В жарком медовом поцелуе слились их пылающие уста.
Глава 9. Тайна рождения
Хрустя снегом под ногами, подбежал к Всеволоду юный боярин Ратибор. Шапка кунья лихо заломлена набекрень, мятелия суконная развевается за плечами, слегка припорошенная снегом, на начищенных до блеска чёрных сапожках сверкают металлом бодни.
– Княже! – заговорил Ратибор бодрым голосом, светясь белозубой улыбкой. – Там… Матушки твоей покойной челядинка старая… Хильда, кажись… Бают, зреть тя хощет… Проживает здесь, в Киеве, возле Лядских врат, у ропаты[139] латинской.
– Хильда! – Всеволод сощурил глаза, вспоминая. – Да, так её зовут… Зачем я ей понадобился? Ничего не говорила?
– Да я её и не видал вовсе. Шимон, варяг[140], дружинник, просил передать. – Ратибор, сразу смутившийся, с виноватым видом пожал плечами.
– Что же. Съездить к ней надо. Где её дом, я понял. Поедем вдвоём, Ратибор. Никому более ни слова не говори. Смею надеяться, ненадолго это. Ох уж эти мне матушкины свейки!
Князь неспешно взобрался в седло, тронул поводьями статного вороного скакуна с серебряной обрудью[141]. Плавной, важной поступью поскакал молодой, ретивый жеребец по заснеженным киевским улицам. Следом за Всеволодом держался Ратибор на своём гнедом коне. Они проехали мимо Десятинной церкви, миновали Софийские ворота, затем круто свернули влево и вскоре, поднявшись на бугор, оказались невдалеке от Лядских ворот.
Из трубы добротно сложенной избы, украшенной киноварной росписью, струился белый дым. Двор огорожен был частоколом из плотно пригнанных друг к другу толстых дубовых брёвен с заострёнными наверху концами.
«Будто за стеной крепостной эта самая Хильда живёт, – подумал Всеволод. – Что ж, покойная мать её любила, ей одной все тайны свои доверяла. Шесть лет минуло, как матушка преставилась».
Ратибору он велел остаться в сенях, сам же, переобувшись в домашние лапотки с загнутыми носками, поспешил во внутренний покой. Служанка, миловидная варяжка, поклонившись, зажгла свечу на столе и скрылась, тихонько затворив за собой дверь.
Старая Хильда тяжело дышала. Она покоилась на просторном ложе, накрытая беличьим одеялом.
«Подарок матери», – вспомнил Всеволод, опустившись по взмаху жилистой старушечьей руки на скамью рядом с постелью.
Седые волосы Хильды разметались по белой подушке. Она заговорила по-свейски, с присвистом, отрывисто, часто останавливаясь.
– Князь Хольти! Хочу открыть тебе тайну твоего рождения… Твоя мать, княгиня Ингигерда, хранила её долгие годы… Хотела сказать тебе перед кончиной… Не успела… Ты был тогда далеко, в Суздале…
– Какую ещё тайну?! Говори скорей! – прошептал Всеволод, внутренне содрогнувшись.
– Твой отец – не князь Ярослав… За год до твоего рожденья в Новый Город приехал король Норвегии Олав Харальдссон. Он потерял власть в своей стране… Раньше… Олав и твоя мать были женихом и невестой… За десять лет до этого… Должны были пожениться… Оба молодые, красивые… Но князь Ярослав… он предложил отцу Ингигерды, королю Швеции Шётконунгу, более выгодные условия…
– Эту историю я знаю! – недовольно перебил старуху Всеволод. – В вено[142] мой отец передал матери Ладогу, которой стали управлять ярл Рёгнвальд и его сыновья. Защищали они Новгород от нападений других варяжских и нурманских находников. Отец потому и прозван был Мудрым. Умел чужими силами оборонять свою землю. То же самое сделал он и на юге Руси. В Поросье, на пограничье со степью поселил служивых торков и берендеев[143].
– Вот… ты называешь князя Ярослава отцом… А между тем твой настоящий отец – Олав! От греха его с матерью твоей, княгиней Ингигердой – Ириной, ты родился, – провещала, неприятно шамкая беззубым ртом, старуха.
– Ты врёшь, обманываешь меня! – Всеволод внезапно вскипел. – Лежишь тут, клевещешь на мою покойную мать!
– Это правда, князь Хольти! Клянусь тебе!.. Мне ли не ведать! Я тайно устраивала встречи Олава с Ингигердой. Князь Ярослав, наверное, догадался об этом, но позднее. В тот год он ходил в поход на ясов[144], на Кавказ, и прибыл в Новый город только поздней осенью… Олав после Рождества… уехал, вернулся в Норвегию. Он попытался вернуть себе престол, но погиб в бою с датским конунгом[145]… Это случилось летом… Вести о его гибели пришли в Новый город уже в августе… Княгиня Ингигерда скорбела… А ты, князь Хольти! Ты родился в день памяти Феодора Стратилата, восьмого июня… Считается, что княгиня родила тебя раньше положенного времени… Но это не так… Помню, я принимала роды… Я держала тебя младенцем на руках… Тогда конунг Олав был ещё жив… Но он погиб два месяца спустя, так и не узнав никогда о тебе, князь Хольти… Он был смел, и в честь его твоя мать и дала тебе это имя – Хольти…
Хильда умолкла, переводя дыхание. Всеволод, вскочив, выглянул за дверь. Не подслушал ли кто его разговор? Пойдут слухи, и тогда… Бог весть. Такая молва может здорово навредить ему, владетелю Переяславля и Ростово-Суздальской земли.
Но в горницах было пусто. Ратибор в сенях негромко беседовал о чём-то с конюхом, служанка Хильды, по всей видимости, спустилась на нижнее жило[146].
«Ратибор не разумеет по-свейски, а больше некому тут слушать», – подумал Всеволод.
Немного успокоившись, он плотно притворил дверь и снова сел на скамью у изголовья Хильдиного ложа.
– Ты никому об этом не рассказывала? – спросил Всеволод, подозрительно глядя на морщинистое лицо старухи.
– Нет, я поклялась княгине Ингигерде, что никто, кроме тебя… ничего не узнает…
– А отец мой, князь Ярослав?
– Они часто ссорились… Твоя мать, князь Хольти, не была ему верной женой.
– То есть и среди моих братьев и сестёр тоже есть дети, рождённые не от князя Ярослава?
– Есть. Но я дала клятву…
– Довольно. Я понял тебя. Надеюсь, ты никому больше ничего не скажешь.
– Я умру этой ночью… Давно мучают боли внутри… Чую, отхожу к Господу… Дом свой завещаю тебе… Тебя твоя мать любила, очень любила… Потому что любила Олава… Князь Ярослав… он её сильно любил и многое ей прощал… Тебя он тоже любил как сына… Как своих сыновей… Даже сильнее… Он был умён… И ему нужны были наследники… Ты… ты станешь достойным сыном своих отца и матери… Теперь уходи…
Всеволод неслышно выскользнул из покоя. Становилось не по себе. Он размашисто положил крест и шёпотом пробормотал:
– Всё в Руце Божией. Прости нам, Господи, грехи наши! Не осуждай мать мою Ирину! Все бо[147] мы, человеци, из праха созданы и возлюбили земное!
Отчего-то вспомнилась ему давешняя встреча с Гертрудой.
Мрачно тупясь, поспешил Всеволод во двор.
– Поехали! – окликнул он Ратибора.
– И что, княже, сей Хильде от тя надоть было? – вопрошал по пути любопытный молодой боярин.
– Помирает она. Дом свой и двор мне по грамоте передаёт. Наследников у неё не осталось, – коротко отмолвил Всеволод.
На том разговор кончился. Сам себе князь Хольти поклялся, что открытую ему старой мамкой семейную тайну будет хранить до конца дней своих и ни едина душа о ней не проведает.
«Ради своего же и детей своих блага», – решил он, глядя, как над стольным городом сгущаются сумерки и в домах зажигаются огоньки свечей.
…Старая Хильда, как и предсказывала, скончалась той же ночью. Гроб с телом её поместили в ограде латинской ропаты. Всеволод вместе с воротившимся из похода на Литву Изяславом и Гертрудой побывали на её отпевании. На душе у молодого князя было смутно. Слушая латинскую скороговорку католического прелата, размышлял он о том, сколько же ещё тайн унесла с собой в могилу наперсница княгини Ингигерды. Вряд ли кто когда об этом узнает или догадается. И ещё подумалось о том, что множество тайн есть, в сущности, у каждого из живущих на Земле.
Глава 10. Подстяга
В глубоком почтении застыли на поросшем низенькой травкой княжьем дворе бояре и знатные дружинники. Воевода Иван вывел из стойла, держа за повод, вороного красавца-актаза[148]. Седло с серебристым узором, золочёное стремя, парчовый чепрак, дорогая обрудь красовались на гордом скакуне. Кто-то из дружины восхищённо ахнул.
Со всхода сошёл трёхлетний Владимир в кафтанчике зелёного цвета с золотой прошвой в три ряда от ворота до подола. Тонкий стан мальца перехватывал пояс с раздвоенными концами и пряжкой, изображающей греческую сказочную Медузу Горгону – чудовище со змеиными головами вместо волос. На поясе в обшитых бархатом ножнах висела короткая кривая сабелька. Голову мальчика покрывала войлочная шапчонка, ноги были в синих шароварах, расширенных у колен. Мягкие, тимовые[149] сапожки, как и кафтанчик, украшали золотые нити.
Явился с крестом в руках епископ Пётр в сопровождении архидиакона с кадилом, облачённый в праздничную парчовую фелонь[150]. Он прочёл краткую торжественную молитву и благословил оробевшего, мало что разумеющего ребёнка. Затем к мальчику подошёл княжеский брадобрей. Челядинец снял с головы Владимира шапочку. Осторожно, со тщанием брадобрей остриг юному княжичу первые в его жизни волосы, рыжеватые, слегка вьющиеся плавной волной. Княжич скривил губку, норовя расплакаться, но сдержался, стиснув зубы. Отец накануне сказал, что будущий воин не должен никому показывать свою слабость.
И всё-таки стало страшно, Владимир задёргал головой, озираясь по сторонам. Вот мать стоит у окна, такая каменно неприступная, чужая, холодная, смотрит с едва скрываемым пренебрежением на обряд пострига. Отец впереди толпы бояр глядит на княжича и чуть заметно кивает с одобрением. С отцом всегда проще и лучше, чем с матерью. Он то подарит какую-нибудь игрушку, то наставит мягким спокойным голосом. Не то что мать – та, если совершит Владимир какую шалость, тотчас сердится, гневается, хватается за розги. Единственный её подарок сыну – серебряный оберег, на котором с одной стороны нарисован святой архангел, а на другой – какая-то неведомая женщина со змеиными головами заместо рук и змеиными же хвостами заместо ног. С этим оберегом Владимир теперь не расстаётся, висит он у него на шее рядом с тельником.
Всеволод поднял сына на руки и торжественно усадил его на коня. В глазах у Владимира зарябило, всё возле него закружилось, запрыгало в каком-то неистовом вращении. Судорожно вцепившись руками в поводья, припав к гриве вороного актаза, он испуганно смотрел на бояр и дружинников, вдруг оказавшихся где-то внизу.
– Вот князь ваш, други! – возгласил Всеволод.
Он вместе с воеводой Иваном медленно провёл коня вокруг двора.
– Ничего, княжич, – лукаво подмигивая, успокаивал Владимира Иван.
Глядя на широкое, немного смешное лицо воеводы, княжич улыбнулся. Гридни бережно подхватили и опустили его на землю.
– Воин будешь, ратник, храбр удатный[151]! – погладил мальчика по голове воевода. – Научу тя всему, что сам умею. Дело нехитрое.
Так совершили над маленьким Всеволодовым сыном подстягу – обряд посвящения в воины. В тот день никто ещё не знал, как прогремит по белу свету имя Владимира Мономаха – полководца, писателя и умного устроителя своей земли. То будет в грядущем, а пока он был просто крохотным, пугливым мальцом, впервые оторванным от заботливых мамок и нянек и одолевшим первую в своей жизни преграду – преграду из собственного страха, боли, слабости. И только Всевышний ведал, сколько преград, тяжких, многотрудных, ждёт его впереди!
Глава 11. Волнения Владимира
Юный Владимир на редкость легко осваивал первые азы науки, как бы играючи давалась ему трудная для других грамота, и к семи годам княжич уже читал и писал по-русски и по-гречески, умел считать, складывать и вычитать двузначные числа. С особым тщанием взялся он за чтение книг древних хронистов. По нраву пришлись юному Владимиру и славянские летописи. Часто, уединясь с книгой в саду или на крутом берегу Трубежа, под сенью могучих вековых дубов, с восхищением узнавал он о деяниях Владимира Святославича, о походах Игоря, о Вещем Олеге. Ему хотелось, пусть хоть чуточку, но походить на них – сильных умом и крепостью мышц, великих, готовых на ратный подвиг.
Закрывая глаза, Владимир представлял себя неким храбром на коне с мечом в деснице, крушащим дикие полчища кочевников-печенегов. Дал бы только Бог сил стать таким же, как деды и прадеды.
Учитель, молодой Иаков-мних, не мог нахвалиться успехами питомца. Столь любознательных и способных учеников больше у него не было. Одно беспокоило тщедушного монашка: вырастет Владимир, станет думать, что в жизни всё так же просто, как и теперь, будет ему даваться. Тогда и бед натворить недолго. Ведь князь – первый человек на Руси, за всю землю он ответ держит перед людьми и Богом, потому должен он быть всегда рассудительным, мудрым, не рубить сплеча, но осмысливать, прежде чем вершить, деяния свои.
– Поболе о предках наших чти. Польза от летописей огромна. Чти и мысли, как бы ты сам поступил на их месте. И крепко запоминай читанное. Ибо в жизни многое из сего пригодится тебе, – наставлял монах юного княжича.
Воинскому делу обучал Владимира воевода Иван Жирославич. Крепкий, хорошо сложённый, широкий в плечах воевода, всегда прямой и открытый, пришёлся по душе Владимиру, и он старался как можно чаще радовать его своими успехами. Княжич научился метко стрелять из лука, владеть лёгкой, пока деревянной, сабелькой, управляться с конём, за что получал от воеводы скупую, но всегда приятную похвалу. В перерывах между занятиями Иван Жирославич любил рассказывать о своём бурном прошлом, о походах, в которых принимал участие, о битвах с косматыми печенегами и осаде руссами Константинополя.
Жизнь Владимира текла радостно и безмятежно до того самого дня, когда Иаков, будучи приглашён на трапезу вместе с княжеской семьёй, завёл с князем Всеволодом разговор о будущем мальчика.
– Мыслю я, княже, свезти бы сына твоего в Киев, – говорил Иаков. – Вельми способен он, в науках смыслён. Поглядит на стольный, со братьями, дядьями, с учёными людьми побаит. Всё польза будет. Да и книжников разноличных в Киеве не счесть, не то что у нас в Переяславле. И учителей бы ему подыскать, в премудростях исхитрённых. Куда уж мне его учить! Языков-то ведь никоих, окромя греческого, не ведаю. Послушай, светлый княже, совета моего. Сам ведь ты учёностью своею прославлен, пять языков разумеешь.
Всеволод задумался, опустил голову и долго молчал, уставившись в пол.
Княгиня Мария, холодно усмехнувшись, с презрением в голосе стала возражать Иакову:
– Да зачем они ему, языки? Грамоту постиг, чего ещё? Книг много прочитает, многое узнает. Не монах – князь будущий. Скажи им, Иоанн Жирославич.
Бывший тут же воевода Иван вытер ладонью широкие седые усы, громко прокашлялся и изрёк:
– Я, княгиня, скажу тако. Вот я много лет прожил, многое видал, в походы хаживал, служил князю Ярославу верой и правдой. А вот молви иноземной не обучен, о чём жалею вельми. Что мечом махать? Дело нехитрое. Каждый сможет, аще прилежание иметь будет. По моему разумению, всякому человеку учиться надоть, дабы всё сущее окрест[152] объяснить он мог. А то вот я: сколько ни думаю, многого не понимаю. Прошу об одном. Владимира полюбил я, яко сына родного. Пото, княже, пустил бы ты мя с им вместях[153] в Киев. Ведь и он вот ко мне привязался, а я уж пригляжу за им тамо.
– Глупость болтаешь, воевода! – Мария хмыкнула и недовольно поморщилась. – Что там, в Киеве, мёдом намазано?! Воин растёт, не святоша! Больно вы все его распустили, как я смотрю!
– Да нет же, прав воевода, – возразил Всеволод, стараясь хоть как-то сгладить резкость слов жены. – Пусть так и будет. Прав и ты, Иаков. Давно следовало бы княжича в Киев свозить. Нечего сиднем в тереме киснуть. Пускай на белый свет посмотрит. Вырастет – как княжить станет? Раньше проще было, но теперь иные времена, сынок, – обратился он к Владимиру. – Без грамоты никуда. Вот будешь ты с иноземными послами толковать или узнать задумаешь, что на свете творится. На толмача не надейся, он ведь и соврать, и ошибиться может. И помни: доверяй больше своим глазам, меньше – чужому слову. Съездишь вот с воеводой в Киев, поглядишь на стольный град, а там и учителей тебе найдём, и книги нужные раздобудем. Ты же, воевода, знай: за сына моего отныне ответ держишь! Присматривай за ним получше!
Сколь быстро и неожиданно меняется жизнь! Владимир широко раскрытыми очами удивлённо взирал то на отца, то на воеводу Ивана, то на Иакова. Иван Жирославич, уразумев, видно, что творится в душе мальчика, с ласковой улыбкой положил ему на плечо руку и тихо промолвил:
– Ничего, княжич.
И Владимир, ощутив у себя на плече тяжёлую и сильную длань воеводы, успокоился и застенчиво улыбнулся, доверчиво глядя на круглое усатое лицо вуя.
Глава 12. Первый поход
Летом, в самый разгар полевых работ, поскакали в Переяславль, загоняя коней, чёрные вестники беды.
По Суле, Орели, Удаю[154] вихрем пронеслись свирепые торки. Горели подожжённые ордой сёла и деревни, дымом окутывались пограничные городки, над полями кружило хищное вороньё, по дорогам рыскали вылезшие из своих нор степные волки. Крестьяне, собрав скудный скарб, толпами валили под защиту крепостей, бросая дома, житницы, гумна, а где-то уже далеко по пыльным шляхам брели иные, повязанные в длинные цепи арканами, подгоняемые нагайками.
Сакмагон Хомуня, весь в пыли, в разорванной кольчуге и покорёженном шеломе[155], спрыгнув с коня и бросив поводья челядинцу, бегом ринулся к крыльцу княжеских хором. Увидев на пороге сеней выскочившего ему навстречу обеспокоенного Всеволода, он резко остановился и, шатаясь от усталости, взволнованно выпалил:
– Княже! За Орелью сторóжи наши торков узрели! Сказывали: как вышли ко брегу Днепра, так видна стала рать большая. Воеводы бают, тыщи три вершников наберётся. Народ с полей в крепости бежит, прячется. К тебе спешил, нарвался на засаду у брода. Тамо сторóжа ихняя была. Едва не зарубили, треклятые!
Всеволод сдвинул тонкие брови.
– Опять зашевелились, поганые сыроядцы! – недовольно проворчал он. – Снова придётся мечом их поучить, супостатов. Вон как покойный отец печенегов бил под Киевом. Думаю я, Хомуня, выступать нам надо. Нечего за переяславской стеной сидеть. Соберу дружину, пойду в степь врагов встречать. На корню бы их сничтожить, не дать набрать силу.
Отпустив Хомуню и приказав воеводам собирать воинов, Всеволод прошёл в палату на верхнем жиле и сел на широкий конник[156]. Тяжкие мысли омрачили его высокое чело.
Издревле, из века в век налетают на славянские земли степные орды. Сперва были гунны, за ними следом обры[157] – от этих племён остались одни названия – потом хазары[158], угры, печенеги, теперь – торки. Нет в степях ничего постоянного, не переставая кипит там борьба, одни истребляют и вытесняют других. Но, какие бы племена и народы ни появлялись на ковыльных причерноморских равнинах, какие бы события ни вершились, жизнь там всегда оставалась одной и той же – не сеяли кочевники хлеб, не работали на ниве, а жили только грабежами, разбоем и кровавыми набегами. Вот в нынешнее лето снова явились они на Руси, правда, если верить словам Хомуни, не в такой великой силе, как случалось прежде. Поэтому стоит ли ему, Всеволоду, ждать, когда приспеет помощь от братьев? Да и помогут ли? Изяслав вон, собрался на голядов[159], на Литву – до степи ли ему сейчас? Эх, был бы он, Всеволод, князем в Киеве, устроил бы он тогда воронам в степи обильное пиршество! Голяды и Литва подождут, торки – куда опасней и страшней. Но прочь, прочь беспокойные мысли, не время предаваться мечте, возлелеянной в глубинах страждущей души! Надо спешить готовить переяславскую дружину. И выступать чем скорей, тем и лучше. Иначе торки могут откочевать далеко на юг, тогда ищи их там, на бескрайних просторах! Нагнать бы их сейчас, пока не поздно, перенять на пути, отобрать захваченный полон, иссечь саблями!