Книга Ты и я - читать онлайн бесплатно, автор Георгий Викторович Баженов. Cтраница 4
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Ты и я
Ты и я
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Ты и я

Надежда заглянула Татьяне в самые глаза, потому что Татьяна никак не реагировала на ее слова. Теперь-то Татьяна сообразила – Надежда обращается к ней – и кивнула.

А потом опять она сидела, слушала, кивала, ничего не понимая, не вникая в смысл слов, думала: вот как это бывает… ничего не пойму…

– Но я забуду его, забуду, – продолжала Надежда, – просто гордыню свою бабскую не могу сломить, ну что он мне, мой проклятый Феликс? Еще неизвестно, какая я стану, и не в кино дело, кино – тьфу, просто жизнь будет другая, осмысленная, он еще поймет, пожалеет, от кого он ушел, еще в ноги мне будет кланяться…

– Передай мне телефон, – попросила Татьяна; она сидела так хорошо, так уютно в кресле, не хотелось ни двигаться, ни шевелиться.

– Телефон? – осеклась Надежда на полуслове. Осеклась, удивилась. – На, конечно, пожалуйста… – И протянула аппарат.

Татьяна медленно, завороженно улыбаясь так, будто хочет вот-вот заплакать, набрала номер.

– Жиров? Это я, Татьяна. Мельникова.

Он что-то там ответил (Надежда смотрела на Татьяну во все глаза: Жиров? Какой еще Жиров? Вот так да-а…), Татьяна не слушала его.

– Жиров, – продолжала она, – меня ограбили.

Опять что-то там рокотало в трубке, а Татьяна говорила свое:

– Меня ограбили, Жиров. У меня забрали все-все. Туфли, плащ, сумку, серьги, кольцо. Меня ограбили, Жиров. Ты это понимаешь? Я не пьяная, нет… Я не хочу спать. Я хочу плакать, понимаешь, Жиров?

Он что-то спрашивал, даже как будто сердился, а она, готовая в любую секунду расплакаться, все повторяла:

– Жиров, меня ограбили. Вот что со мной сделали, Жиров… Меня ограбили… оскорбили…

IV. Даниловы

В школу Наталья не пошла. Все было как всегда: позавтракала, собрала учебники, тетради, выбежала на улицу… и что-то как будто перевернулось в ней. Осень; летят листья; из-за домов малиновым полукругом подымается солнце; шуршат по асфальту шины машин… Беспричинная тоска, которая все чаще и чаще стала случаться с Натальей, вновь охватила ее, навалилась не тяжело, а смутно, тревожаще… Почувствовалось: хочется сделать что-нибудь такое, чтобы разом изменить всю жизнь, должна же она наконец стать понятней, чище, лучше, и в то же время, знала Наталья, ничего такого сделать она не могла, оттого и тоска наваливалась, брала за сердце грусть… Как ей противно и стыдно было иной раз сидеть в школе и делать вид, что слушает о какой-нибудь физике, химии, а думать совсем о другом – о жизни, которую невозможно понять, хотя с виду она такая простая, близкая, но совсем непонятная и далеко не хорошая. И не мысли, а мечты взывали к другой жизни, понятной, сердечной, не запутанной, полной взаимной любви или хотя бы уважения, да – не мысли, а мечты. Потому что мысли оставались трезвые и холодные, несмотря на ее возраст, несмотря на то, что она девочка, – эти мысли отравляли ей жизнь, а мечты хотели примирить и примиряли с жизнью или, во всяком случае, возвышались над ней. Скорей всего, глупым, а еще точней – неопытным было только ее сердце, а мысли, хоть ни один взрослый, наверно, не поверил бы в это, были глубокие и зрелые, стремились к тому, чтобы быть таковыми, и от этого странного сочетания – неопытного сердца и самостоятельных серьезных размышлений – шла вся ее мука, боль, стыд и растерянность. Пожалуй, больше всего было последнего – стыда и растерянности, самое главное – растерянности.

Растерянность – вот что такое ее нынешняя жизнь.

Наталья подошла к телефонной будке, повесила портфель на настенный крючок; постояла, подумала, решаясь и не решаясь позвонить. Наконец набрала нужный номер.

– Да, – ответил отец. Наталья молчала. – Да! Данилов слушает! – В голосе отца зазвучали нотки нетерпения и неудовольствия – отрывают от работы.

– Папа, это я. Здравствуй.

– А, Мышонок, это ты? Здравствуй! – Как сразу изменился у него голос – стал такой мягкий и нежный. Наталья знала: отец искренен, знала всегда, что он любит ее, любит, может быть, больше Светланы, больше Ванюшки и, уж конечно, больше Надежды.

– Папа… я хочу увидеть тебя… – медленно, очень медленно проговорила Наталья.

– Что-нибудь случилось?

– Нет. Мне просто нужно поговорить с тобой. – И после некоторой паузы: – Я соскучилась по тебе, папа.

– Где ты? Разве ты не в школе?

– Я не пошла в школу!

– Ну, это, конечно, не совсем хорошо… Впрочем, ладно. Ты можешь ко мне приехать в лабораторию?

– Прямо сейчас? Да, конечно. Могу. Я сейчас. Сейчас приеду… – торопливо, глотая слова, обрадованно заговорила Наталья.

– Ну вот и молодец, Мышонок. Жду. – Но трубку не положил, ждал, не скажет ли она еще что-нибудь. – Эй, Мышонок, ты слышишь меня? – Он с детства называл ее так – сначала Наташонок-Мышонок, потом просто – Мышонок.

– Папа, ты меня любишь? – спросила она и еле-еле сдержала себя, чтобы не расплакаться.

– Ну что ты, глупышка. Ты же знаешь, как я тебя люблю. Что случилось?

– Я сейчас приеду… – прошептала она и повесила трубку.

Но почему-то сразу не поехала; больше того – после разговора, как только вышла из будки, решила: нет, не поеду совсем; и только позже одумалась… Но это – позже, а пока стала опять бесцельно бродить по улицам, сидела на лавках, пробовала построить на портфеле домик из кленовых листьев, все разрушалось, дул ветер, проходили мимо веселые возбужденные люди: молодые ребята (и даже молодые мужчины) пытались заговорить с ней, бросали шутливые реплики – в надежде, что она пошлет им, как шарик за теннисным столом, ответную шутку, она все видела, слышала, понимала, но в глазах ее не было ответа ни на одну шутку, ни на одно заигрывание; потом она опять ходила по улицам и неожиданно вышла к кинотеатру, встала рядом с афишей, смотрела на крупные, тяжелые, шершавые, как бы осмысленные буквы и не могла взять в толк, что тут написано, отошла подальше – «СТАЛКЕР» – вот, оказывается, что… Говорили – такой необыкновенный фильм; может, пойти? Вспомнила: СТАЛКЕР – это смертник, кажется; купила билет, подошла к контролеру и вдруг подумала: зачем в кино? ведь не хочу; ничего не хочу; отошла прочь, задумалась, стояла, стояла, выбросила билет, сначала разорвала его на мелкие кусочки, потом выбросила в урну; не хотела смотреть про смертника, вообще ничего не хотела видеть на экране – там все придумано, и всегда это заметно, видно – то фальшь жизни, то фальшь актерской игры, и совсем невыносима глупая фальшивая солидарность зрителей в чувствах и мыслях, хотя эта солидарность рассыпается в прах, как только вспыхивает свет и каждый уходит в свою реальную жизнь – в свою непростую, запутанную и беспросветную круговерть.

Наталья поняла – больше так не может; хочет видеть отца; поговорить, успокоиться, утешиться… Господи, как она любит его! Просто жить без него не может, а он…

От проходной она позвонила отцу по внутреннему телефону.

– Где ты пропадала? – встревоженно спросил он. – Я уж стал беспокоиться… Два часа прошло.

– Разве? Извини, папа…

– Я сейчас спущусь.

– Хорошо. Я здесь, папа. Не беспокойся. Я жду.

Минут через пять появился, показал вахтеру удостоверение, провел за собой Наталью. Вахтер давно знал ее, но всякий раз смотрел настороженно, с явной подозрительностью. Такая уж у него была работа.

Сначала они шли по экспериментальным цехам, где все двигалось, шумело, грохотало, звенело, стучало. Наталью всегда охватывал здесь почти мистический страх; так и казалось, что что-нибудь сейчас сорвется на голову или наедет какая-нибудь тележка. Это был завод подъемно-транспортного оборудования, и здесь, в экспериментальных цехах, испытывалось и проверялось то, что поначалу разрабатывалось в лаборатории отца. И только после сотен испытаний какая-нибудь новая лебедка или – того замысловатей – кран-балка шли на конвейер, внедрялись в основное производство. Наталья никогда не любила технику, не понимала и даже боялась ее, но, может быть, именно поэтому боготворила отца – он был настоящий мужчина, увлеченный своей работой до страсти, и не просто там теоретик, а практик, экспериментатор: после института пришел на завод простым инженером, увлекся изобретениями и усовершенствованиями, попал в экспериментальный цех, потом в лабораторию, защитил кандидатскую диссертацию (кандидат технических наук) и вот уже шесть лет руководил лабораторией. И пока Наталья не побывала на заводе, не увидела отца на работе – впервые это произошло года три-четыре назад, она воспринимала отца как-то совершенно по-другому: всегда он был для нее только домашний, добрый, мягкий, умный, ироничный, смешливый, а тут вдруг она узнала, насколько он может быть жестким, властным, нетерпимым, но все это не самое главное – она увидела, что он, оказывается, такой увлекающийся, такой неистовый в работе, – с тех пор, наверное, и изменилось что-то во взрослеющей душе Натальи: она теперь не просто любила отца, она уважала его – он был человек слова и дела, ума и сердца, а как этого не хватает в жизни (уже тогда Наталья задумывалась над этим)…

Прошли цеха; прошли отделы лаборатории; только собрались заходить в кабинет отца – сбоку вынырнул Сережа Марчик. Марчику отец прощал все – молодой, почти мальчишка, этот парень с руками токаря-виртуоза и головой академика мог выточить любую деталь, но при одном условии: исполнение не слепое, а творческое, возможны, так сказать, коррективы творца Марчика. Отец, улыбаясь, всегда соглашался с ним. Еще одна слабость Марчика – когда видел Наталью в лаборатории, кричал: «Не проходите мимо!» – и без всякого зазрения совести набивался в женихи.

– Феликс Иванович! – закричал Сережа Марчик и на этот раз. – Не проходите мимо! Ах, Наталочка, здравствуй, детка! Ну как, подросла? Я жду, Феликс Иванович, я очень жду! Как только стукнет дочке восемнадцать – сразу сватаюсь. Берете в зятья? Только не режьте хорошего человека ножом, прошу вас…

– Посмотрим, Сережа, посмотрим… – весело отвечал отец. – Вот как подрастет наша невеста, мы у нее сами спросим. Верно, дочка? – Слава Богу, при чужих он никогда не называл ее Мышонком.

Обычно не очень смущающаяся и умеющая дать отпор, если надо, перед Сережей Наталья несколько терялась, даже краснела. Он уязвлял ее своей открытостью и бесшабашностью, нагловатой откровенностью, которая не поймешь: откровенность или, может, просто насмешка? А как тревожна и оскорбительна насмешка для девочки Натальиного возраста…

– А если без шуток, Феликс Иванович, эту шайбу пусть Иванушка-дурачок точит. А я пока Сережа Марчик…

– В чем дело, Сережа Марчик? – в тон ему – то ли шутя, то ли серьезно – спросил отец.

И они склонились над чертежом, забыв про Наталью; потом отец опомнился, сказал:

– Ты иди в кабинет, подожди немного, я сейчас…

Пришел он не скоро.

– Извини, – сказал, – работа… Ну, так что такое случилось у тебя?

– Да так, ничего… – Почему-то она стеснялась смотреть отцу в глаза, отводила взгляд в сторону. И вообще – что-то произошло с Натальей за эти минуты, охота откровенничать с отцом как будто пропала совсем.

– Обиделась? – догадался он. – Знаешь, Мышонок, очень странно устроена наша жизнь… Сколько на свете недоразумений только потому, что люди обижаются друг на друга, а обиду свою прячут глубоко внутри… – Он подошел к двери, закрыл на ключ: – Чтобы нам не мешали, – и, потирая руки, сел в кресло; Наталью посадил рядом. – Ну что, обиделась?

– Я не обижаюсь… Я просто так…

– Какие-нибудь нелады с мамой?

– Не в этом дело. Я сама не знаю…

– Тоска?

Она подумала-подумала, что ответить, наконец вздохнула:

– Тоска, папа… Так мне плохо почему-то…

Отец обнял ее, нежно похлопал по плечу:

– Ах, Мышонок ты, Мышонок, вот ты и взрослая уже… Как быстро, незаметно… Хочешь, признаюсь тебе? В твоем возрасте на меня находила такая хандра – хоть в петлю лезь. (Это «хоть в петлю лезь» надолго застряло в сознании Натальи.) И, как видишь, ничего, все прошло – даже не верится, что это было со мной. Тоска – это несоответствие идеала и реальности. Человек преодолевает несоответствие, и хандра исчезает сама собой.

– Тебе хорошо, ты взрослый, умный, ты все-все понимаешь… А я? Я родилась у вас какая-то не такая, меня все время грызет неудовлетворение… Я злюсь на себя, на тебя, на маму… И ничего не могу поделать с собой. Я даже школу возненавидела, не могу больше учиться, не могу слышать голоса учителей… Все опротивело. Все кажется ложью, болтовней, обманом…

– Если бы ты знала, как это мне знакомо! – искренне признался Феликс. – И теперь, когда я взрослый, когда многое понял в жизни, я не сомневаюсь – каждому человеку надо обязательно пройти через эти сомнения. Кто через них не проходит – из того вообще ничего путного не получается.

– Ты серьезно? Нет, ты шутишь… ты просто хочешь успокоить меня…

– Серьезно, Мышонок. О таких вещах нужно говорить только всерьез.

Наталья смотрела на него недоверчивым, внимательным, изучающим взглядом.

– Не веришь? – улыбнулся он.

– Не знаю… Как я могу не верить тебе?

– Вот и умница. – Он поцеловал ее в щеку; как ей была приятна его ласка, его нежный поцелуй: она всегда скучала по отцу (но не всегда показывала, даже не всегда признавалась в этом сама себе), а в последние дни скучала по нему особенно.

– Знаешь, мне все время хочется понять ваши отношения с мамой…

Он взглянул на нее настороженно, быстро, цепко.

– О, Мышонок, – он решил отшутиться, это было видно, – даже боги Олимпа, если бы задумали понять нас, только зря расплескали бы свое божественное время.

– Почему вы всегда – и ты, и мама – отделываетесь от меня то шутками, то приказаниями не совать нос в чужие дела, то еще какой-нибудь тарабарщиной?.. Ведь я ваша дочь! Мне больно…

Феликс несколько смутился; не знал, какую тональность выбрать для дальнейшего разговора; он еще не почувствовал, насколько важна сегодня его искренность для Натальи.

– Понимаешь, ты взрослая, конечно… – медленно проговорил Феликс, нащупывая тропу в дальнейшем разговоре, – но в то же время еще не совсем взрослая… Тебе трудно понять некоторые вещи. Трудно, а может быть, даже невозможно…

– Почему? Человек всегда может понять человека.

Феликс удивленно вскинул на нее глаза.

– Я знаю, ты ушел от нас потому, что мама измучила тебя.

«Она и вправду, – подумал он пораженно, – повзрослела за последнее время…»

– Но ведь многие люди мучают друг друга, – продолжала Наталья, – разве из этого следует, что нужно бросать семью? Ты ушел не только от мамы. Ты ушел от меня. А я так не могу. Не могу. Обо мне никто из вас не подумал… Вы просто эгоисты оба.

«Повзрослела… Да как сильно… Когда? Просмотрел, проморгал…» – думал он, все больше и больше поражаясь ее словам.

– Наташа, – сказал он, – ты стала понимать такие вещи… Я не думал… У меня сложное чувство: либо мы должны говорить действительно серьезно (но это трудно, больно!), либо не говорить совсем.

– Я больше не могу жить одна, только со своими мыслями! Я хочу понять: кто вы, мои родители, – враги мне или друзья? Ты знаешь, я люблю тебя, но, кажется, не только люблю – я начинаю ненавидеть вас! Я не могу жить с этими страшными чувствами – любить и ненавидеть. Помоги мне!

Он вконец растерялся; его Мышонок, малышка, девочка-несмышленыш – и вдруг такие мысли, такие слова…. Откуда? Когда накопилось, когда созрело? Он ничего не понимал…

– Ты не права в одном: я никогда не уходил от тебя. Быть вместе – это не значит быть только рядом. Я тоже мучаюсь, мне нелегко, но я думал – ты взрослая, ты понимаешь эти вещи. Я ушел, но мы всегда можем видеться с тобой. Ты можешь приходить к нам, больше того – можешь жить у нас, тебя все любят, никто никогда не обидит. Впрочем, ты сама это знаешь…

– Ничего я не знаю!

– Как? Ты шутишь?

– Да, я знаю, конечно. Но ты понимаешь – я не хочу этого знать! Не хочу! Почему я должна приходить к вам, приспосабливаться к твоим родственникам: я – к ним, а не они – ко мне?! Я что, прокаженная? Или это я виновата, что ты не живешь с нами, бросил меня?! Вы что-то делаете, а мне – вся боль… Но за что?

Он понял – нужно как-то по-другому строить разговор; он старше, опытней, должен взять в руки словесную нить, всегда такую опасную, когда она тянется безнадзорно…

– Погоди, Мышонок. Давай говорить спокойно. По порядку…

– Папа, ради бога, не называй меня Мышонком! Ну какой я тебе Мышонок?!

«Вот так да-а…» – в который раз за сегодня удивился он.

– Но ведь тебе всегда нравилось, когда я…

– А сегодня не нравится! Ты не заметил – я выросла, я взрослая? Если тебе так хочется, можешь называть меня Мышью. Даже Крысой. Пожалуйста. Только не Мышонком.

«Нет, она еще ребенок. Слава Богу… А то уж я совсем перепугался. Обижается на такие вещи…» – На сердце у него, кажется, немного отлегло.

– Хорошо. Буду называть тебя просто – Наташа. Договорились?

– Да. – Но не выдержала сурового тона, добавила: – Только не обижайся, папа. Я не хотела тебя обидеть.

– Ну что ты… – улыбнулся он. – Знаешь, действительно, давай поговорим дружески, спокойно. Я попробую – даю тебе слово! – объяснить тебе наши отношения с мамой. Хотя, знаешь ли, те, кто ссорится, не всегда осознают даже сами, из-за чего, почему ссорятся…

– И ты?

– Что – я?

– И ты не осознаешь?

– Нет, я, по-моему, осознаю. Но… может, мне это только кажется?.. Впрочем, хорошо, давай начнем по порядку… Но с чего начать? – Он всерьез, надолго задумался, перебирая в уме разные годы совместной жизни; однако – перебирай не перебирай – именно рождение Наташи и было пробным камнем прочности их семьи. – Все началось с того, что Надежда стала ревновать меня к Светлане, к матери… постепенно это превратилось в настоящую пытку. Муку. И для меня, и для нее…

– Я тоже ревную тебя к Светлане. К бабушке. К Ванюшке.

– Разве? Что-то не замечал.

– Просто я скрытная. Для меня это мучительно – что у тебя есть еще одна семья, которую ты любишь больше нас.

– Это не так.

– Пусть. Но так мне кажется. Наверное, и маме всегда казалось то же самое.

– Я тебе скажу одно: в своей любви человек не должен быть безмерно эгоистичен. Как бы ни сложилась твоя судьба в дальнейшем, я хотел бы пожелать тебе одного: люби людей так, чтобы они чувствовали себя свободными, а не закабаленными. Нельзя любить человека как вещь, нельзя владеть им, превращать в раба своих капризов и настроений, даже в раба чувств, которые кажутся тебе высокими и искренними. Любовь – это не стремление пристегнуть любимого к ошейному ремешку, любовь – это пожертвование…

– Ты же не пожертвовал собой ради мамы? – обронила Наталья.

– Ради бога, Наташа, постарайся понять меня, не передергивай мои мысли. Я говорю сейчас, и одновременно думаю, и одновременно даже для самого себя уясняю какие-то важные вещи… Выслушай меня. Просто выслушай…

– Извини, папа…

– Ты пойми: любовь – не жертва собой, не жертва одного человека ради другого, а дарение себя любимому. Ты вдумайся! Здесь совершенно иной смысл, может – даже совсем противоположный. Мама любила тебя и меня, но самая тайная, изнуряющая ее и не сознаваемая до конца мечта мамы была не та, чтобы я любил вас (я всегда любил вас!), а чтобы не любил других, не любил Светлану, мать, даже Ванюшку. А я не мог и не могу не любить их, – и начались ссоры, которые поначалу, казалось бы, выглядели вполне оправданными, а потому исправимыми. Любовь – упаси боже, чтобы она была жадностью одного человека на другого, эта жадность съедает не только любимого, но и любящего, она разъедает все, оставляя после себя развалины и труху. Что и случилось с Надеждой…

– А с тобой? Выходит, ты не любил, раз с тобой ничего не случилось?

– Как не случилось? – И, взглянув на дочь, отчетливо подумал: «Нет, это невозможно все объяснить… Слова не помогают, не проясняют смысла, а только утяжеляют, запутывают его…» – Как не случилось?! – повторил он. – Ты же видишь – все развалилось в конце концов…

– Потому что ты разлюбил? Ты разлюбил нас?

– Пойми: я сделал все, чтобы наша семья не распалась. Надежда захотела жить отдельно от моих, в своей комнате, где жила до замужества (мы берегли эту комнату, думая, что когда-нибудь она понадобится тебе… когда ты вырастешь). Хорошо, я согласился. Мы втроем – ты, я и Надежда – перебрались в эту комнату. Разве я роптал? Разве я был против? Хотя жить в коммунальной квартире, с соседями, – это не совсем одно и то же, что жить в отдельной квартире. Слава Богу, соседи нормальные, а таким, как Татьяна, я бы при жизни памятники ставил… Стали жить отдельно от моих, но разве стали жить лучше?

– Возможно, не стоит говорить, но мама стала…

– Я знаю. Я ей говорил. Это черт знает что…

– А вчера они весь вечер просидели с Татьяной.

– Наверное, у Тани что-нибудь случилось?

– Вчера она была просто не в себе… Бог знает какую околесицу несла…

– А Анатолий где?

– Вроде в командировке.

– Вот тоже еще фрукт… Надо же: никогда природе не хватает равновесия и справедливости. Во всякую гармонию подбросит свой испытующий камешек. А ведь у Татьяны есть одно необыкновенное, редкое по нашим временам качество – она настоящая мать. Странное дело: когда я оглядываюсь вокруг, я вижу, что женщины в наше время живут с ощущением, будто жизнь проходит мимо них. Они потеряли способность чувствовать счастье в детях. Это даже не драма, это трагедия современной женщины. Что-то похожее произошло и с нашей мамой. Все ее счастье – в тебе, а она не понимает этого.

– А твое в чем счастье?

– Мое? – Феликс осекся, задумался. – Счастье любого человека – в согласии с самим собой. Вот к этому я и стремлюсь.

Наталья смотрела на отца во все глаза, и чем умней, отчетливей были его слова, тем тоскливей и тяжелей становилось у нее на душе. Почему умные, даже прекрасные мысли не помогают жить человеку? Почему поначалу они как бы удивляют нас, открывают глаза, вызывают радостное внутреннее удивление: вот оно что, оказывается… А потом жизнь продолжается сама по себе, а мысли о жизни остаются сами по себе – нет никакого синтеза, сплава нет, единства. Или это тоже истина мира: жизнь и мысль о ней – вечные враги?

– Знаешь, папа, – сказала Наталья, – я ничего не понимаю. Ничего не хочу. Хочу только одного – ради бога, не обижайся, – чтобы ты вернулся к нам. Больше ничего. Понимаешь, мне больше ничего не надо – только чтобы ты был всегда рядом. Иначе все у меня валится из рук. Наверное, я дура какая-то… У скольких девчонок и ребят из нашего класса родители не живут вместе, а я так не могу… Даже умереть иной раз хочется, такая тоска, папа! Если бы ты знал, какая тоска!

– Я понимаю, – сказал он; Феликс сидел, не глядя на дочь, опустив голову: ему было неловко, стыдно.

– Вернись к нам, папа. Знаешь, мы бы очень хорошо зажили теперь.

– Я не могу, – сказал он. – Даже если бы сильно захотел.

– Почему?

– Потому что… – Он не знал, как сказать об этом. Он понимал, что, какой бы взрослой и умной ни казалась сейчас дочь, все равно это только одна видимость; чтобы понимать какие-то вещи, нужно не просто повзрослеть или поумнеть, нужно, чтобы душа прошла определенные круги ада и рая, для понимания нужна душа, а вовсе не ум, а душа зреет и матереет в человеке гораздо более сложными путями, чем ум. Ум – крест человека, душа – стропила в небо.

– Ну почему? – в нетерпении переспросила его дочь.

– Честно говоря, мне не хочется говорить. И врать не хочется. Поймешь ли ты, сможешь ли?

– Я все пойму, – самонадеянно подтолкнула его к признанию Наталья.

– Я не могу вернуться, – медленно, как бы проверяя каждое слово на слух, заговорил он, – потому что я… люблю… другую женщину.

– Какую женщину? – легко еще, не понимая ничего, произнесла Наталья. – Ты о чем?

– Ты спросила – и я ответил. Я не могу вернуться. Поздно… Я полюбил другую женщину. – Странное дело, голос его звучал резко, даже зло.

– Но как же… – растерянно прошептала Наталья. – Ты любил первую жену. Потом маму. Теперь кого-то еще… Сколько можно любить? Ты обманываешь меня! Разве можно так много любить?

– Вот это-то и есть то, что тебе трудно понять. Я предупреждал тебя.

– Нет, я понимаю, понимаю… – быстро, как бы опомнившись, заговорила Наталья. – Только одного не пойму: ты обманываешь меня, да? Правильно я поняла?

– Правильно, – махнул Феликс рукой.

Наталья внимательно смотрела на отца, стараясь чуть ли не пронзить его взглядом, добраться до сути его душевного состояния.

– Нет, ты сказал правду, – неожиданно произнесла она. – Я теперь вижу. Когда человек любит, он становится холодным и равнодушным.

– Как это? – удивился Феликс.

– Холодным и равнодушным к тем, кого любил прежде.

– Ну, это еще как сказать, – не согласился он. Не хотел согласиться. – Любовь к одному человеку не исключает любви к другим. Я думаю, это аксиома.

– Папа, ну я пойду? – неожиданно сказала Наталья.

– Как, вот так сразу? – Кажется, он даже обиделся немного.