Дорогая Шурочка, прости, что я пишу тебе такие вещи, которые тебя, должно быть, совсем не интересуют, но правда, мне всё это занимательно. А ты, я думаю, ведь и хочешь знать, что меня сейчас занимает, что я думаю.
Сегодня утром на сборном пункте я встретил, наконец, коллегу Левитского. Он мне передал целую кипу официальных бумаг и инструкций, отношений и требований. И вот я несколько часов сидел над ними и старался кое-что в них понять. В конце концов я осилил этот ворох бумаг и понял, что нам без бумаг здесь не ступить ни шагу.
Затем пришел ко мне Левитский, и мы с ним вместе вырабатывали план и образ действий на завтрашний день. Лошадь мы уже имеем. Оказывается, что нам как запасному госпиталю, перевозимому по железной дороге, больше одной рабочей лошади не полагается. Часть команды также имеется, помещения есть. С завтрашнего дня мы заставим нашего смотрителя закупить необходимую утварь и посуду, подводу, упряжь, муку, крупу и т. д. Часть этих вещей должны получить в интендантстве. Соберем ли мы завтра хоть малую часть того, что нам следует, это, конечно, другой вопрос. В общем, бестолочи и неразберихи хоть отбавляй, хотя в дневнике мобилизационном и наперед указано, в какой час каждого дня что следует приготовить и совершить. Больше всего работы смотрителю и почти никакой – младшим ординаторам. Пока нет главного врача, мы с Левитским работу будем делить пополам.
Алексею Афанасьевичу делать здесь абсолютно нечего. Пьет, ест, спит, газету читает и по вечерам письма пишет. Сегодня к вечеру к нам хотели придти Левитский и еще какой-то коллега, и вздумали мы сыграть небольшую пулечку (т. е. в преферанс. – Сост.). Не огорчайся, милая Шурочка, что таким делом буду заниматься. Ты знаешь, как либерально я смотрю на этот вопрос. Впрочем, даже идея принадлежит не мне, а Левитскому. Играть будем по маленькой, в авантюры пускаться я не стану.
Проводить вечер где-нибудь на свежем воздухе нет сил. Постоянное козырянье направо и налево утомляет и отравляет всякое удовольствие. Стремишься ограничить пребывание на улице, сколько возможно. <…> Настроение мое сейчас спокойное, но немножко боюсь, как бы нам здесь не остаться без дела на долгое время. Хотелось бы скорее ближе к границе, к свежим впечатлениям.
Дорогая моя Шурочка, когда я получу первую весточку от тебя? Знаешь, Шурочка, сегодня я начал читать последний роман Кнута Гамсуна[12] и снова всецело нахожусь под впечатлением и обаянием его стиля. Пишет он все-таки удивительно. Как он любит и чувствует природу, как он просто живет и просто воспринимает всё, что его окружает; как он сводит все людские движения мысли и чувства к простым основным линиям вековечной природы. Удивительный писатель!
Прощай, дорогая Шурочка, пиши скорей и подробней,
Твой Е.
Воронеж, 28-го июля 1914 г.
Теряюсь в догадках, милая Шурочка, почему ты мне не пишешь?! Сегодня объездил все инстанции, но нигде не нашел ни единого письма на свое имя. В сборном пункте одни официальные письма, в почтамте «до востребования» ничего нет. В разборочной почтового отделения мне сказали, что все письма, адресованные на госпитали, посылаются воинскому начальнику. Заехал туда. Там мне дали кипу писем, но в ней оказались только официальные, по мобилизации, мне же – ничего! Я огорчен, Шурочка. Как бы письма-то не затерялись?! Может быть, пока лучше адресовать на Мал[ую] Дворянскую улицу, Гранд-отель, 33? Попробуй!
Знаешь, Шурочка, какой вчера сюрприз? Едва отослал письмо, как раздается громкий стук в дверь, и сейчас же входит в комнату Кутька[13], только что из Москвы приехавший, в полной форме военного врача. Оказывается, их высочайшим указом произвели в зауряд-врачи[14], и он откомандирован младшим ординатором сюда в Воронеж, в сводный госпиталь. Этот сводный госпиталь останется на всё время в Воронеже и получит, по всей вероятности, либо хроников, либо, вернее, заразных больных. Кутя этим весьма недоволен и думает на днях подать рапорт о переводе в какой-нибудь полевой госпиталь. Настроение его прекрасное. Экзамены его все-таки удручали. Сейчас он веселый и шумливый, как всегда. Устраивается он с коллегами на казенной квартире, по дешевому тарифу.
Я думаю, если нас через две недели не переведут на какие-нибудь позиции, то и нам с Ал. Аф. придется подумакивать о более дешевом устройстве. П,ены здесь в Гранд-отеле, несмотря на всю его мизерность, весьма высокие, и надолго пороха не хватит.
Наш главный врач продолжает блистать своим отсутствием также, как и наш товарищ, зауряд-врач. Вся работа на Левитском. Так как ему приходится всюду расписываться, то ему же и приходится браться за всё. Я ему довольно-таки не нужен. Принимали мы сегодня вместе казенное оружие и отправили смотрителя за покупкой кухонной посуды для устройства столовой и канцелярии. Моя роль во всем этом – больше роль зрителя. Мне совестно, но, правда, дела мне не находится. О нашей вчерашней пулечке я тебе рассказывать не стану, так как тебе это неинтересно. Скажу только, что люди хорошие, а результат был обычный, что тебя, конечно, не удивляет. <…> Сегодня опять читал Кнута Гамсуна с одинаковым восхищением.
Знаешь, Шурочка, мне вот, когда я тебе пишу, хочется сказать много нежных слов, а между тем, что-то удерживает. Боишься, как бы не получилось впечатление неискренности, фальши, боишься и не пишешь ничего. Почему это? Я сам страдаю от сухого стиля моих писем, а не могу писать иначе. Шурочка, объясни, почему?! Почему это у других людей получается просто, а у меня нет? Неужели, Шурочка, я и правда такой уж черствый человек? Шурочка, напиши, что нет!
Ты знаешь, что я и раньше неоднократно задавал этот вопрос, но как-то когда пишешь, более ясно выступают характерные особенности, а стиль неумолим, недаром сказано «1е style c’est Thomme»![15] Значит, я таков и есть?? Шурочка, пиши мне на это, отвечай!
Милая, милая моя, хорошая, единственная моя Шурочка, одна ты у меня. Не хочется мне после этого писать что-нибудь второстепенное! Прощай, моя хорошая, обнимаю тебя мысленно крепко, крепко и целую много, много раз! И пускай это не звучит пошло или избито, пускай тебе кажется, что эти слова сказаны в первый раз!
Твой, твой, твой!
Воронеж, 29-го июля 1914
Знаешь, Шурочка, после того, как запечатал и отослал тебе вчера письмо, так как-то хорошо сделалось на душе на целый вечер оттого, что сказал то, что хотелось, не боясь показаться пошлым. Милая моя Шурочка, Господи, как хочется, чтобы ты была здесь со мной. Теперь, вспоминая о Финляндии, кажется, что это была сказка или сон, и давно, давно! Ведь кто меня так понимает, как ты? С кем мне всегда, при всяких условиях, бывает так свободно и легко, как не с тобой?! Ведь отдельные мрачные моменты остаются моментами и быстро проходят, не они определяют наши отношения! Шурочка, мне хочется тебе хоть сколько-нибудь выразить, как я тебе глубоко благодарен за всё, всё, что я от тебя получаю и как я убежден в том, что ты много, много выше меня. <…>
Милая, милая моя Шурочка! Мне хочется так всё время писать и твердить одно и то же. Милая моя Шурочка, если бы ты была только немного спокойней, немного бы больше верила в меня, тогда разгладились бы морщиночки на твоем лбу, был бы всегда ясен твой взгляд, появилось бы больше бодрости, больше веры в жизнь и в то, что она прекрасна и интересна всегда, – ив спокойствии и в буре! Ну вот, не могу без того, чтобы не морализировать, не проповедовать своих истин. А ведь это старо, тебе давно известно! Ну, прости, больше не буду! А все-таки ты у меня милая, милая, хорошая моя, славная моя, дорогая моя Шурочка!
Эх! Поцеловать бы тебя сейчас как следует! <…> Что, Шурочка, ты почувствовала сейчас, как я тебя поцеловал? А? Верно, что это письмо, в сущности, даже не письмо, а длинный поцелуй на четырех страницах? Ты его так и понимай, потому что мне очень хочется тебя расцеловать здорово и как следует! Милая моя Шурочка! Поцелуй-письмо кончается! Прощай! А все-таки я думаю, что сегодняшнее письмо из всех написанных мною тебе – самое понятное! Верно?!
Твой Е.
Воронеж, 31-го июля 1914
Милая Шурочка.
Вчера не мог тебе писать, так как перебирался из Гранд-отеля в Троицкую слободу на казенную квартиру. Целый день был занят, а вечером у нас не было никакого освещения.
Знаешь, Шурочка, я вчера наконец нашел у воинского начальника два твоих письма мне от 24-го и 25-го. Милая моя Шурочка, с каким волнением прочел я их! Бедная моя и вместе с тем какая богатая! И как просто и непринужденно, как глубоко и задушевно! Какой я бедный в сравнении с тобой! Нет, лучше не сравнивать, минус для меня слишком явный. Остается только повторять всё одно и то же. Милая, милая моя, дорогая моя Шурочка! Ух! Как хочется тебя обнять и крепко, крепко поцеловать! Господи, как же это было доступно в Финляндии и, Боже, как это было давно! Вспоминаешь, и почти что не верится!
Последние дни у нас проходят тускло, несмотря на чудесную погоду. Третьего дня безвыездно сидел в Гранд-отеле, вечером – пулька. Вчера мы с Ал. Аф. с утра начали собираться. Что-то дорого жить на свои средства! Решили перебраться в слободу, в крестьянский домик, отведенный нашему 253-му госпиталю. Я ему предложил переселиться к нам, на что он охотно согласился.
У воинского начальника я достал письма от тебя (от матери до сих пор ни слуху ни духу). В почтамте оставил заявление, куда посылать адресованные мне письма. Уплатили по счетам, наняли извозчиков и поехали опять по всей Дворянской улице и через всю Троицкую слободу до самого края света, где стоит отведенная нам избушка на курьих ножках. Комната сравнительно большая. Всякие там тюфяки, перинки и подушки мы велели убрать. Разостлали купленные в городе мягкие матрасы на полу, и вот – помещение готово.
В тот же вечер мне приходилось нижним чинам выдавать сапоги и шинели – канитель на несколько часов. Ложась спать, окружил себя кольцом арагацовой пыли[16], чтобы клопы не съедали, и в этом успел: за ночь раздавил только одного клопа. Ал. Аф. утверждает, что будто бы по моей физиономии гуляли тараканы, но я этого не помню – спал богатырским сном. Сегодня Левитский тоже купил себе арагаца, убедившись в его пользе.
В общем, несмотря на некоторые курьезы, устроились недурно. Обедать ходим на железнодорожную станцию, как раз к отходу московского поезда, чем я думаю воспользоваться, т. е. передавать письма кому-нибудь, внушающему доверие, с просьбой опустить в Москве в ящик. Меньше шансов, что затеряются. Обедает с нами и Кутька, также устроившийся в слободе.
Мы теперь узнали место нашего назначения. Это – городок Бар в Каменец-Подольской губернии, верстах в 100–150 от австрийской границы. Отправят нас туда, должно быть, около 15-го числа августа. В городке, говорят, около 20-ти тысяч жителей, больше евреев. Клопов, наверно, там еще больше, чем людей. Впрочем, поживем – увидим.
Газеты мы здесь покупаем регулярно на станции. «Русские ведомости» я прочитываю от доски до доски. Сегодня там прекрасная статья Буквы[17] о личности Вильгельма II. Ведь ничего подобного по объективности в других газетах не найдешь! Или вот статья «Ради достоинства»[18] (кажется, так) в том же номере. Как далеко от крикливого патриотизма «Русского слова».
Я, когда читаю газеты или Кнута Гамсуна, всё время вспоминаю тебя. Сплошь да рядом хочется что-нибудь прочитать тебе, узнать твое мнение, рассказать тебе о своем впечатлении… Мне кажется все-таки, что мы слишком мало читали с тобой немедицинские книги. Давай, Шурочка, в будущем заполним этот пробел! Верно?
Я здесь сегодня купил два тома писем Чехова. Когда прочту, пошлю тебе, и ты будешь читать то же самое, что и я. Хорошо? Может быть, я пройдусь по полям страниц кое-где карандашом или подчеркну кое-что, и ты догадаешься о том, что на меня произвело какое впечатление. И связь между нами будет еще более интенсивной!
Милая моя Шурочка, приободрись, не предавайся слишком грустным мыслям, верь в будущее. Правда, мне теперь кажется, что раньше Рождества, пожалуй, нам не вернуться. Но что значит эта временная физическая разлука, если духовная связь между нами такая полная и продолжает укрепляться! Милая моя Шурочка, приободрись! Верь, что я всегда с тобой, что бы ты ни делала! Верь, что я чувствую, что и ты всегда со мной, моя хорошая, и продолжаешь оказывать на меня всё то же облагораживающее, далекое от всего низменного влияние!
Милая моя Шурочка! Прощай!
Твой Е.
Воронеж, 2-го августа 1914 г.
Милая Шурочка.
Дни проходят за днями, а разнообразия нет никакого. Хотелось бы куда-нибудь, наконец, двинуться! Дела мне сейчас нет никакого, если не считать делом то, что я сейчас пробовал обед, приготовленный для команды. Впрочем, вру – вчера было у нас маленькое разнообразие, хотя не развлечение!
Когда мы втроем сидели за обедом на вокзале, мимо нашего стола прошел какой-то генерал. По совести говоря, честь, которую мы ему отдали, нельзя назвать особенно почтительной, но ведь мы и не знаем, как надо отдавать честь генералам. Одним словом, он обернулся к нам с весьма недвусмысленным советом, впредь честь отдавать более прилично, «ведь корпусный врач – это большое начальство»! Тут только мы узнали, что он нам до некоторой степени «коллега»! «Если, – говорит, – вы не желаете нарваться на скверную историю, то будьте более вежливыми. Ведь другой на моем месте этого так не пропустил бы!» Затем еще вопрос: «Вы запасные?», и после утвердительного ответа безнадежный взмах рукой, – дескать, от таких и ждать нечего! После чего величественно повернулся и ушел.
Мы в это время стояли болванами перед всей публикой и временами прикладывались к козырьку. Глупо, но мне даже не обидно. Всяк учит тому, что он сам понимает и как понимает. Чего с него требовать! Ведь он думает, что он прав!
С сегодняшнего дня мы будем обедать где-то в частном доме, где Кутька отыскал возможность за 50 коп. получить три блюда, причем генералов поблизости не будет. Таким образом, инцидент исчерпан.
Я здесь вчера оболванился, т. е. был у парикмахера и остриг свои пышные кудри под машинку № 3 за 20 коп. серебром. Стало легко на голове. Красоты не прибавилось, но и не убавилось, – рожа татарская!
Вчера вечером – пулечка, итог известный! Сегодня с утра начал читать письма Чехова. Мне весьма интересно, потому что вернее, чем в произведениях литературных, обрисовывается личность писателя в его письмах. А личность Чехова, несомненно, и интересная, и привлекательная. Материала, чтобы углубиться в эти личности, в письмах много, жаль только, что не всегда знаешь, что за люди те, которым он пишет.
Закончил я «Последнюю отраду» Кнута Гамсуна. Какая печать тихой грусти и резиньяции лежит на всем романе! И вместе, несмотря на приближающуюся старость, что за вера в жизнь, в молодость, в ее силу и вдохновение! Какая вера в необходимость всего того, что творится, чтобы спокойно, хотя и с грустью, поставить над самим собой крест и сказать: «Твое время ушло, уступай дорогу новым, свежим силам!» Вот это значит уважать природу и ее законы во всех ее проявлениях, даже тогда, когда она тебя уничтожает. Люблю я его, несмотря на все странности и неровности стиля. Люблю его, потому что землей, скалами, морем и соснами веет от его рассказов. Люблю его, потому что нахожу в нем отклик своих чувств и мыслей. Люблю его, потому что и природа, которую он описывает, напоминает мне природу, ставшую и мне (и тебе?!) дорогой и милой!
Господи, да я, кажется, даже в лирику ударился! Ну, всё равно. Прощай!
Твой Ежик.
Воронеж, 4-го августа 1914 г.
Дорогая моя солдаточка!
Вчера весь день шел скучный дождик, у меня болела голова, – и все-таки это был очень, очень хороший день. В этот день я, наконец, получил от своей Шурочки целых три письма и одно письмо от матери. Утром коллега пошел по грязи в город, а я остался дома, уверенный, что получу письма. И в Гранд-отеле, и на почте для меня целых четыре письма. Ура!
Милая Шурочка, меня сильно тревожит и огорчило то, чему ты не придаешь значения, а именно, что из-за меня отношение к тебе ухудшилось в Морозовской б[ольни]це! Неужели это так? Кому какое дело? <…> Я, Шурочка, пока еще более высокого мнения о своих коллегах по Мор[озовской] б[ольни]це и не думаю, чтобы они могли опуститься до такой мелочности! Напиши мне, Шурочка, что ты думаешь по этому поводу. Мне это кажется важным и стоящим того, чтобы разобраться.
Неужели Вильям[19] серьезно может предполагать, что и к нему отношения изменились? Странно! Я думаю, он скорее удручен самим фактом войны между двумя народами, которые он одинаково уважает и любит, и от дружбы которых он ждал большего, чем от вражды их. Нам, находящимся между этими двумя народностями, тяжело думать и говорить об этой войне. Мы знаем одно, что у нас есть обязанности, которые мы должны исполнять, независимо от того, легко ли они нам достанутся! Но мысли о том, что ко мне мои знакомые и друзья могут теперь хуже относиться только потому, что я немец, – этой мысли у меня не было, нет и не может быть. Я, хоть и с трудом, допускаю, что к незнакомым людям враждебной нации можно относиться с подозрением. Но к знакомым, хорошо знакомым?! Нет! Это невозможно!
Но ты права, Шурочка, что самое страшное в войне – это озверение, одичание мыслей и чувств, благодаря чему даже культурные люди начинают говорить то, чего раньше никогда бы не говорили[20]. Прочти хотя бы статью Евг. Трубецкого в «Русск[их] ведом[остях]» от 2-го августа, где он даже русский воинствующий национализм последних лет приписывает плохому переводу с немецкого![21] Какая чепуха, и какое затмение критической мысли![22] И как отрадно читать в том же номере «Р[усских] ведомостей]» передовую статью с горячим призывом не разжигать низменные националистические страсти[23]. Получается впечатление, что «Русск[ие] ведомости» борются сами с собой!
И какое глубокое нравственное удовлетворение получил я, когда все без исключения сообщения о пребывании русских в Швеции в унисон писали о необычайно приветливом и радушном отношении шведов к русским, которых они ведь считают своими врагами! Вот когда обнаруживается истинная культура, далекая от всякой кичливой крикливости, как хотя бы в Германии за последние годы! То, что творили немцы в Калише[24], и то, что мы еще будем творить в Германии, – это, я думаю, для шведов и финнов, насколько мы их знаем и любим (не так ли?), явится дикой невозможностью, невероятной сказкой. И я с гордостью читал эти сообщения. Недаром, значит, нас поражала эта скромная, не бьющая на внешний эффект культурность! И не ошиблись мы, когда вынесли от пребывания в Финляндии только хорошее впечатление о культурном уровне финнов и их учителей – шведов.
А правда, тягостно сейчас читать газеты? Сколько мелкой злобы, сколько без критики, на веру принятых непроверенных, явно ложных известий. И даже «Русск[ие] ведомости]» временами шатаются, сомневаются, не участвовать ли в дикой пляске?! Меня сильно утешает то, что ты, Шурочка, сумеешь отличить истину от лжи, поверишь, что все-таки далеко не всё, что сейчас взваливается и приписывается немцам, – правда! Ты знаешь, Шурочка, что я никогда не был националистом. И все-таки больно иной раз читать все эти дикие голословные нападки на немецкую нацию. Неужели так-таки окончательно уже забыты и Гете, и Шиллер, и Кант, и Ницше, и Бетховен, и Вагнер, и многие, многие другие!
Времени осталось мало до отхода поезда, а потому завтра – больше. Прощай!
Милая моя Шурочка, прощай!
Твой Е.
В то время от Воронежа до Москвы было 18–20 часов езды. Фридрих Оскарович не выдержал разлуки с любимой и сумел-таки 6–7 августа побывать в Москве…
Воронеж, 10-го августа 1914 г.
Милая Шурочка.
Пишу тебе наспех несколько строк. Вчера утром благополучно приехал. Ночью спал плохо, тесно, сильно устал.
Узнал, что у нас имеется главный врач, только не числящийся у нас по мобилизации, который не приехал, а вновь назначенный из числа ординаторов формирующихся здесь госпиталей. И знаешь, кто им оказался? Наш известнейший специалист по грудному возрасту – Федор Александрович Зайцев!!![25] Сюрприз! Но человек он, кажется, милый. Вчера днем мы вчетвером возились, затем меня послали с поручениями в город. Вернулся только к пяти часам. Спать хотелось адски. Выпили с Ал. Аф. чаю и в 7 часов завалились спать. Спал богатырским сном до 7 час. утра!
Вчера достал в городе твои четыре письма и три письма матери. Пишет, что Вилли вернулся через Торнео еще 23-го июля, о Лени нет никаких известий, хлопочут в М[инистерст]ве иностранных] дел[26]. Артур лишился места, но сейчас же получил новое, тоже хорошее, при рижском трамвае. Гуго – idem[27]. Эдит получила прибавку жалованья и много работает, шлет мне горячий привет. Отец ходит по комнатам и бьет мух, «объявил им войну»! Мать думает, что это у него первые признаки старческой дряхлости. Мать обо мне, конечно, сильно заботится, горюет, что не успели снабдить меня Бог знает чем, советует по возможности близко к границе не подъезжать и т. д.
Я сегодня утром засел, чтобы первым делом ответить ей, ведь я ей давно не писал, и она мне ставит много вопросов. Но я так и не успел окончить. Уже в 9 ч. пришли все коллеги, и с тех пор у нас шел военный совет до часа дня. Чтобы поспеть бросить письмо в поезд, я должен спешить. Матери письмо придется послать уже завтра.
Официально объявлено, что мы выступаем в Бар в среду, 13-го числа, но медицинского имущества у нас у всех еще нет и, быть может, мы останемся еще целую неделю. Когда будет точно известно, я дам телеграмму: едем. Тогда пиши до востребования в Бар, Каменец-Подольской губ.
Левитский не получил отпуска, дела еще много, а времени нет. Милая Шурочка, прости, что я тебе так скверно пишу*, но хочется еще сегодня послать тебе весточку, а времени нет. Поспеть бы только!
Прощай, моя хорошая, не горюй, пиши подробно. Как дела брата?
Прощай, крепко, крепко целую мою женушку.
Твой.
Холодно!
За твои милые письма спасибо, спасибо!
* Письмо написано беглым, размашистым почерком – чем дальше, тем крупнее.
Воронеж, 11-го августа 1914 г.
Милая Шурочка.
Вот уже опять прошло два дня без тебя! Пока ничем серьезным заняться не удалось, даже пулечки еще не составили. Пишу тебе рано утром, а то боюсь, что опять не дадут обстоятельства писать тебе спокойно.
Вчера закончил длинное (в 8 страниц) письмо матери, вложил [фотокарточки и посылаю заказным. Объяснил ей всю сущность устройства полевых госпиталей и как они функционируют. Из ее писем ясно, что она имеет довольно смутное представление о том, как мы будем работать. Успокоил ее насчет моей экипировки. Она себя упрекала во всех письмах за то, что так мало обо мне позаботилась при моем внезапном отъезде. <…>
Вчера вечером получена у нас телеграмма, что медицинское имущество выслано из Москвы. Может быть, мы и в самом деле поедем послезавтра в Бар?! <…>
Жду сегодня получить письмо от тебя. Ведь получу? Ты, Шурочка, не скрывай от меня ничего неприятного, пиши мне и про брата и про то, что тебе приходится переносить. Я хочу знать всё, что касается тебя! Слышишь?!
Зайцев пока производит очень хорошее впечатление. Я думаю, что мы здесь вчетвером хорошо уживемся – нет среди нас чиновников и формалистов. Сегодня я еду в город закупать всевозможные хозяйственные принадлежности, думаем жить своим хозяйством. Кроме того, куплю по просьбе Зайцева шашки, шахматы и карты. Как видишь, готовимся бороться с всевозможной скукой. Впрочем, мне она не страшна – у меня есть несколько занятий: писать своей женушке письма, заниматься французским языком и читать хорошие книги!
Милая Шурочка, как ты переносишь вторую нашу разлуку? Ведь правда, ты теперь бодрее, чем прежде? Или нет?
1 час дня. Сделал два снимка. После чая пришел Зайцев, сидели, занимались немного делом и больше болтали. Нет, он, правда, симпатичный парень. Я очень доволен, что мне, таким образом, удалось с ним ближе познакомиться. К тому же он веселый, не без юмора! Будет хорошо! <…>
Прощай, моя хорошая Шурочка.
Твой Е.
Воронеж, 12-го августа 1914 г.
Дорогая Шурочка.
Ни вчера, ни сегодня я от тебя писем не получал. Неужели они затерялись? А я так уверенно рассчитывал получить сегодня.
У нас, Шурочка, неразбериха! Зайцев, должно быть, у нас не останется. Он назначен был здесь заведующим формированием, а вдруг сегодня предписание из Петербурга: ждать присланных оттуда военных врачей, назначенных в госпитали. Вот так штука! А мы уже радовались! Получим какого-нибудь бурбона петербургского.
Затем относительно дня нашего отправления также ничего не известно. Назначены на завтра. Медицинское имущество, говорят, прислано, но только частью, так как цены в Москве слишком дорогие. Предлагают нам недостающее покупать здесь, в Воронеже. Главные врачи хотят от этой чести, конечно, отказаться. В общем, получается полная неразбериха.