Витязь, хмурясь, слушал повествование. Тошно ему было. Приехал он сюда по делу большому, а его вот побасками какими-то забавляют…
Воевода княжой Петр Ослядюкович, один из «милостников», рослый, дородный боярин с белой бородой во всю грудь, только что вошедший в сени, сразу понял игpy князя: Георгию нужно было показать рязанцам, что никакие татаре не страшны нам и что мы сами свои дела с Божьей помощью, коли что, управим. И он поддержал князя:
– Когда Роман Галицкий ляхов победил, папа послал к нему посла намовляти того в латынство, обещая ему и фады всякие, и даже королем всей Руси учинити. И долго препирался с тем Роман: он тоже за словом-то в карман не лазил. А те, не срамяся, все лезли к нему с ласковыми словесами: какой папа-де мощный, и может-де тя, княже, богата, сильна и честна мечом Петровым устроити. Тогда Роман обнажил меч свой и говорит: такой ли-де меч-то Петров у папы вашего? Ежели-де такой, то может-де папа грады раздавати, а я-де поколе ношу свой меч при бедре, не хочу куповати31 ино кровию, яко же отцы и деды наши размножили землю Русскую. Это стязание32 с латиной вот уж сколько времени идет, а толков у них что-то не видится…
– Теперь, боярин, о пре33 не с латиной думать нужно, а с татарами, которые ближе латины… – сказал Коловрат, слегка покраснев: он догадался об игре хитрых суздальцев. – И, пожалуй, будут они позубастее твоего попа римского: они действуют не словесами ласковыми, а кривой саблей татарскою…
– Ну-ну… – примирительно сказал Георгий, почесывая в бородке. – Разве я что? Я не прочь… Только чего же горячку-то пороть? Посмотрим. А пока скажи отцу, что скоро мы тут кашу чинить думаем34. Тогда, в случае чего, прошу всех князей рязанских на пированьице, почестный пир пожаловать… И ты приезжай…
– Покорно благодарим, княже… А с тем дозволь челом бить…
– Что ты, что ты? Чай, так гоже?! – засмеялся князь. – Ты погуляй у нас. У нас в Володимире-то гоже… А погостишь и поедешь: куды спешить-то? У Господа времени много…
– Нет, княже, уволь… – решительно сказал Коловрат. – Коней мы уже выкормили, а князь наказывал мне поспешать как можно…
Князь для прилику попробовал еще раз удержать молодого витязя, но тот стоял на своем. Он откланялся князю и Петру Ослядюковичу и в сопровождении гридей княжеских вышел на двор. Там его ждали уже спутники, среди которых резко бросался в глаза высокий, статный, но рябой старик с бесстрашными глазами и выбитыми передними зубами.
Коловрат вскочил в седло.
– Ну, Плоскиня, ходом!.. – бросил он старику.
И рязанцы поскакали к перевозу через Клязьму.
Там, у воды, ожидая парома, стояла небольшая толпа крестьян с подожками. Паром медлительно полз по солнечной реке с луговой стороны. И вдруг Коловрата точно ожгло по сердцу: красивая девушка с льняными волосами и нежно-голубыми, как небо, глазами смотрела на него из толпы. Была она босиком, с холщовым мешочком за плечами и с ореховым подожком в руках. В глазах Коловрата невольно отразилось восхищение. Красавица сразу заметила это и, слегка нахмурив свои соболиные брови, отвернулась. Еще немного, и рязанцы поскакали зеленой поймой к своей Рязани, а крестьяне в свою очередь взобрались на паром.
– Ну, Настенка, садись давай!.. – крикнула красавице ее подружка Анка, тоже красивая, румяная, с черными кудрями девушка. – А видела витязя-то?.. Ах, пригож!..
– Ну, больно нужно!.. – пренебрежительно отозвалась Настенка, но покраснела: и ее Коловрат поразил своей мужественной красотой и богатым убором бранным.
Коловрат в облачке пыли передом мчал к Рязани. В сердце его ласково сияло и не проходило видение красавицы суздальской. И грустно было молодому храбру, что вот потерял он уже ее и николи, может, больше уж не увидит…
Баушка Марфа
Верстах в восьми от Володимира – версты тогдашние были вдвое длиннее – среди лесов дремучих беспорядочно раскидалась по косогору небольшая, дворов в восемь, деревенька Буланово. Булановцы были славяне, но откуда и когда пришли они в этот край, старики не помнили. По говору судя, были они, скорее всего, вятичами с верховьев Оки. Суздальский край заселялся поселями со всех концов Руси. Верстах в десяти от Буланова, еще дальше в леса, был, например, глухой край Славцево, где несколькими селениями осели новгородцы. А среди этого небродного населения хмурились крошечные, редкие деревеньки старых насельников края, муромы и мещеры, с плоскими лицами, почти белыми волосами и угрюмым и злобным характером. Через овраг от Буланова сидела такая мещерская деревенька, которая славянами так Мещерой и прозывалась. И отношения между двумя деревнями этими были неприязненные. Даже ребятишки булановские и те никогда не упускали случая подразнить соседей. Лучшим средством для этого было показать им язык и, прыгая на одной ноге, задорно выкрикивать:
У, Мещера нехрещена,Солодихой причащена!..То, что они были крещены, подымало их в собственных глазах. А мещерские ребята ругались нехорошими словами, а то при случае и камнями кидаться начинали…
Но если кровь поселей лесных и разнилась, то объединяла их жизнь лесная, трудная, да вера. Почитай, четыре века спустя после крещения Руси Володимиром их души все же оспаривали с одной стороны волхвы, колдуны, таившиеся в крепях лесных, и редкие, малограмотные батюшки в лапотках липовых, которые, путем не зная веры своей, тем не менее бессильно тщились «просветить» эти лесные души. Но вместе с лесовиками и батюшки весьма твердо верили и в лешего, и в домового, и в русалок, и в птичий грай, и в заговоры, и в людков, кроснят и щетков, как называли, каждое по-своему, все эти лесные племена домашних духов. И ни одна матушка никогда не осмелилась бы не поставить за печь угощения для «хозяина», а бабьим летом многоцветным – Богородице, которая слилась с Мокошью и Рожаницами. В грозу матушки торопились скорее опрокинуть в доме все горшки, кадки и вообще порожнюю посуду, чтобы злые духи, гонимые богом-громовником, не спрятались бы в них и тем не привлекли бы на дом золотой стрелы его… Византийщина вся пропиталась тут духом лесов, а старая вера точно повыцвела немножко, потускнела под этим налетом чужеземным, и эта дикая мешанина из двух вер, одна другой резко враждебных, должна была удовлетворить духовные потребности лесовиков.
И когда – очень редко – шли булановцы поклониться святыням володимирским, они, конечно, прежде всего читали на путь-дороженьку старый заговор, перепутанный уже, непонятный, и боязливо слушали и ворнограй, и зловещее стрекотание сороки-белобоки, и волчий вой в глухих болотах, а когда видели пестрого дятла, то, хмурясь, отплевывались: нехорошая птица!.. И ежели попику их нужно было в соборное воскресенье пойти к владыке, то и он, выходя, шептал про себя корявыми губами: «Стану я, раб Божий, благословясь, пойду перекрестясь из избы дверьми, из двора воротьми, выйду я в чистое поле, обращусь на восход солнца, поклонюсь ему низенько. Там лежит святое окиян-море, а на нем остров Буян, а на острове лежит бел-камень, а вкруг острова ходит золотая щука. Как не бывать в светлом раю проклятому дьяволу и волшебнику, так не бывать бы на мне, рабе Божьем, тем злым, лихим притчам, скорбям и болезням. Како не восстанет из гроба мертвый человек, так бы не мог восстать против меня начальный человек…» Заговор этот он учил или со слов старенького попика на соседнем погосте, а то так, из тайно хранимых им в укладочке, под замком, опасных отреченных книг, как Чаровник, Волховник, Коледник, Громовник, Молнияник или Сносудец… Что из того, что с Патрюков виден Володимир златоглавный со своими соборами, у города стольного – свое, а у лесов – свое. Лес дремучий крепко держал во власти своей лесные души…
По самой середке Буланова, окнами на красную сторону, стояла ладно поставленная изба в три окна, с хорошим двором, принадлежавшая отцу Настенки, Иванку Стражке. Как и все посели, он занимался преимущественно земледелием. Дело это в лесном краю было не из легких: прежде чем посеяться, надо было землю от дремучего леса освободить и пожечь его – все это вместе называлось притеребами, – а затем уже, пройдя по пеплу сохой, и сеять. Навозить землю тогда мужики еще не понимали, и потому после двух-трех урожаев надо было передвигаться в лес дальше и снова трудиться над притеребами. Но с делом Иванко справлялся хорошо: большая, сильная семья его к работе была охочая и в работе едкая. А кроме того, на Оленьей горе он мельницу-ветрянку поставить ухитрился, единственную на всю широкую округу, сын Ондрешка по зимам на пардусный промысел ходил: медведей бил, лосей, волков, белку, соболя, куницу и птицу всякую, и все это в город продавать возили. Домом крепко, по старинке, правила баушка Марфа. Но в последнее время замонашила старуха что-то, в святость ударилась и все то туда, то сюда по богомольям ходила. Иной раз целыми месяцами пропадала старая. А вернувшись, такого иной раз наскажет, что все уши развесят. На таких богомольцев смотрели тогда на Руси как на избранников, особенно угождающих Богу. И это усердие баушки придавало их дому еще больше весу. Нынче по весне баушка ушла новгородской святыне поклониться. Размечталась было старая о Ерусалиме далеком, но попутчиков не нашла, а одной идти в такую даль боязно было. Так и пошла в Новгород.
И когда Настенка, усталая, запылившаяся, вошла в деревенскую околицу – все они ходили поклониться Матушке-Заступнице Боголюбской перед страдой, – она сразу заметила у своей избы какое-то оживление.
– Баушка Марфа с богомолья пришла!.. – радостно объявили ей ребята. – Иди скорее…
Несмотря на рабочий день, в избе были почти все булановцы: так всем любопытно было узнать, где баушка была и что видела. Марфа была невысокого роста, крепкая старуха с обветренным лицом, на котором стояло особенное оживление, которое приносит человек, вернувшись под свой кров из далеких стран. Расцеловавшись со своей любимицей Настенкой, баушка и гостинец ей тут же передала; крестик оловянный да бусы многоцветные, которые она в Новгороде на Торговище купила. Но булановцы так теснили ее со всех сторон расспросами, что она должна была тут же продолжать рассказ о своих странствиях:
– Ну, осмотрели мы это всю святыню ихнюю в городе, помолились везде как следовает, а потом повели нас по монастырям… У нас в Володимире да в Ростове их немало, а там просто и не пересчитаешь: до чего богомольны новгородцы эти!.. Осмотрели мы Перынский монастырь, и Юрьев, а потом в Антоньевский пошли… И Господи, батюшка мой, что там чудес, что чудес!.. Жил, вишь, в старые годы, рымлянин какой-то, Антоний этот самый, и когда поп рымский на веру Христову ополчился, Антоний против попа пошел: не продам-де тебе Христа, нс отрекусь от Него, батюшки! Поп осерчал накрепко и всех таких, как Антоний, извести захотел. И вот верные скрылись от него, антихриста, в пещерах и там поклонялись Христу истинному, как полагается. А Антоний – ему тогда только восемнадцать годков было – был человек богатый и вот, чтобы развязаться со своим богачеством, засмолил он все свое золото и серебро в бочку и бросил ее в море. Поп римский проведал, где прячутся верные, послал туда стражу свою, и те все разбежались. Антоний, батюшка, стал на камень посередь моря и стоял на нем, и все молился – не то год, не то два, уж забыла. И вот поднялась вдруг страшная буря, волны оторвали камень тот и понесли его по морю не знай куды. И вот плывет камень год, плывет другой, и, наконец, заносит его в реку Волхов, к самому граду Новгороду. Увидали Антония новгородцы и со всех сторон сбежались к нему, а он, известное дело, по-нашему-то не может и слова молвить. Наконец послал ему Господь дар языка нашего, и он все, по настоянию владыки, рассказал ему, и когда владыка все доподлинно узнал, пал он пред угодником Божиим на землю, а Антоний тоже пал перед ним, из уважения к великому сану его, – и так лежали оба, и плакали от умиления сердечного… И сейчас же владыка потребовал, чтобы новгородцы на том месте, где пристал камень, отвели земли под монастырь. Те так и сделали. Но земля-то хоть и была, а денег не было. Через год или, может, через два около камня, на котором продолжал стоять Антоний, рыбаки закинули сети, но, протрудившись всю ночь, не поймали ничего. И сказал им Антоний: вот вам-де гривна серебра, ребята, – закиньте невод еще раз, а все, что поймаете, то отдадите в дом Богородицы. Те послушались, закинули сети и вытянули много рыбы и какую-то бочку. И святой приказал: рыбу – рыбакам, а бочку – на обитель. Но рыбаки воспротивились: все-де наше. И вот пошел с ними Антоний к судье. Засудить рыбаков, знамо дело, было ему нетрудно: он узнал свою бочку и сразу же сказал судье, что в ней. Судья присудил ему бочку, и святой сразу же отдал все богатства свои на монастырь… И мне, старухе, – заключила баушка дрожащим голосом, – сподобилось приложиться к камню, на котором приплыл преподобный в Новгород…
И она кончиком платка вытерла выступившие вдруг слезы умиления и высокой духовной радости. И булановцы сморкаться стали: уж так гоже, так гоже обсказывает все баушка, что надо бы лучше, да уж некуда!.. И все ахали и дивовались…
– Да это еще что!.. – подхватила баушка, поддаваясь искушению поразить своих односельчан еще больше. – Новгородцы, они к святыне и-и какие усердные!.. И некоторых из них сподобил Господь видеть чудеса неизреченные. В этом вот самом Антониевом монастыре рассказывал нам черноризец один, как двое торговых новгородских заехали морем к самому раю… Шли они на трех ладьях. И поднялась вдруг ужасная буря, и две ладьи потонули, а третью к каким-то горам прибило. На горе был написан, да эдак гоже, глаз не оторвешь, деисус, и сразу было видно, что не человеческие руки творили его…
– А что это такое, баушка: деисус? – спросил кто-то из толпы.
– Этого я уж сказать тебе не могу, соколик… – отвечала баушка. – Сказывал черноризец: «Деисус», а мы расспрашивать его больно-то уж и не посмели… Должно, икона какая… Да… И вся гора была в свете, ровно как солнечном, ну только еще краше, а из-за горы услышали новгородцы ликование великое. И захотелось им посмотреть, кто это там и почему веселится так. И вот один из них взобрался по мачте наверх и только глянул за гору, сейчас же соскочил на землю и убежал туда с радостным смехом. Послали другого и говорят, что ты-де уж не бегай, а скажи нам все, что и как там. И тот заглянул, заплескал от радости в ладоши и убежал. Тогда послали новгородцы третьего и за ноги его привязали, чтобы он уж не убег. Но и этот, как только увидал светлость места того, сейчас же бежать бросился. Новгородцы потянули было его за веревку назад, но он сейчас же и дух испустил. Видно, – сказали тогда гости, – не дано нам видеть сего неизреченного веселия и светлости места сего… Но догадались они, что за горой был рай и что, увидевши его, уж не может человек воротиться в мир сей, где столько горя всякого и забот… А другие новгородцы тем временем, поехавши на запад солнца, видели молнийную реку, которая из преисподней истекала, и видели на дышущем море червя неусыпающего и слышали скрежет зубовный грешников в огне…
– Господи, батюшка… Микола Милосливый… – вздыхали булановцы. – Ты погляди, погляди, чудеса-то Господни!.. И страсти какие… Ни в жисть не согласился бы я и глазком одним поглядеть: враз от одного страху ума решишься…
– И что же, много так странных людей-то по святыне ходит? – спросил дяденька Иванко, дюжий, хозяйственный мужик с рыжеватой бородой и смелыми глазами, гордясь своей ловкой старухой.
– И-и-и!.. – махнула та рукой. – И не говори, сынок!.. Так со всех сторон народик валом и валит… Ну, только правду говорить надо: есть такие, которые от полного усердия подвизаются, а есть и дородные молодцы, которым абы порозу ходяче есть да пить готовое. Много среди христолюбцев этих и обманщиков. Зовется-то он каликой перехожей, а на деле разбойник настоящий. Ну, все же таких каличей круг – у них, у калик-то, круг свой есть, который за делом приглядает, – удерживает и заставляет в случае огреха епитимью какую ни на есть исполнить… А есть и добрые люди, которые за мир крещеный молят. И сказывают, что ежели который круга каличьего не послушает, так его калики где в поле в землю по плечи закапывают, да так и покидают: помирай как хошь… Нельзя же…
И так рассказывала баушка Марфа о хождениях своих по святыне день и ночь, и все, и ближние, и дальние, слушали ее ненасытимо. И так распространялась слава о святыне русской по лесам дремучим и просвещались души, косневшие в тени сени смертной, светом истинного богопознания. И потому, когда баушка собралась на погост к Борис-Глебу помолиться, батюшка сам вынес ей просвирочку о здравии. И все домашние этим очень гордились…
Но иногда подавали рассказы баушки поселянам повод к спорам ожесточенным. Так, раз, сидя на завалинке, заспорили булановцы о том, кто из богов главнее: Микола-угодник или Илья-пророк. Большинство тянуло за Илью: у него молния в руках, и он, чуть что, в лепешку человека расшибить ударом громовым может. Обратились к баушке, и она из духовной сокровищницы своей тотчас же извлекла подходящий к делу случай.
– Жил-был мужик один, – сказала она. – Миколин день он завсегда почитал: и молебен отслужит, и свечку поставит, а про Илью-пророка и забывал иной раз. И вот раз как-то идут Микола-угодник с Ильей-пророком полем этого самого мужика, а зеленя хорошие такие, не насмотришься. «Вот будет урожай так урожай!..» – говорит Миколай. «А вот посмотрим, – отвечает Илья сердито. – Как выбью я у него все градом да молньей пожгу, будет он меня знать!..» Ну, поспорили это святители и разошлись кто куды. А Микола-угодник сейчас же к мужику своему завернул: иди-де скорее да продай весь твой хлеб ильинскому попу на корню, а то беспременно-де у тебя его градом повыбьет весь. Мужик послушался. И вот через некоторое время надвинулась гроза, град ударил, и весь хлеб мужика как ножом срезало. А мужику теперь что – он в стороне: пострадал ильинский поп!.. А Микола милостивый, батюшка, посмеивается потихоньку, как он ловко Илью-пророка провел… Так-то вот, родимые. Надо и того, и другого, и всех почитать: в беде и будет к кому обратиться… Как же можно…
Отрава любовная
По городам земли Суздальской ползали тревожные слухи о поганых татарах за Волгой, а деревни делали свое дело. Настенка, которая видела в городе приезд к князю Георгию дружинников рязанских, рассказать про нехорошие слухи забыла, а когда вспомнила, мужики во внимание ее слов не взяли: чего там, княжье и сами управятся. До татар ли тут, когда покос на носу, а там жатва, самая сердцевина мужицкого года?.. Авось Господь милостив, беду-то стороной пронесет… А может, княжье-то и нарочно народ стращает, чтобы слушался лучше…
И вот зашумели наконец по раздольным заливным лугам Клязьмы покосы веселые. Травы были местами в рост человека, и мужики рвали и метали, начиная работу до свету и кончая с темнотой: все каждому старателю захватить побольше хотелось… А как стемнеет, в теплом сумраке, полном аромата сена, песня пойдет по лугам, хороводы закружатся, горелки веселые начнутся – словно день-деньской не работали, а играли! За Настенкой, как всегда, парни толпой так и ходили и всячески перед ней выхвалялись. Но недаром прозвали девку гордячкой, недотрогой: ни один из них не мог похвалиться, что получил от красавицы улыбку теплее других или слово какое ласковое. А с тех пор, как она из города, от Боголюбивой, вернулась, еще строже стала она, еще неприступнее, настолько, что даже и мать, и баушка Марфа и поварчивать стали:
– Рай35 можно тебе так отпугивать всех? – бокотали36 они. – Чай, ты девка на выданье. Пора и о суженом думать. Тот не гож, другой не гож, – эдак недолго и вековушей остаться… Надо, девка, поласковее быть…
Но Настенка не слушала никого и, отработав, – ох и хватка девка в работе была!.. – она выбирала себе местинку где-нибудь в сторонке от игры и хороводов, ложилась на душистую копну и глядела в звездное небо. И вот – этого не знал никто, – вдруг оттуда, из полей звездных, спускался к ней витязь молодой: и стоит среди звезд, и смотрит на нее милыми, радостными глазами, как тогда, на перевозе, смотрел он на нее издали… И вдруг горечью полынной отравляла душу страшная мысль: никогда, никогда больше не увидит уж она его – в городе сказывали, что он от рязанского князя гонцом, вишь, приезжал и что будто дело у них с князем что-то не сладилось… Как, где теперь увидишь его?.. И начинало сердце ныть истомно, жаловаться, плакать, и не любы ей были песни веселые хороводные, что по широким лугам над рекой плыли…
Подыгрывая себе на жалейке и приплясывая, мимо, будто ненароком, проходил Кондраш из Лопушков, хват-парень, первый на всю округу древолаз37 и сердцеед.
– A-а, Настенка!.. Отдыхаешь, родимка? – осклабился он. – Может, и мне местечко с тобой на копышке найдется?..
И он хотел было плюхнуть рядом с красавицей на сено.
– Не замай!.. – сказала она, строго приподнявшись. – У меня озоровать, ты знаешь, положенья нет. А то и леща съешь.
– Эх, Настенка, ну словно вот в тебе нечистый какой сидит! – заскреб тот в затылке. – Все девки как девки, одна ты чудная какая-то… Я к ней всей душой, а она ко мне ж…
– С Богом, по морозцу… – насмешливо сказала Настя и, когда парень несолоно хлебавши снова, наигрывая и приплясывая пошел к хороводу, она опять завалилась на пахучее сено, и сейчас же из-за звезд к ней витязь, золотым шлемом блистающий, явился с улыбкой своей, от которой в душе словно пташки весной пели. А заснет с устатку, и во сне витязь незнаемый, далекий тревожит покой ее, и зовет ее за собой куда-то в страну неведомую, где цветут цветы лазоревые и с небес звездочки Божии сияют, усмехаются…
Отшумели покосы, по пойме всюду, как шеломы богатырские, стога стали высокие. И началась жатва тяжкая, когда поясница болит так, что словно никогда и не разогнешься, в глазах от натуги круги лазоревые ходят, а жажда так тело истомленное палит, что словно вот так всю Клязьму и выпила бы!.. Но как ни тяжело было Настенке, и тут, в слепящем сверкании солнца, являлся он ей, колдун проезжий, укравший у нее сердце, а когда в полудни уйдет она с подружками в лес за земляникой алой да черникой синей, и там, среди сосен неохватных, видит она его, только его одного. И болит сердце тугой нудою: да неужели же никогда, никогда не увижу я его больше? А тогда, дура, еще отвернулась да нахмурилась!.. Что он, сокол ясный, подумал тогда о ней? Деревенщина, облом лесной, подумал, чай, – поглядеть на людей и то путем не умеет… А она и рада бы всей душой глядеть на него – он с первого же взгляда, еще в городе, ослепил ее, – да вот ровно в сердце что не дозволяет. А вдруг заметят? А вдруг засмеют?.. И где, где он теперь, сокол ясный?.. Так бы вот и ударилась о сырую землю, обернулась бы голубкой сизокрылой да и понеслась за ним в чужую дальнюю сторонушку…
– Да что ты, Настенка? – крикнула ей Анка Бешеная. – Али угорела? Зовешь не дозовешься… Хошь, купаться сбегаем?..
– Нет, не хотца… – рассеянно отвечала Настенка. – Да и парни озоровать, пожалуй, будут…
У парней в самом деле обычай был: как увидят, что девки купаться собираются, спрячутся в кусты, да и караулят, а как только девки в воду, парни рубахи их захватят да и сидят в кустах, ржут, выкупа просят… А девки и-и пищать, и-и притворяться, а самим любо!.. Настенка похабу эту терпеть не могла, потому никогда не купалась, когда видела, что парни поблизости крутят…
Ужин в этом году был надо бы лучше, да уж некуда, и Иванко всю бороду свою эдак поглаживал: и хлеба нажали гоже, да и на помоле заработать можно будет, благо есть чего мужику молоть, Господь дал… С работой стало полете, жара свалила, и девки частенько отрывались в леса по грибы да по ягоды: земляника да черника сошли уж, клюква далеко еще не поспела, так пока брусники красной по мхам набрать можно было да гонобоблю сизого… А гриба, гриба что высыпало!.. Частенько мужики бросали даже работу и, запрягши лошадь, всей семьей ехали в дальние леса, а в особенности на Лисьи горы, по грибы: ох уж и гриб там знатный рос – что твои бояре сидят во мху-то!..
И там, по борам звенящим, среди болот непроходимых, как только останется Настенка одна, так сейчас же и явится к ней желанный ее, и, все на свете забывая, говорит она ему речи жаркие и все на себя дивится: и где только подслушала она их, где научилась?! И так пьянят ее слова колдовские, что и пути пред собой она не видит. Все кузовами грибы к лошади носят и в телегу высыпают, а она, точно на смех, как слепая ходит. А раньше первой грибницей на все Буланово считалась…
– Золотко мое ненаглядное… – шепчут жаркие губы ее в то время, как глаза, слезами отуманенные, бесплодно шарят по мхам боровиков темноголовых. – Чуешь ли ты боль-тоску мою? Белый свет стал не мил мне, как закатилось ты, солнышко мое красное…
И в белый мох капают одна за другой слезы горькие…
– Ну, словно вот кто зельем девку опоил… – тревожилась мать, наблюдая за ней украдкой. – Ежели любовь пришатнулась, так кто? Где? Ни единого к себе и на полверсты не подпускает…