Книга Коктебельская галька. Рассказы - читать онлайн бесплатно, автор Амаяк Тер-Абрамянц
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Коктебельская галька. Рассказы
Коктебельская галька. Рассказы
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Коктебельская галька. Рассказы

Коктебельская галька

Рассказы


Амаяк Тер-Абрамянц

Редактор Татьяна Геннадиевна Дмитриева


© Амаяк Тер-Абрамянц, 2021


ISBN 978-5-4496-8059-4

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Дар чудесный

Дар напрасный, дар случайный,

Жизнь, зачем ты мне дана?

А. С. Пушкин

Есть бытовые вещи, простые предметы, но милые памятью, таящие для нас сакральный смысл – для других не более чем ненужный хлам, мусор, который после нашего ухода будет сметён равнодушной рукою.

Уже более 10 лет прошло, как мама оставила нас. Но вот её кожаная женская сумочка с полустёртым более чем за полвека геометрическим эстонским узором – лишь для меня она имеет ценность особенную. В ней меж бумажных тетрадных листов проложены мои волосы после первой в жизни стрижки – каштаново-тёмные, лёгкие как пух, засохший букетик клевера, хрупкий, теряющий очередной мелкий листок при малейшем сотрясении от попытки взять его в руки. Когда-то розово-фиолетовые лепестки обесцветились временем, стали белыми… Это был мой первый в жизни букет, который я подарил маме, и очень хорошо помню, как это случилось. Было мне лет пять тогда, и детский садик, которым заведовала мама, был вывезен, как говорили, «на дачу», в живописное место близ Таллина, на Раннамызу. До сих пор в слове Раннамыза мне чудится что-то волшебное. Я был там десятки лет спустя и порзился тихой живописностью морского берега: полукружья выступающих из воды камней ограничивали недоступные для волн тихие, мелкие лагунки, в которых мелькали игольчатые тени стай мальков. Эти камни и эта вода казалось сотворённых искусной рукой художника, чем-то вроде созданных для медитации каменных японских садов.

Я помню окружённый лесом обширный луг, весь покрытый медово пахнущими на солнце цветами клевера. На одном краю луга я с какой-то девочкой, на другом мама – в белом халате. Эти мягко пылающие цветы показались мне необыкновенно красивыми. Я рвал их, собирая в букет, подходя к маме и решив уже ей этот букет ей подарить. Было солнечно, тепло, мама улыбалась – самая красивая на свете, самая-самая!..

Да, это был тот букет, который я подарил ей более шестидесяти лет назад… мумифицированный и, к сожалению, как и всё, обречённый.

Была в этой сумке и квадратная, с малахитовой крышкой, музыкальная пудреница, которую я подарил маме на 8 марта, когда мы уже жили в Подольске и я был школьником. Я купил эту пудреницу в магазине «Галантерея», напротив нашей пятиэтажки. Малахитовая крышечка открывалась, и под зеркальцем, рядом с розовой пудрой, обнаруживался рычажок-завод, при смещении которого какая-то внутренняя пружина приводила в движенье чистые звоны на мотив популярной тогда песенки: «Пусть всегда будет солнце, пусть всегда будет мама, пусть всегда буду я!..» Сейчас этот мотивчик чрезвычайно фальшивит, сбивается с ритма, чудовищно хромает, подвывает…

И ещё в этой сумке много старых поздравительных открыток от подруг и знакомых – с праздником 7-го ноября, 1-го мая, 8-го марта, с Новым годом и 9-ым мая. На них преобладает красный цвет – красные флаги, красные гвоздики, крейсер «Аврора», матросы и солдаты, бегущие в атаку, красная голова Ленина, Гагарин в своём космическом шлеме с красной же надписью СССР, ёлка с красной звездой – вся мифологема тогдашнего времени. Политическая, смысловая составляющая ноябрьских и первомайских праздников была уже выхолощена, опровергнута действительностью с её вечным дефицитом всего и пожирающими большую часть жизни серыми, унылыми очередями, и эти праздники оставались лишь поводом напомнить о себе простыми пожеланиями здоровья и счастья. Другое дело 9 мая, 8 марта и Новый год… День Победы, конец самой чудовищной в истории человечества бойни, праздновали без дураков, всерьёз и за праздничным столом обязательно звучало лейтмотивом «Лишь бы не было войны!». Политическое происхождение 8-го марта не играло уже никакой роли, в нём и духа не осталось от идеи борьбы женщин всего мира против капитализма, от Клары Цеткин и было превращено в день, когда воздавалось уважение к женщинам, их труду и жертвам, бесконечным готовкам, стиркам, уборкам, очередям, родам, ожиданию счастья, их титаническим усилиям выглядеть по-человечески. Новый год был просто праздником с «Голубым огоньком», главным в котором было веселье: на серо-голубых экранах появлялись любимые народами СССР Аркадий Райкин, великолепный и элегантный Муслим Магомаев, усатый Оскар Фельцман, Эдита Пьеха… И радости не лишало даже нудное, до смешного фальшивое, вполне в духе Аркадия Райкина, поздравление Генсека с призывом «идти к новым свершениям».

Но главным праздником в году для мамы был, естественно, мой день рождения. Перед днём рождения я ложился спать счастливым, зная, что наутро обнаружу рядом с постелью подарок. Мама была всё же романтичной натурой, и ритуал таинственности, загадочности до последнего момента для неё много значил. При этом все подарки её были осмысленными, развивающими, хоть и в русле моих пожеланий: шахматы, книга сказок, компас со светящейся в темноте фосфором стрелкой, фильмоскоп, бинокль, фотоаппарат, кинокамера… А в годы студенчества в мединституте она подарила мне путёвку в Ереван…

Я не раз впоследствии думал, что было бы справедливей в день рождения делать подарки родительницам, а не их детям, ведь это мать выносила тебя под сердцем, родила, дала высший дар – жизнь, тем более моя мама: «Я не пою с тех пор, как тебя рожала, я сильно кричала и голос сорвала, роды были тяжёлыми, – вспоминала, – тройное обвитие пуповины у тебя было…» Об отце не говорю – роль мужчины в рождении ребёнка чисто функциональная.

Она стремилась додать по максиму то, чего была лишена в детские годы голода и сиротства. На мои предложения помочь ей она не раз со вздохом отвечала: «Дорогой мой, ещё наработаешься!»

Всегда хотелось хоть как-то её порадовать – в учёбе, своими маленькими жизненными успехами. Однажды я пошёл на прогулку в лес, который начинался через дорогу от нашего дома. В лесу я душой отдыхал от однообразия и серости промышленного многотрубного и дымного города. Как обычно, я прошёл дубраву, молодой сосняк, осинник, перешёл круглое и выпуклое, как щит, ржаное поле с ещё не созревшими голубыми сладковатыми колосьями и оказался на поросшем берёзами склоне берега ручья, недалеко от зелёного забора пионерлагеря. Тут я обычно поворачивал назад, но на этот раз я решил идти дальше, перешёл железный мостик: на другом берегу начинался настоящий вековой смешанный лес с подлеском из кустарников орешника, малины, волчьей ягоды и высокой травою хвощей и папоротников. Земля была здесь сырая, покрытая мокрой коричневой и чёрной прошлогодней листвой. Еле заметная тропинка скоро исчезла, но я продолжал идти в заданном себе направлении. Минут через двадцать я неожиданно вышел на круглую, как монетка, маленькую, заросшую густой травой потаённую полянку. Я остановился, огляделся. И вдруг заметил под ногами зелёные листья с крохотными белыми колокольцами – ландыши! На поляне они росли тут и там. Я набрал букетик этих изящных, с тонким ароматом, любимых мамой цветов, сразу решив сделать ей сюрприз…

В немалой степени именно мама слепила мою личность, несмотря на то что с возрастом я отходил от неё достаточно далеко.

В ту глухую пору «развитОго» социализма книга ещё была и в самом деле лучшим подарком, лишь из них мы могли черпать что-то свежее, новое, лишь книга спасала, освежала душу от навязчивой и вездесущей дебильной пропаганды. И книги были дефицитом, да, особенно ранее запрещённые авторы, которые один за одним «разрешались» и появлялись (в ограниченном количестве) на прилавках: Есенин, Цветаева, Пастернак, Бунин… Но для участников войны, к которым относилась мама, работавшая медсестрой в эвакогоспитале, выдавались талоны на получение вне очереди дефицитных продуктов, кое-каких вещей и книг, в том числе. Тогда она подарила мне прекрасный четырёхтомник Бунина.

А однажды случилось невероятное – частичное погашение облигаций государственного займа в соотношении один к десяти, тех облигаций, которыми часто выдавали часть зарплаты нашим родителям в добровольно- принудительном порядке, урезая и без того скромную сумму. Они покорно брали облигации без всякой надежды когда-либо получить какую-то компенсацию: настолько привычным было, что государство может только брать всё, вплоть до жизни, но не отдавать. Многие в то время эти облигации выкидывали прямо в мусор. И вдруг – частичное погашение! Публикации в газетах серии погашаемых номеров! А мама в один из моих ранних дней рождения сберегла десяток этих облигаций, как память, записав на них чернилами мой инициал. И по этим облигациям мы получили сумму, по тем временам приличную – 300 рублей при средней зарплате по стране в 100—120 рублей в месяц. Эти деньги она мне и подарила, свой труд по восстановлению страны. «Можешь или купить, что захочешь, или куда-нибудь поехать. Что выберешь?..» – «Конечно, поеду, и как можно дальше!» – обрадовался я и расстелил карту страны. Заграница в то время была мечтой несбыточной, а самым дальним местом в стране была Камчатка (даже туда требовалось разрешение ото КГБ и надо было предварительно списаться с турклубом, путёвка от которого давала право посетить эту «Погранзону» величиной со среднее европейское государство).. Вещи изнашиваются и выбрасываются, а память о путешествии останется навсегда – рассуждал я. Стоимость билета в один конец была 150 рублей. Полученные деньги обеспечивали билеты на самолёт туда и обратно!

Тысячу раз был прав Бунин, когда писал, что из всего окружающего нетленно лишь слово! Я сидел на берегу Тихого океана, на чёрном вулканическом песке, смотрел на извивающуюся белую ленту прибоя, окаймляющего меловые зубья рифов в километре у берега, и так захотелось вдруг начать жизнь здесь с чистого белого листа, преодолеть тяжёлое притяжение Москвы…

Приехав, я написал по свежим впечатлениям серию очерков о Камчатке, своём путешествии к вулканам, о встрече с великим Тихим… И теперь я иногда перечитываю эти записки, и восстаёт в своей свежести виденное.

А память о маме, о её любви, хотя бы в этих строках останется, хоть на какое-то время… Может быть…

Мамина сказка

Мама загорала на волшебной коктебельской гальке, закрыв глаза. Я, только что выскочив из воды, мокрый и приятно озябший, лёг рядом, чувствуя светлый летучий восторг солнечной, быстро согревающей щекотки испаряющихся с кожи капель. Мама любила лежать так, чтобы набегающие волны касались её стоп и пена доставала до голеней. Справа вторгался в море громадный Кара-Даг с его премудрыми изломами, каменными чудесами, бухтами, за ним от моря в очередь – круглая, зелёная от курчавого леса гора с серой прямоугольной проплешиной на склоне и скалистый пик Сюрю-Кая – три горы совершенно разного характера… Впереди сияло синее море – бескрайнее, как радостное обещание счастья.

– А хочешь, я тебе расскажу сказку? – неожиданно спросила мама, не открывая глаз.


Я, чтобы её не обидеть, нехотя согласился – мне было уже 11 лет, и сказок я почти не читал – всё больше приключения, фантастику…

– Жила была девочка, – начала мама, – ей было столько же лет, сколько тебе. Родители её умерли, дома не было своего, и она ночевала в сарае с коробками… И каждую ночь в сарае начинало шуршать, едва она собиралась заснуть – это были крысы, собиралась целая стая, и они приближались, наступали на неё. Девочке было страшно, и она отгоняла их от себя…


Мама неожиданно замолкла. Шумело море, слышался весёлый визг детей. На продолжении я не настаивал, сказка казалась какой-то неинтересной, начало и продолжение её тонули в какой-то серой мгле… А возможно, мама просто не успела досочинить сказку… Но что-то, видимо, было в её обертоне такое, из-за чего эта «сказка» не забылась, а упала на дно памяти навсегда. И смутная догадка-подозрение оставалась: «Это была ты!»


– А потом у неё всё стало хорошо! – неожиданно закончила мама, обернувшись ко мне, открыв свои зелёные лучистые глаза, и улыбаясь.

Тем летом отец и мама поссорились как раз перед её отпуском, и мы поехали на юг без него. Здесь я впервые через много лет увидел снова море, но не похожее на голубовато-стальную холодную Балтику моего раннего детства, а ярко-синее, а мама после короткого боя с директором пансионата «Планерское», выбила нам номер на первом этаже на двадцать дней.


Был 1962 год. Коктебель казался раем, наградой за год существования в сером, промышленном и безликом городе в центре России со скучной школой, спасением от тоски в котором были лишь пластилиновые игры-миры с приятелями по дому и впервые прочитанные «Остров сокровищ», «Три мушкетёра», «Следопыт»… А здесь всё намекало на приключения: и ветровые, и вулканические скульптуры Кара-Дага (одни Золотые ворота, стоящие среди моря, чего стоили!), его бухточки – сердоликовая, разбойничья… И чёрные спины дельфинов с острыми плавниками, раза три прокатившиеся баллонами над ослепительной фиолетовой в мелкой ряби гладью. По территории ходили павлины с раздёрганными туристами, но не потерявшими своего великолепия перьями, кричавшие по ночам «Мяу! Мяу!» Здесь я научился плавать! Каждый день в Планерском (тогда так чаще называли Коктебель) приносил какое-то открытие…

– А вот я тебе расскажу, как мы жили, когда я была маленькой, – мама неожиданно повернулась ко мне, в руке у неё оказалась палочка, и она начала чертить на полосе песка среди гальки.


Она начертила большой прямоугольник с закруглёнными углами: «Вот такой у нас был двор»… Потом она принялась рассказывать, где что находилось: «Вот тут каменный дом зимний под железом, дальше летняя хата, сад большой. А тут задний двор: кухня, сараи, где всякий хозяйственный инвентарь был – сеялка, веялка, плуг…»


Мне было не очень интересно, но я слушал, не понимая ни названий, ни назначения сельскохозяйственных предметов. Куда всё это делось, меня не очень интересовало – я мечтал в этом году поступить в пионеры, потому что в пионеры, как говорили, принимали самых лучших.


Мама ещё не раз рисовала двор своего детства – на пляжном песке или на бумаге, уже дома. Но мне не было дела, куда всё это могло исчезнуть – ведь столько времени прошло, и война была… А для мамы, видно, имело значение расположение каждой вещи на плане – кухни, хаты, дома под железом, хозяйственных построек…


Паспорт. Паспорт у неё был удивительный: в графе место рождения указано – село Братское Братского района Одесской области, что было вымыслом. И год рождения указан 1919, а не 1918… Имя крестильное своё она раскрыла только на восьмом десятке лет – не любила она его, мрачное что-то будило… «Меня Варей звали, а когда одна осталась, букву „р“ не выговаривала (зуба переднего не было), так меня и стали называть Валя и в паспорт записали». Новое имя – ещё один барьер от прошлого.


«Никогда, никогда никому не говори, кто твои родители, говори – не помню, детдомовская я…» – напутствовала умирающая мать. Тайну свою дочь хранила почти до самой перестройки.


А родилась она на хуторе в степи Новороссии, вдали от крупных дорог и городов. «Первый раз машину увидела в пять лет, водитель был такой важный, в крагах, с лётными очками, в шлёме…» Он ехал через деревню и остановился то ли что-то подправить, то ли воды испить на радость сбежавшейся тут же детворе, да и взрослым было любопытно. Дети впервые увидели, что нечто может передвигаться БЕЗ ЛОШАДИ, и услышали ставшее сразу священным, символом чудесного слово – МОТОР! Мотору предстояло стать их религией, идолом наступившей эпохи.


«Самолёт в девять лет увидела, он приземлился в нескольких километрах от деревни. Что тут было! Все кинулись бегом к нему – и дети, и взрослые, и старики! Добежать не успели: он разогнался и взлетел… А первый поезд увидела в десять лет… Ох и дикие же мы были, ох и дикие! (Смеётся.) – Учительница всё никак не могла нам объяснить, что такое озеро и что такое остров! Она говорит, а мы не понимаем. Хватает тарелку, наливает воду: це озеро, понятно? Понятно – киваем. Она выливает воду и переворачивает терелку: це остров, понятно? – опять киваем… Озеро-остров, остров-озеро бубним, и ничего понять не можем».


А как понять – вокруг, куда ни глянь, ровная, как стол, степь до горизонта, прорезываемая лишь речушкой, откуда-то с северной стороны из-за горизонта появляющейся и за южным краем горизонта исчезающей… вот и вся природа… Человека, приближающегося из самого далёка видно, будто точка появляется в степи и медленно, медленно увеличивается, наконец, обретает фигуру и лишь совсем близко черты… Какие тут острова, какие моря?

Странное и длинное название для такой невзрачной речки: Каменно-Костоватая! (Это я сам потом по интернет карте разузнал). На правом берегу и был хутор Устиновка, где мама белый свет увидела, а на левом, ниже по течению, деревня со смешным названием Прищепьивка.


Передо мной фото на паспарту, которому не менее 100 лет: три русских солдата – средний сидит, фуражка лихо сдвинута, двое стоят по сторонам – крайний слева, без фуражки, с открытым высоким лбом и пытливым взглядом – мой украинский дед Сергей, позади античная ваза с цветами, складки портьеры – интерьер фотосалона в духе понимания красоты того времени.

Фото явно сделано перед отправкой на фронт: солдатские формы новенькие, чистые, нет заломов, помятостей, нет ни одного значка или медали – только простые матерчатые солдатские погоны. Участники той Великой Войны, почти стёртой со страниц учебников большевиками, растоптавшими её кладбища и память.


Известно, что Сергей воевал в Красной Армии, а брат его родной был белым офицером – прапорщик или поручик, неизвестно. Умер Сергей рано, году в 1922-ом, судя по всему, от рака кишечника. Но у него родились уже к тому времени четыре дочки, из которых мама была самой младшей.

Вообще, Робинзону Крузо было чему поучиться у этих людей степи. Однажды мама рассказывала о производственных процессах крестьянина с удивительными подробностями и деталями, я кое-что записал:

«Все делали сами: и хлеб сеяли, и собирали, и пекли, колбасы сами делали, одежду из льна и конопли – рубашки, платья, постельное белье, коврики пряли…»


«Были в хозяйстве сеялка, веялка, борона, плуг. Плугом землю вспахивали, – косое железное лезвие на трех колесах, борона – волокущиеся за лошадью грабли, разбивала крупные комья на мелкие. Сеялка – прямоугольник с дырками в днище, заполненный зерном, – тоже тащила лошадь…

А лен и коноплю рвали руками, связывали в пучки, какое-то время сушили, потом мочили в реке, в черной грязи. Очень весело бывало, когда её отмывали: купались в проточной воде. Стебли после этого становились белыми, их снова сушили, потом отбивали, чтобы снять шелуху: выкладывали стебли на брус, установленный поперечно на двух шестах над землей и отбивали круглой палкой. Вся шелуха падала вниз, оставались нити, которые расчесывали и накручивали в мотки. На веретене из этих мотков делали нитки требуемой толщины – скручивали нити льна. А на прялке делали более тонкие нитки.»

Но не только одежда и пища, но и строительство: сами изготавливали кирпичи, сами строили мазанки.

«Черноземную грязь и полову смешивали: кто победнее, месил ногами, у того, кто побогаче – месила лошадь. Полученное месиво заливали в решётку из досок, чтобы получить форму кирпичей. Грязь сохла, и в каждой ячейке получался кирпич. Из этих кирпичей складывали мазанки, стены вокруг огородов и садов. Чтобы кирпичи держались, стены несколько раз с помощью доски обмазывали тонким слоем глины (отсюда и название – мазанки), каждый раз дожидаясь их полного просыхания. Только потом красили известкой стены (вот ведь и о красоте крестьянин не забывал!) – предварительно ее в воде растворяли, а вода при этом кипела.

И высота, и размеры мазанки были точно рассчитаны. Вообще, крестьянское хозяйство было практически безотходным: все шло в дело, даже сажа – ею, опять же для красоты, проводили линию внизу наружных белых стен дома.

За две недели до Рождества резали свинью. Задняя часть шла на окорок, который весной коптили, из остального делали различные продукты: тонкий кишечник – на колбасы – кровяные, печеночные, чесночные и прочие. В толстый кишечник набивали лапшу и вермишель, отваривали, легкие также ели…»


И после революции, до трагедии коллективизации уклад сельской жизни с ее трудом и праздниками сохранялся практически прежним. И праздники религиозные и народные оставались те же, и наиболее запомнившимся было Рождество Христово. «Одевали самое лучшее и садились за стол, на столе – только рыбное – рыба в соусе, жареная, заливная и прочая, в углу под лампадой ставился казан с компотом и рис (кутья). Детям давали калачи с конфетами посреди и отправляли к соседям колядовать. Приходя к соседям, мы пели: „Сею-вею, посеваю, с Новым Годом поздравляю!“ Зерно бросали в хату, конфеты дарили и нас угощали конфетами». Была ещё колядка «Дева МариЯ по полю ходилА…» на благословление урожая.

Пели, поздравляли, дарили соседям конфеты, за что получали подарки, и что особенно ценилось, по одной или несколько копеек».


Рассказывала, однако, о деревенском быте без умиления, без задыхания: всё это был тяжелейший, от зари и до зари, физический труд, рано старивший людей. А сердце рвалось к чему-то необыкновенному. Бывало, среди беготни и игр с мальчишками, после налётов на чужие сады, в которых верховодила, вдруг останавливалась, говоря: «А надоели вы все мне!» – и уходила одна в степь. Ляжет на траву и смотрит на облака за сказочными взаимопревращениями образов – и мечтается что-то, рвётся, как птица из груди. Иные люди рождаются и живут как все, а у иных будто врождённое какое-то требование необычности, жажда новизны, подвига и вера в собственные силы, в свою необычность. За эти приступы надменности деревенские мальчишки её «аристократкой» дразнили. А раз вскочила на необъезженного жеребца Мальчика, и понёс её Мальчик за ворота, вдоль речки к обрыву, и сбросил: с тех пор на всю жизнь крохотный, почти незаметный шрамик на брови остался.


Впечатлительная была: рассказ священника о Страшнолм Суде напугал необыкновенно: «Как затрубят архангелы, как разверзнется земля, восстанут мёртвые на Страшный Суд…» И снились ей после кошмары нередко, и думала она о грозном Боге и наказании. И представлялся он ей по-народному язычески: то хитрым дедом с седой бородой, то грозным Спасом-Вседержителем на троне…


Так и жил хутор со своим большим хозяйством на женских плечах… Но женскими силами много не напашешь, вот и приходилось нанимать мужиков из деревни, а в обмен давали пользоваться своими лошадьми и сельскохозяйственным инвентарём, которого на хуторе было достаточно. Это и сыграло при коллективизации: «Использование наёмного труда – эксплуатация! Раскулачить! На Соловки! Пришли деревенские бездельники, пьяницы, за час всех выгнали из хутора, а дом наш под железом себе под сельсовет определили… И мама моя бежала – сто километров по степи на руках меня несла…», – вспоминала мама.


Я помню, когда мы в школе проходили «Поднятую целину» Шолохова и я начал читать сцену, в которой семью бывшего красного партизана, как «кулака», выбрасывали из дома, мама сильно взволновалась: «Вот так же и нас!» – побледнела, по лицу её будто тень прошла.


Судьбы четырёх сестёр сложились по-разному: одна перед началом коллективизации успела выйти замуж за комсомольского лидера, тётя Галя, приезжавшая к нам в Таллин после смерти Сталина, вместе с мужем была выслана на Север, бабушка с моей мамой на руках бежала через степь, спасая дочь, судьбу четвёртой сестры я не помню.


Бабушка, преодолевая кордоны, добралась-таки до города, где и погибла от голода и испытаний с последним напутствием дочери: «Никогда никому не говори, кто твои родители и откуда ты – говори, детдомовская!» И осталась моя мама в десять лет сиротой. На этот период, видимо, и приходился рассказ мамы о страшных одиноких ночах в сарае и штурмах крыс.


Судьба смилостивилась, маму спасла от голода и детдома молодая еврейская семья Яблонских. У них как раз родилась дочка, и ей нужна была няня. Несколько лет мама прожила у них, ухаживая за маленькой Раечкой. Фима, глава семейства, гордо именовал себя коммерсантом, хотя время для коммерсантов наступало лихое. «Мама, – однажды ревниво спросил я, – а как они к тебе относились?» Ответ был неожиданным, лицо мамы озарила улыбка: «Сынок, дорогой, да у нас к своим так не относятся!» Неспроста за всю жизнь не слышал от неё слова плохого о евреях!


А добрые люди были. Революционерка, дочь попа, от отца отрёкшаяся, в школу её определила, а пожилая еврейка Фаня Михайловна, директор детского сада, помогла в рабфак устроиться, в педагогический техникум, жить в детсадовских помещениях давала, и перед войной мама уже работала в детском саду воспитательницей. Добрая Фаня Михайловна, на что она надеялась, когда началась война? Что она, старый человек, никому уже не будет нужна? Ну как же – Гёте, Шиллер, Гофман, Кант, Гегель, Штраус, Гайдн, туманный немецкий романтизм… Или, что долг свой она должна совершать до конца… Почему не эвакуировалась?.. Они повесили её.