Старший лейтенант допил чай, и они втроем, вместе с возвратившимся лейтенантом, отправились по ходам сообщения, от передовой в глубину расположения. Но штаб и иные службы обходили стороной, пока не вышли к сокрытой в лесочке возле шоссе раскрашенной белыми камуфляжными разводами эмке.
– Он еще нужен? – лейтенант указал на солдата, охранявшего легковушку.
– Нет. И ты, лейтенант, можешь идти отдыхать. Теперь мы сами управимся. Обеспечение пока не снимай. – Подполковник протянул ему руку. – Спасибо за помощь.
Подошел Мартьянов.
– Порядок? – спросил подполковник.
– Так точно, порядок, – ответил Никола.
– Что говорят?
– Часовой, что было, то и говорит: своего человека с той стороны дожидались. А остальные ничего не видели.
– И как он считает, дождались?
– Считает, дождались.
– Наблюдательный. А болтать не будет?
– Лейтенант предупредил и его, – Мартьянов не удержал улыбки, – и меня, чтоб о Владимире Семеновиче, о товарище старшем лейтенанте, – посмотрел со значением на человека в ватнике, – никому ни слова.
– Будет молчать – на следующее мероприятие опять возьмем. А вот тебя… Надо подумать.
– Почему – подумать?.. – заволновался Мартьянов.
– Потому что не кичись, боб не слаще гороха. Намокнешь – тоже лопнешь. Нечего над старшим по званию зубы скалить. Лейтенант правильно предупредил. И его, и тебя.
– Виноват!
– То-то же. А окурок, что я в стенке блиндажа оставил, он забрал или ты?
– Я. Он говорит: возьми себе, меня товарищ подполковник двумя целыми папиросами угостил.
– Так и сказал: товарищ?
– Нет, это я для вежливости. И чтоб по уставу было.
– Понятно. А о чем-нибудь расспрашивал?
– Нет, не расспрашивал. Вначале говорил: похоже, с той стороны кого-то ждем. А когда товарищ старший лейтенант вернулся, сказал: ну, что я говорил.
– А ты ему что ответил?
– Сказал, что я и не возражал.
– Понятно. А он не сказал, как определил, что человека ждем?
– Да он… это…
– Не мямли, как двоечник у доски.
– По Вашему поведению. Сказал, что Вы, товарищ подполковник, часто выходили из блиндажа будто бы покурить, а на самом деле, наверно, с той стороны человека ждете.
– Наблюдательный, – повторил подполковник. – Ну, хорошо, товарища старшего лейтенанта мы дождались. Больше нам здесь делать нечего. Прогревай, Коля, машину и поедем.
Мартьянов сел на водительское место. Подполковник отвел старшего лейтенанта в сторонку.
– Значит, и Мартьянов ничего не заметил. Это хорошо, аккуратно сработали. – Мельком глянул на часы и долгим взглядом на линию фронта, даже туловищем подался в ту сторону. – Как он там? А?
– Будем надеяться, все хорошо…
– Будем. – Помолчал и тихонько проговорил: – Не к лицу мне, коммунисту, такое говорить, но иногда, особенно если ребят выводим, помолиться за них хочется. Был бы верующим, помолился бы… – Снова глянул на часы и распорядился: – Пройди к лейтенанту, скажи, пусть снимает обеспечение. И пощупай его аккуратненько, что он думает о сегодняшнем мероприятии. И сразу обратно. Дел много, пора возвращаться, а путь не близкий. Да, еще один момент, Симахин вроде неплохой паренек, может пригодиться. Попроси лейтенанта от моего имени, пусть присмотрится к нему. Только не говори зачем.
Когда старший лейтенант вернулся, подполковник вопросительно посмотрел на него.
– Что лейтенант?
– Считает, что разведгруппа ушла в поиск. Но ни состава, ни задач, естественно, не знает.
– Это хорошо, – подполковник удовлетворенно кивнул.
– И к солдату присмотрится.
– Угу. Пусть присматривается. Поехали.
– Ахтунг!
В блиндаж вошел обер-лейтенант. Белокурый, высокий, стройный и даже элегантный, насколько можно быть элегантным на передовой. Его охрана, два автоматчика, в ладно пригнанной под стать командиру, форме, встала у двери, положив руки на шмайссеры.
Фельдфебель доложил. Офицер повернулся к мальчику. Длинный, тонкий, крючком нос несколько портил его, однако делал лицо запоминающимся.
– Paivaa, herra upseeri![2] – поздоровался мальчик.
– А-а, Mikko, – узнал его обер-лейтенант и даже улыбнулся, – huomenta, herra Metsapuro! Здравствуй, господин Лесной Ручей. Все течешь? Даже зимой? – Немец немного говорил по-фински.
– К родственникам хожу. Жить где-то надо.
– Как на той стороне? – перешел немец на более знакомый ему русский. По-русски он говорил с акцентом, но слов не коверкал.
– Голодно. Даже у тех, кто с огородом живет, с едой плохо. Власти оставили по 15 килограмм картошки на едока, а остальное приказали сдать в фонд обороны. Разве зиму с этими харчами переживешь? В городе совсем плохо, кошек и собак еще в прошлую зиму съели.
– Сдаваться когда собираются?
– Вроде бы совсем не собираются. Говорят, от голода, может, кто и уцелеет, а если сдаться, то немцы всех расстреляют.
– Это вранье, большевистская пропаганда. И ты, когда пойдешь снова туда, скажи, что немцы – народ культурный и гуманный, никого расстреливать не собираются. Конечно, если добровольно сдадутся.
– За такие разговоры они сами расстреливают. На месте. Без суда и следствия. По строгости законов военного времени. Везде, на стенах и на всех столбах, бумаги наклеены, а в них написано: за невыполнение приказов, за распространение панических и пораженческих слухов привлекать к ответственности по строгости законов военного времени.
– Понятно. Линию фронта как перешел?
Микко повторил то, что уже рассказал фельдфебелю.
– А к линии фронта как шел?
– И в Парголове был, и в Токсове. Потом в Черной Речке, а оттуда через Колтуши в эту сторону пошел.
– Постов много?
– Да.
– Документы часто проверяют?
– У всех. Но у меня не спрашивали – какие у меня документы. И потом, я у родных останавливался пожить, может, поэтому не трогали.
– Покажи на карте, где посты стоят.
– Не… На карте не могу. Карту я не понимаю.
– А о чем просил тебя посмотреть – посмотрел?
– Да. Там стволы какие-то.
– Что за стволы? Пушки? Гаубицы? Какой калибр?
– Не знаю. С дороги не разглядеть, а ближе не подойти, колючая проволока и часовой. Страшно, застрелит еще.
– Колючая проволока от дороги далеко?
– Близко. И лес вырублен. Все открыто. Не подойти. И часовой. Застрелит запросто.
– По пути что-нибудь интересное видел?
– Не… Я по лесу, по проселку шел. Что там увидишь? С большой дороги меня сразу прогнали. Когда от тетки Клавдии шел. Я хотел в Невскую Дубровку пройти. А там танки, тягачи с пушками, машины с солдатами. Вся дорога забита. Уходи, говорят, парнишка, а то под колеса или под гусеницы попадешь или еще куда. Я и ушел на проселок, а потом в Колтуши повернул.
– Где это было?
– Что было?
– Танки, машины, пушки… Где тебя с шоссе согнали?
– Не припомню точно, где-то уже за Марьиным. Я как раз из Черной Речки от тетки Клавдии, подкормился у нее и в Невскую Дубровку, к крестной моей, к тете Василисе, хотел пройти. Но с дороги прогнали, тогда в Колтуши, к тете Кате пошел. У тетки Клавдии сытно, но очень тесно. Под столом спал, больше негде.
– Фляшенхальс[3]…
– Что? – не понял Микко.
– Отчего тесно? Семья у тетки большая?
– Нет. Солдат много. Она им стирает, белье чинит. А они ей крупу, хлеб дают. А еще картошку и овощи разные. Иногда даже консервы.
– В каком направлении двигалась техника? Танки, машины – куда шли?
– Я не знаю, не спрашивал. Там спроси только, сразу куда следует отправят. По строгости законов военного времени.
– Но ты же видел: поперек твоей дороги они двигались, по пути с тобой или навстречу.
– А-а, навстречу, – сообразил-таки Микко. И подтвердил: – Навстречу ехали. Я от тетки Клавдии шел, а они навстречу, из-за поворота.
– Значит, скорее всего, двигались в направлении Восьмой ГЭС или Второго городка?
– По той дороге можно доехать… Да. Но там другой берег и линия фронта. Может, туда поехали или свернули потом, не знаю.
– Много техники в колонне?
– Не знаю. Меня ж прогнали. Я стоял, ждал, ждал, когда проедут. А потом не дождался, пошел. Прошел немного, меня и прогнали. Легковушка затормозила, и командир из легковушки выпрыгнул и прогнал. Уходи, говорит, парнишка, а то под колеса попадешь или под гусеницы. Я и свернул на проселок.
– Стоял долго?
– Нет, только притормозил. Сказал, чтоб я уходил с большака, и дальше поехал.
– Не про то я, – рассердился на его бестолковость офицер. – Ты долго стоял, ждал, пока колонна пройдет?
– Не знаю… Наверно… Замерз даже.
– Значит, колонна большая была.
– Да. Не маленькая.
– А до Невской Дубровки так и не дошел?
– Дошел. Потом, после Колтушей.
– И как там, с дороги тебя не прогоняли, чтоб под колеса или под гусеницы не попал?
– Прогоняли.
– Те тоже навстречу из-за поворота?
– Нет, они прямо.
– А та дорога куда ведет?
– Не знаю точно, к Порогам вроде бы.
– Хорошо. А что за техника?
– Да всякая. И машины, и танки, и тягачи с пушками.
– Колонна большая? Больше чем та, которую раньше встретил?
– Не знаю даже, – пожал плечами.
– Ну, ладно.
Офицер, отозвав фельдфебеля, за спиной Микко приложил палец к губам и, приглушив голос, спросил по-немецки:
– Обыскивали?
Фельдфебель кивнул.
– Ну, и?
– Ничего. Если не считать вшей и грязи.
– Хорошо обыскали? – не поддержал его наигранно брезгливого тона офицер.
– Конечно. Полностью. И швы, и заплатки прощупали. В соответствии с Вашими инструкциями.
– Гут, – одобрил действия фельдфебеля обер-лейтенант. И снова обратился к Микко: – В Колтушах долго был?
– Нет, только переночевал. У тети Кати тоже тесно, а с едой хуже.
– Какие части там стоят?
– Не знаю, не спросишь…
– Танки, пушки на улицах есть?
– Есть. И танки, и пушки.
– Танков много?
– Много.
– А пушек?
– Не очень.
– Значит, танков больше?
– Да, больше.
– Хорошо, молодец, – похвалил мальчика. – А сейчас куда и к кому путь держишь?
– К тете Христине в Никитола. Подкормлюсь у нее немного.
– Подкормись, – одобрил его намерение обер-лейтенант. И попросил: – Расскажи солдатам, что ел русский мальчик, который сидел на снегу?
– Какой мальчик?
– Про которого ты рассказывал, что он сидел на снегу и ел что-то. Вспомнил?
– А-а, – догадался Микко, к чему клонит офицер. – Так это еще в прошлую зиму было.
– Не важно, в прошлую или в эту. Солдаты здесь недавно, еще не слышали, а им полезно такое знать. Рассказывай и подробно, – потребовал офицер.
– Шел я тогда из Куйвози в Лесколово. – Микко говорил, а лейтенант переводил. – Смотрю, на сугробе, возле дороги, парень сидит, постарше меня, и что-то ест. Вроде как лопата в руках у него, только короткая и толстая. Подошел ближе, смотрю: он на собаке сидит, ногу заднюю, от нее отрубленную, грызет. Собака вся белая, в инее. Наверно, всю ночь пролежала. Топором стружек на ноге наделает, отгрызает стружки и жует. Я как увидел топор, так перепугался… Ну, думаю, сейчас он меня топором зарубит… И меня съест. Сильно испугался. Хорошо на лыжах был. Не помню, как Лесколово проскочил. Опомнился уже в Верхних Осельках.
Солдаты брезгливо рассмеялись, отплевываясь. Одного, невысокого круглолицего крепыша, чуть не стошнило.
– Вот тебе за усердие, – офицер подал Микко плитку шоколада. – В другой раз больше разглядишь, больше расскажешь – больше получишь. Хочешь много продуктов и много денег?
– Хочу.
– Тогда внимательно смотри, что и как у русских, хорошенько запоминай и мне рассказывай. Тогда дам тебе много продуктов и много денег.
– Память у меня не очень хорошая. От голода. И часовые там везде. Чуть что, стреляют без предупреждения, по строгости законов военного времени.
– Ну, в тебя, в ребенка, вряд ли станут стрелять, – не поддержал его боязливости офицер. И фельдфебелю: – Отведи его, пусть покормят и с собой что-нибудь дадут. А то помрет союзник с голоду, после изысканных русских деликатесов из мороженой собачатины.
И под хохот подчиненных вышел из блиндажа.
Фельдфебель продовольственный вопрос разрешил по-своему.
– На, руди, – кинул на стол пачку галет. – Ешь, но больше не рассказывай такого после завтрака.
Микко поблагодарил и аккуратно уложил в торбу.
– Отведи его на кухню, если есть чем, пусть покормят и хлеба с собой дадут, – это фельдфебель уже Веберу. – Поест, и сразу же бегом отсюда, не место ему здесь. И скажи: обер-лейтенант приказал выдать мальчику сухой паек. Что выдадут, принесешь сюда.
– Яволь.
На «руди-рыжего» Микко отреагировал спокойно, хотя и был русым: что с этих немцев возьмешь, для них всякий финн, будь то белокурый карел или черноголовый остяк, все равно «рыжий».
Микко идет по широко расчищенному и хорошо укатанному шоссе. Немцы и финны за дорогами следят, тут иного не скажешь. У дуплистой осины возле дороги останавливается, справляет малую нужду. И одновременно с этим действом запускает руку в дупло, вынимает оттуда ольховую веточку и два прутика, березовый и осиновый. На ольховой веточке три побега.
«Лыжи в тайнике номер три». Повертел березовый и осиновый прутики, расшифровал и их значение: «Углубиться в тыл противника и переместиться в расположение финских воинских частей. До выхода в расположение финнов в населенных пунктах останавливаться только на ночлег. В первых двух по ходу движения населенных пунктах не останавливаться даже на краткий отдых. В пути вести маршрутную разведку».
Застегнул штаны и пальто и, используя естественные при этом движения и боковое зрение, осмотрелся. Никого. Достал из кармана пальто еловую шишку, сломал ее пополам и верхнюю часть опустил в дупло: «У меня все в порядке». Еще раз осмотрелся. Все спокойно.
Вышел на дорогу.
* * *Последние дни предблокадного Ленинграда. Сушь, жара. Множество народа работает на оборонительных рубежах по окраинам города. И сам город готовится к уличным боям и потому больше похож на военный лагерь. Оконные стекла перечеркнуты белым крест-накрест, заклеены полосками бумаги. Иные, однако же, – видимо, хозяйки и в таком военном деле не захотели отстраниться от красоты и уюта, – заклеены не простенькими полосками, а широкими лентами с прорезанными в них узорами. Были и целые картины с танками, самолетами, бомбами, пушками, но те вырезаны угловато и не очень умело – детские. Все деревянное – сараи, амбары, заборы – разбирается и увозится к линии обороны, где используется на перекрытия блиндажей, укрепление траншей и окопов. А не пригодное для этих целей – на дрова.
На улицах траншеи, надолбы – бетонные пирамиды, рельсовые «ежи» и сваренные накрест трамвайные колесные пары. Баррикады, способные сдерживать не только пехоту, но и танки. На площадях и в угловых домах на перекрестках в полуподвалы и в первые этажи встроены огневые точки. Они мощно укреплены и способны сохранить целостность и боеспособность даже при полном обрушении всех верхних этажей. Подворотни также переоборудованы в доты. Витрины магазинов забраны щитами или заложены мешками с песком.
Точки ПВО на набережных, на площадях и на Марсовом поле.
Разрушенные дома. На стенах уцелевших – правила поведения и обязанности населения как во время воздушных налетов и артобстрелов, так и в иных ситуациях. Приказы и распоряжения военных и городских властей, как правило, заканчивались пугающим Мишу, но уже привычным для ленинградцев, обещанием: виновные будут привлекаться к ответственности по законам военного времени. Щели для укрытия. Много военных. По улицам танки, машины с людьми и техникой, подводы с бревнами, иным строительным материалом, дровами и колонны солдат. В небе аэростаты воздушного заграждения. У продовольственных магазинов жмутся к стенам домов длинные, унылые, неуверенные в успехе, но обреченно стоящие очереди: дети, калеки, старики и старухи, немного женщин и совсем нет в них мужчин.
То же на проспекте Двадцать Пятого Октября, который кто по привычке, кто для краткости, кто и по иным причинам звали по-старому Невским. Несколько бабулек у Думы под репродуктором дожидаются сводок с фронта. Елисеевский, знаменитый гастроном № 1, прежде барственно сверкавший зеркальными витринами и кичливо демонстрировавший изобилие продуктов, ныне мрачен, если не сказать нищ и убог.
Впрочем, перед войной не только Елисеевский мог похвастаться изобилием. Предвоенный ассортимент в продовольственных магазинах был достаточно насыщенным, казался даже богатым, по сравнению со скудностью предыдущих лет.
Разбитые взрывной волной витрины Елисеевского снизу доверху забраны деревянными щитами. По верху щитов тянется транспарант: «ЗАЩИТИМ НАШ ЛЮБИМЫЙ ГОРОД ЛЕНИНГРАД». Под транспарантом приказы, воззвания, обращения, извещения военных и городских властей о введении осадного положения и приказ, в этой связи, запретить пребывание на улицах с десяти вечера до пяти утра. Большой квадратный стенд с фронтовыми сводками и перед ним два-три человека читающих. Да еще немногие останавливаются прочитать строки казахского поэта-акына Джамбула:
Ленинградцы, дети мои!Ленинградцы, гордость моя!Мне в струе степного ручьяВиден отблеск невской струи…Эти стихи знали наизусть и повторяли про себя почти все жители города:
К вам в стальную ломится дверь,Словно вечность проголодав,Обезумевший от потерь.Многоглавый жадный удав…Сдохнет он у ваших заставБез зубов, без чешуи.Будет в корчах шипеть змея…Будут снова петь соловьи.Будет вольной наша семья.Ленинградцы, дети мои,Ленинградцы, гордость моя…И совсем свежее обращение, принятое на недавнем общегородском митинге женщин-ленинградок:
Мужья наши, братья, сыновья!
Помните – мы всегда вместе с вами. Не сломить фашизму нашей твердости, не испугать нас бомбами, не ослабить лишениями. Мы говорим вам сегодня, родные: «Не опозорьте нас! Пусть наши дети не услышат страшного укора: твой отец был трусом!»
Лучше быть вдовами героев, чем женами трусов.
Женщины Ленинграда! Сестры наши! Ключи города, наша судьба – в наших руках… Лучше умереть стоя, чем жить на коленях! Никакие лишения не сломят нас… Скорее Нева потечет вспять, нежели Ленинград будет фашистским!
Под обращением подписи знаменитых жительниц Ленинграда: профессора Мануйловой, поэтесс Анны Ахматовой и Веры Инбер, артисток Мичуриной-Самойловой и Тамары Макаровой, домохозяйки Ивановой, первой женщины, награжденной за тушение вражеских «зажигалок».
Мише их имена ничего не говорили, стихи он читал лишь те, что задавали по школьной программе, лица актеров запоминал по именам и фамилиям сыгранных ими героев. Но слова обращения отнес и к себе. Ему уже одиннадцать лет, и он – мужчина. Оглядел прохожих. И теперь увидел в них не только усталость и замкнутость, но еще волю, непреклонность, решимость и уверенность. Уверенность в том, что и эту беду наша страна переживет.
Затолкал в брюки выбившуюся рубашку, поправил матерчатую сумку с небогатым пропитанием, попробовал глянуть на себя со стороны, похож ли и он на других защитников Ленинграда. Вышло – похож. И перенимая у встречных твердую, собранную походку, двинулся дальше.
В парках, скверах и других более или менее подходящих местах группы людей в военном и в штатском, с оружием и без него проходят науку обороны. Учатся штыковому бою и стрельбе. Но в городе не постреляешь, и потому, прицелившись в лист фанеры, доску или кирпич, «всухую» щелкают бойками по пустому патроннику. Однако командиры и при такой стрельбе видят ошибки и раздраженно, видимо, от усталости повторять одно и то же, выговаривают: «Да не дергайте вы так! Сколько можно говорить! На спуск надо нажимать плавно, одним равномерным движением. От дерганья ствол отклоняется вправо. Будете в Германию целиться, а пули на Северный полюс полетят!» Учатся перевязывать раненых, надевать противогазы и себе, и тем же раненым.
В саду МОПРа[4] возле недавно настроенных для тренировок деревянных домиков идут учения по тушению «зажигалок». Пожарные в брезентовых костюмах перед строем вытянувшихся в одну шеренгу стариков, женщин и школьников воспламеняют зажигательные бомбы, длинными, похожими на кузнечные, клещами хватают их, бросают в бочки с водой или засыпают песком – гаснуть там смиренно и безопасно для города, для жителей его и имущества его. За ними те же операции повторяют, выходя из шеренги, обучаемые. Особенно стараются мальчишки-школьники. И, наверное, от усердия у них получается ловчее и быстрее, чем у остальных.
Там же, на аллее, тянущейся вдоль улицы Третьего Июля[5], разновозрастная и пестро одетая, но поголовно подпоясанная ремнями группа человек в тридцать учится строевому шагу. Невысокий командир ее с сержантскими кубарями в петлицах выгоревшей чуть не добела гимнастерки, единственный человек в военной форме, по-южному гхэкая и нажимая на «о», кричит:
– Взво-од стой! Нале-ву! – И дальше одной фразой, без пауз. – Рота, равнясь! Рота, смирно! Боец Голубыв выти из строю! Тры нарада на работу! Стать у строй!
Боец Голубев не только не вышел из строя, но и шелохнуться не успел, как командирский голос повел внимавших и подчиненных ему людей дальше:
– Баталь-ен напра-ву! С места… С песнь-ой… Шаго-ом… Арш!
Военные люди в штатском пошли и запели еще незнакомую Мише песню:
Вставай, страна огромная,Вставай на смертный бойС фашистской силой темною,С проклятою ордой…А Миша, так и не поняв, чем провинился боец Голубев, и даже не увидев, кто он, забыл о нем и пошел дальше, поеживаясь от слов песни:
Пусть ярость благороднаяВскипает как волна,Идет война народная,Священная война.Лица у всех встречных – и у военных, и у штатских – худые, серые, усталые; сжатые губы, озабоченные глаза, взгляд их сосредоточен и направлен внутрь, вглубь себя. Разговоры, если случаются, немногословны. В основном, о войне. И усталый, еще не ведающий своей судьбы Миша, одолевая усталость, идет по не менее усталому и так же не ведающему предстоящей блокадной судьбы Ленинграду.
Возле домов, в не занятых под огневые точки подворотнях, стоят девушки со звездочками на беретах, с красными повязками на рукавах и с противогазными сумками через плечо. И забыв о своих объектах, смотрят на южную половину неба: оттуда резкий, бьющий по ушам грохот зенитной пальбы, там, умело лавируя между аэростатами и удачливо уклоняясь от зенитных хлопков, юлит немецкий истребитель. Прохожие, кому позволяет время, останавливаются посмотреть, чем закончится фокусничанье немца. И кто остановившись, кто на ходу, даже женщины, посылают ему злые и иной раз очень непечатные пожелания.
Уменье немца подвело или забыл он, что нельзя судьбу искушать, и за то удача от него отвернулась – зацепился самолет крылом за трос аэростата, тут же и залп зенитки подоспел. И под крики ленинградцев: «Ура!» – развалился самолет на части, и летчик, отделившись от обломков, полетел вниз вначале комком, а затем завертело его, закрутило, распластался, раскинул руки и ноги во все стороны. Может быть, ранен был или контужен, а может быть, и мертв уже, но, так и не раскрыв парашюта, пропал за крышами домов.
– Отлетался, сволочь, обрезали тебе крылья! – подвел итог пожилой мужчина с большими седыми усами. – Дайте только время, не только крылья пообрезаем, но и всем вам головы оторвем. – Поднял чуть не до темени до того низко надвинутый козырек кепки и зашагал, твердо ставя ноги на панель.
Приободрившись от увиденного, Миша прибавил шагу.
Вот и улица. Метров триста по ней – и его переулок. На углу раньше стояла тележка мороженщицы, и родители, чаще папа, покупали ему мороженое. Мама тоже была не прочь побаловать сына, но боялась, не простудил бы горло ребенок, и поэтому покупала конфеты. Этой весной стали продавать новое мороженое, Мише особенно понравилось в вафельных стаканчиках и в бисквитах. Мороженое он любил и, если была возможность, ел не сразу, ждал, когда оно немножко подтает и пропитает стаканчик. Только тогда получалась самая настоящая вкуснятина.
Перед войной его родители, как впрочем, и все ленинградцы, часто ходили в кино, в театры, в гости и приглашали друзей к себе. В Европе шла война и, естественно, никакая вечеринка не обходилась без разговоров о «международном положении». Австрия, аншлюс, Чемберлен, Деладье, Чехословакия, предательство – нередкие слова во время застолий. Войну предчувствовали, внутренне к ней готовились. Нередко вспыхивали споры. Молодые, преимущественно, военные пророчили «коротенькую войнушку малой кровью и на чужой территории». Люди пожилые, особенно хватившие «империалистической», с сомнением покачивали головами: «Если, не дай Бог, с немцами война, то с ними так просто не справишься, германец воевать умеет». Комсомольцы героически пели: «Если завтра война, если завтра в поход…»
И все надеялись – обойдется.
Потому что не оставалось ничего, кроме надежды, всякий, внимательно присматривавшийся к обстановке, видел – страна к масштабной и затяжной войне не готова. И потому надежда заменяла уверенность.