Валентина Васильевна Сидоренко
Замыкающий
© Сидоренко В.В., 2018
© ООО «Издательство «Вече», 2018
© ООО «Издательство «Вече», электронная версия, 2018
Сайт издательства www.veche.ru
Завтра праздник
1…Тихо-то как… Сейчас бы комара услышала. А с вечера замело… ы-ы в трубе, словно нечистый там сидел. Я уже испугалась, думаю, боже упаси, беда бы не случилась. Еще бабуля в детстве говорила мне: как печь завыла, жди беды. Рассказывала, что у деда Филиппа перед смертью печь гудела. И ветра не было, а как затопит – гуд стоит. Чудно́… Вроде как я давно приметам верю. Да и чему удивляться, сама бабуля уже. Проживешь жизнь, так всему поверишь, а ближе-то к смерти и подавно. Как подумаешь, куда уйдешь, куда денешься, – тошно. Придурок какой-нибудь волосатый откопает твою башку, пнет вместо мячика. Вон, когда на старом кладбище завод строили, так, сами еще молодые, ржали, как кони, стояли. А чего ржали-то, подумать если: кости человеческие, твои, что ли, краше будут? В молодости не понять такое человеку. Молодые, они и помирать не боятся.
Наталья лежит на спине, тепло укрывшись одеялом до подбородка. Она уже пригляделась к серому сумраку. Различает перед собой остов телевизора, который стоит у кровати на тумбочке, а за ним в верхнем стекле окна торчит студеный сколок утренней звезды.
Да и верно, холодно в избе. Пару, как в хорошей бане. Слава богу, народу много, надышат. Говорила ведь мозгляку старому, замазкой заделай окно, чтоб воздух не попадал. Нет, косорукий, наклеил газет. Грейся теперь бумажкой. Никакой подмоги от мужика. Везде самой углядывать надо…
Муж спит рядом, уткнувшись острым подбородком ей в плечо. Он сухой, горячий, складывается, как циркуль, что у ребятишек. Сопит простуженным носом.
Завтра праздник. Еще год войны не будет. Привыкла уже отмечать: как до ноября дотянули – все, там зимуй спокойно. Если что начнется, то летом, по теплу. Молодым скажи-ка, что каждое лето про такое думаешь. Ведь засмеют. А смешного ничего нету… Человек рождается с чистой головой, не знает, что до него, а и узнает, все одно не дойдет, пока самого не шарахнет. Оно потому и шарахает, каждому поколению достается… Завтра придут други мои дорогие. Притопают, соберутся. Васька Антонов первый с зари нарисуется, этот и ждать не станет. Гармошку под мышку – и тут. У него, наверно, на весь поселок одна гармошка и живая. Да и он как был трепач, так и остался. Вот бабы с ним и не уживаются. Ни одна. Полк их перебрал. Больше года с ним никто ни-ни. А чего? Такой веселый мужик, всю бы жизнь с ним пропела какая-нибудь. Ванюшка придет Акимов с Клавдией. Недавно внука женили, офицера. С умом живут люди, всего двое детей, внук уже большой, и нужды никогда не знали – не то что я: одну копейку семь раз пересчитаю.
Сонька кудрявая прибежит с Васькой, галдеть будет. Сатана в юбке. Столб на дороге – и тот в свою сторону своротит. Говорит: «Наталья, куда тебе хвосты эти, кто их носит? Обрежь, завивку сделай химическую – и красиво, и голову пригреешь. Болеть не будет». Уломала ведь. Отдала «пятерку». Такой срам на голове накрутили. Чистый черкес; как вот они в кино по телевизору бегают, с шапками, так и она ходила.
Вера… Вера померла… Вчера успокоили. Ушла Верочка… Народу было… Всех вспомнили. Оповестили. Мой Семен… – и тут она вспомнила, отчего с утра досадует на мужа, – нажрался, кобель. В дым налакался. Такой стыд, сквозь землю бы провалиться. Ну куда дальше-то? Уж все, некуда! Это он с похорон соседки раком приполз. Пил в свое удовольствие, не терялся. Ой-е-е, что за беда такая напала… Пьют так пьют, теряют вид человеческий. Уж ничего не понимают, что где – похороны, свадьба. Ведь раньше такого не было. И жили беднее, но чтобы так… Ну, получка, аванец – чекушка, бывало, да и то на двоих… Уж я его запилю сегодня, уж я его съем, страмину.
Ребятишек полон дом, а ему все хиханьки. Встал, шляпу надел, подался! Тут тебе трава не расти. Как еще умудрились с ним дом выстроить… Дом у них высокий, сухой, крепкий. Строили сразу после войны. Завод тогда, чтобы закрепить народ за собой, давал желающим хорошую ссуду. Помогали и камнем, и тесом, и рабочими. Детей… у них был еще один Сергей – довоенный, но Семен размахнулся широко. И слава богу. Не ошибся хоть в этом. Ребятишки потом посыпались, как грибы. За Сергеем Анечка родилась. Сейчас она за шофером в Братске живет. Хорошо живут, квартира богатая, все есть. И третий ребенок уже. В Наталью пошла дочка. Ничего, она девчонка мудрая, тихая, с ней можно ладить. Одна-единственная оторвалась от дому, от забот Натальиных. Остальные, считай, при матери. Юлька, Володька и двойняшки. Эти уже – поскребыши.
Вот болеть начала. Ноги судорогой сводит. Как начнет стрелять, не знаешь, куда деваться. Уж и парила их, и крапивой терла, и к Иванихе за травой ходила – ничего не берет лихоту. Васька Антонов научил. Ткни, мол, в боль самую иглой – и как рукой снимет. Иваниха еще смеялась – шилом, мол, Талька, ткни, чего там иглой. А куда денешься: припрет – так и ткнешь. Не по врачам же бегать.
Постряпать бы еще завтра. Мука у нее есть, на зиму всегда закупали куль на семью, мясо Сергей из города привез, капуста, картошка есть. Яйца вот кончились. Старый как зарядил – что ни утро, то парочка. Сказала же – береги к празднику. Люди придут – на стол нечего поставить будет. Ну, даст бог, управлюсь…
Дремота еще сладковато тяжелила голову. Наталья прикрыла глаза, раздумывая, встать или полежать еще. В молодости, когда ребятишки были маленькими, не залеживалась: как солдат – глаза открыл и встал. А сейчас все труднее и труднее подниматься рано. И разоспишься под утро, да и немолоденькая уже. Вот уж правда, давно немолоденькая. При таких детях хотя бы лет сорок. Двойняток она не хотела рожать. Ей как раз сороковой год и шел, тогда уже разрешили аборты, и Наталья тоже сунулась в больницу.
Пришла в назначенный день, села в стороночке. А бабы молодые в очереди между собою шепчутся, смеются, показалось, что над ней, вот, мол старушка – божий одуванчик и туда же. Стыдно – не знаешь, куда глаза девать. А тут еще вышел в коридор врач – мужик, здоровый парнина, усатый, руки в перчатках по локоть. Обмерла Наталья, посидела, махнула рукой и ушла. Дорогой поплакала. Время еще было бедноватое, послевоенное, ровесницы ее в эти годы уже и забывали, что они бабы. А что делать? Весной вот притартала Андрея и Женьку.
Скрипнула дверь соседней комнаты, мелко зашаркали тапки – свекор. Тоже петух. Хоть бы единое утречко проспал…
Больше не раздумывая, она откинула одеяло, встала на холодный пол. Привычно натянула в темноте чулки, рейтузы, накинула байковый халат, вышла на кухню.
– Здорово, дядя Пантелей.
Свекор молча кивнул головой. Пока она ходила по кухне, растопляла печь, ставила греть воду, свекор сидел у стола, опустив лысую, взбухшую голову, прерывисто и шумно дремал.
«Чего неймется человеку?» – беззлобно подумала Наталья. Она налила из термоса приготовленный для свекра чай, пододвинула старику кружку. Тот дрогнул лицом и открыл глаза. Они толклись на кухне каждое утро, не мешая и не замечая друг друга. Свекор совсем дряхлый стал, плохо видит, не выходит за ворота. Тенью проползет по дому – и опять на свою лежанку. Взбух чего-то под старость. Налился, как бычий пузырь. Ему, наверное, за девяносто…
Печь быстро, с трескотней разгорелась, не успела Наталья и чайники залить водой, а от плиты уже густо поднимался жар.
Облаков на небе еще не видать, хотя уже слиняла жирная чернота ночи. Нынче чудное для Натальи утро. Она и проснулась-то с неясной душой; и что-то горьковато тревожит ее, и, смешиваясь с привычными заботами неутомимого будника, откуда-то из глубины вроде как поднимается слабый рассеянный свет, от которого щемит на сердце. Как будто ждет чего Наталья, надеется еще, верит, как в девушках верила, мол, вот-вот случится что-то – и все переменится к доброму. А сладко рано вставать. Разойдешься, разомнешься. Сонливость развеется. Чувствует себя Наталья в это совсем одинокое время суток еще сильной, проворной, и мысли текут добрые, не смятые суетой бестолково-жесткой жизни. Да и о ней, о жизни, думается по-иному, особенно, будто смотришь на нее со стороны, с прожитого и понятого высока.
Свекор, допив чай, тяжело встал, утер рукавом вспотевший лоб и подался в ночные еще комнаты.
Наталья грустно посмотрела ему вслед, вздохнула и понесла собаке разогретый вчерашний суп. Откинув крючок в сенцах, она с силой толкнула примерзшую дверь. В глаза стремительно, слепяще ударила белизна молочного снега. Наталья вступила в ограду, взглянула с ее высоты на пологую низину огорода и дальше, в открытую ровную ширь утренней окраины.
Как высветлело за ночь! Разошлись, раздвинулись, размылись края горизонта, пахнуло простором, свежестью, предзимней играющей чистотой. Много есть волнующего в решительном переломе природы, в ее крутом переходе к зиме. Вон снег, еще парной, младенческий, вдали подернут ясной дымкой. И затихший лесок на пригорке, и крепкий, тонкосветящийся срозова воздух, и высокий холод выстекленного ноябрьского неба – все непрерывно сходится, сливается, все живо, нежно, к месту, все двигается, работает, радуется, играет, как молодое, здоровое человеческое тело, и как человек не живет без души, так и Наталья еще с несмышленой поры верит в мудрую «душу» всего окружающего ее, живущую так же, как и человек, мыслью, настроением и сокровенно связанную с нею. Только видишь, ощущаешь все это нечасто. Нет у Натальи вольного времени и ясности не хватает, чтобы несмело уловить, вот как сегодня, в своей душе и в этом спокойно-доверчивом предзимье светлые знаки родства.
«Прожить бы еще чуток», – грустно подумала она. Громадная ворона сорвалась с ветвистого заснеженного тополя и, сияя глубокой чернотой крыла, нагловато и плавно проплыла над самой головой Натальи, уселась на соседний тополь, хрипло и отрывисто каркнула.
– Я те каркну! – погрозила ей вслух Наталья. – Перья полетят. Вон в лес лети, там тебе место.
Услышав хозяйку, в будке сразу залаял пес, потом выскочил, потянулся, изогнув дугой крысино зализанный круглый хвост.
«Завели тебя, как молотилку, – грустно подумала Наталья, выливая в собачью лохань суп, – и крутишься, крутишься, покуда не сломаешься. А путного и повидать некогда. И подумать про хорошее не остановишься». Но оставалось еще невыясненным что-то на сердце, что заставляло прислушаться к себе и вспомнить. Это был сон. Она подумала про него, разглядывая вдали лес.
Она снова видела свою родину. Будто въезжает вместе со своей семьей в степную кубанскую станицу по широкой низкой улице на подводах. И все правдиво горько, ясно, как в хорошем кино по телевизору: ведра привязанные звянькают, зеркало стенное торчит, шкаф качается, чемоданы семейные, старые, громадные, уложены темной лесенкой. Наталья держит внучонка Витеньку на руках. Семен лошадьми правит, Сергей пешим идет за ними, Юлька волосы чешет у зеркала, мальчишки тараторят, и вроде Аня и Володька с ними. Все, кто с нею жил, кем она жила, о ком она заботилась, для кого работала – все приехали с нею. И ничего вроде не переменилось в родном краю, все осталось таким же, как в юности, нетронутым, несокрушимо вошедшим в ее память. Было Наталье во сне жарко, глотала она мучнистую полуденную пыль, и хатка ее так же одиноко косилась набок, стояла с забитыми низкими окнами, вполовину заросшими полынью и лебедой. И как она радовалась во сне, как легко и целительно плакала, показывая Юльке, где спала в детстве. И такое сильное, пронзительное, несуетливое, до боли счастливое чувство, которое Наталья испытывала во сне, она не знала никогда в своей настоящей многотрудной жизни. Первый такой сон она увидела тридцать три года назад, когда родила Сергея. Вот так и въехали Семен, она и сын на руках в родную станицу, привезли с собой три подушки и детские шмутки – весь их нехитрый скарб. А потом в строгой очередности ввозила она туда и Аню, и Юльку, и Володьку, и двойнят, и вещи, которыми обрастала, и годы, которые прожила, – все было с нею. А нынче во сне, ставя на землю чемодан, будто сказала она Семену: «Вот, Сема, всех перевезли, и дети со мной, и Володька со мной, больше я уже отсюда никуда не поеду». Сказала и пошла лошадей распрягать. Известно, лошади – ложь. Разве она вырвется, поедет? Все дети, работа, болезни. А взять бы вот хоть раз бросить все и уехать на месяц. Что тут без нее остановится, лопнет, помрет кто? А тянет родная земля. Ох, как тянет. А к старости еще сильнее, будто годы, прожитые здесь, в Сибири, не в счет, и не сроднили и не связали они Наталью. Еще бы такая земля не потянула! Весною, как зацветет там, как заиграет, гул стоит от цвету такого. А какие вишни у них в саду были! Семь вишен. Сливу – ту и за продукт не считали. Видать, только и жила Наталья, что в детстве да молодости, а потом только работала, – оглянись, за всю замужнюю жизнь не помнит она передыху.
«Черти меня сюда занесли», – беззлобно подумала она и пошла в дом. На кухне уже стояла Юлька, растрепанная, в ночной рубахе с сальными пятнами. Она сняла пеленки, висевшие над печкой, унесла их к себе. Через минуту раздраженно крикнула:
– Мам, где вторая соска?
Наталья вошла в тесную комнатку дочери. Настольная лампа желтила стены, мешалось разбросанное в беспорядке детское и Юлькино белье. На широкой кровати сучил пухлыми ножонками пятимесячный Витюшка; увидев бабку, он ожидающе замер, глядя на нее влажными от сна темными глазами. Юлька прилаживала соску к бутылочке с молоком.
– Чего еще удумала? – недовольно спросила Наталья.
– Не берет он, – буркнула дочь.
– Не давала, так и не берет. Лень ребенка у титьки подержать. Садись, говорю.
Юлька коротко взглянула на мать, нервно раздула ноздри, однако села.
– Это что за баловство, а?! Сосунок! – заверещала Наталья, укладывая ребенка на коленях у дочери. – Вот она, твоя родимая. Хватай ее, тяни изо всех сил, тяни. – Она взяла двумя пальцами сосок Юлькиной груди и вложила его в рот ребенку. Витюшка зажал сосок деснами, соснул два раза, потом шлепнул ладошкой по груди и оторвался.
– А я тебе что говорила, – рассердилась дочь.
– А давно кормила?
– В три ночи.
– Может, сыт? – Наталья тронула рукой обвисающую грудь дочери. – Да у тебя нет ниче. Что ж он сосать будет?
– А что я сделаю? – плаксиво обиделась дочь. – Где я его возьму?
– Психовать меньше надо! – оборвала Наталья. – Ты подумай, ты ведь не себя изводишь, ты его изводишь.
Юлька всхлипнула, утерла рукой вздрагивающий ноздрями узкий нос. Глядя на нее, Наталья опять вспомнила, как Юлька так же раздувала ноздри в младенчестве, когда, проголодавшись, судорожно искала разбухшую Натальину грудь, и пока она делала первые втягивающие глотки, нос ее еще трепетал, и тогда лицо девочки становилось на минуту не по-детски жестким и высокомерным. Наталья подумала об этом впервые, когда Юлька уже ушла от мужа и кормила трехмесячного Витюшку в первый раз в своей комнате. Это она делала так же нервно, бестолково, как делала все, руки ее напряженно дрожали, нос вздрагивал.
– Однако пойдем, – успокаивающе тронула ее за плечо Наталья, – чаю попьешь горячего со сливками. Полежишь, отдохнешь. Придет молочко. Не бывает так, чтобы не пришло. – И она взяла на руки Витюшку.
– Отца сошлю на базар нынче. Говорят, грецкие орехи хорошо помогают, – сказала она, ставя на стол перед дочерью стакан с горячим, белым от сухих сливок чаем.
Юлька вяло звякнула ложечкой, помешивая в стакане. Нечесаные волосы прикрывали помятое от бессонницы равнодушное, усталое лицо. Худая, длинная, с жестокой челкой до глаз, она сейчас напоминала матери нервную и бестолковую кобылу. Наталья, держа внука на руках, с жалостью глядела на нее, отмечая белые девчоночьи мосластые плечи дочери, несильную плоскую грудь. «Орет много, – подумала она про себя. – Такой псих – не дай господь! Вот и свекровка такая была. Как расшумится – не остановишь. Уж она этого свекра и так и сяк. Бывало, орет, орет, материт его в хвост и гриву. Ну позеленеет вся – до того закатится. А толк какой? Проняла она его? Пропекла? Прошибла? Он при ней всю жизнь на базарах сидел, с бабами треп разводил, а она горбатилась всю жизнь на заводе да в огороде, да все ему правду свою доказывала. Доказала! Он еще после нее пятнадцать раз женился да разводился. Чего ему, здоровый был, как боров».
Юлька ушла от мужа в сентябре, Витюшка был еще такой крохотный, что страшно на руки брать. Наталья уже забыла за пятнадцать лет, какие они бывают. Но привыкла быстро. Не будь внука, Наталья, конечно, не спустила бы ей такого возвращения. Еще чего! Года не прожила, с дитем приперлась. Разобралась бы, начистила бы Юльке хвост – и опять к мужу. Она уверена, что на жизни дочери сказывается ее капризный, неуживчивый характер. Но сейчас у нее не ладилось кормление. Наталья понимала, что серьезно с ней говорить нельзя. Дочери ведь слова поперек не скажи, она задергается, зафыркает, в рев. Нет уж, Наталья лучше промолчит до поры.
– Мам, ты чего мальчишек не будишь? – напомнила Юлька.
– И то, – поспешно согласилась Наталья и крикнула в комнаты: – Андрей, Женька! Будет вам вылеживаться…
2Женька не спал давно. Он лежал рядом с братом на раскладном старом диване, в комнате, которую по давней традиции называли детской. Сегодня в комнате было светлее, чем обычно в осенний утренник. Пора встать и посмотреть – что же там за окном, но тепло печи еще не нагрело воздух, и расставаться с одеялом не хотелось. Андрей горячо дышал ему в шею и сонно чмокал.
Обособленная деревянной перегородкой комната была узкая, как все в доме. У окна едва помещался письменный стол, за которым они занимались. Клеенка на столе всегда исписана, исчеркана, заляпана чернилами. Наталья как входила в их комнату, так бранилась за клеенку. Новую мать покупала обычно к празднику. Дня два она ярко отливала красками, потом Андрей рисовал на ней женскую головку. Вчера, чтобы позлить брата, Андрей вычертил носатый профиль с длинной шеей, начеркал короткую стрижку и остро выписал под этим: «Оля». Женька обозленно побелел и схватил горячий тяжелый утюг, которым гладил на диване брюки, и если бы вовремя вошедший Семен не разогнал их, то приключилась бы драка.
В окно Женьке видна соседская крыша сарая. Он увидел снег и от удовольствия зажмурился. Потом мимо прошел черный ворон, вернулся, сел на крышу и, переваливаясь на прямых ногах, пошел печатать широкие узорчатые следы. Женька неотрывно следил за ним; что-то было зловещее в этой крупной, словно лакированной, птице с глубинными, коротко мигающими глазами.
Он вспомнил, что мать не любит ворон. Старухи верят, что в доме, подле которого вертится эта птица, живет несчастье. Потом ворон распахнул крылья и, бесшумно взмахивая ими, полетел. Женька взобрался на стол и, прижавшись к стеклу, молча следил за высокомерно-неторопливой в дымчатом утреннике птицей.
«Что-то будет», – подумал он и, поймав себя на суеверии, рассмеялся.
– Ты че? – спросил Андрей, оторвав голову от подушки.
– Ниче, – невольно буркнул Женька, сел, ощущая кожей прилипчатую, прохладную клеенку…
Голова Андрея снова упала на подушку. Женька прилег на столе, закинул руки под голову, удобно задрав ноги, рассматривал светлеющее небо. Ночью он видел сон, будто искал соседку Ольгу. Он ходил по коридорам, заглядывая в двери, чувствовал, что Ольга где-то рядом, а найти ее не смог. Еще он вспомнил, что остро и стесненно хотел во сне плакать. Сейчас он устыдился такого желания, но подумал, что сон неслучайный.
«Все равно что-то будет, – горько подумал он. – Сколько же я ее не видел? – Он закрыл глаза и посчитал: – Среда, четверг, пятница, суббота. Четыре дня. Было б, как раньше, она пришла бы завтра на праздник». В последний раз он видел ее на огороде. Ольга снимала с веревки высохшие пеленки. Одета по-бабьи, в плюшевую материнскую жакетку, старый платок на голове, под черной юбкой, бьющейся от ветра, сиротливо белеют голые ноги.
Осень в этом году застоялась. Даже жесткие октябрьские бури отгуляли без снега. Так отпылили, обкромсали палисадники, и опять просторно и безрадостно стало на земле. В середине дня едва проклюнется солнце, жалким болезненным теплом часа четыре светится воздух, а вечера черные, сырые, выйдешь за порог, и, как из ямы, остро несет застоялым болотом. А по утрам ударят заморозки, поседеет, обесцветится все вокруг, и так изо дня в день весь месяц, уже и капусту собрали, и огороды расчистили, вяло дымя сладковатыми кострищами, и снега хочется, сухой утренней пороши, полного первого морозца. Ан нет! И кажется, что другой погоды не было, так всегда и будет. Ольга в эту пору часто появлялась на огороде, развешивала пеленки на длинных веревках, полоскала белье у водопровода, отогревая дыханием красные, скрюченные от воды пальцы. А то подолгу стояла, обыденно вглядываясь в черный кустарник на краю болота.
Женька, карауливший ее на чердаке, всегда улавливал в опустевшем, без былого напряжения лице этой женщины то притерпевшееся выражение, которое бывает у старых, равнодушных ко всему баб.
Они росли вместе, несмотря на возраст, разнивший их. Как-то он больше вертелся возле девчонок – и мать велела быть ближе к сестре, и Ольга, с охотой игравшая с ним, относилась к нему тоже, как к брату. Летом он обычно выжидал Юльку с Ольгой в деревянном сарае, любимом месте уединений в семье. Вмявшись в самый угол между сухой поленницей и потемневшими сыпучими вязанками материных прошлогодних трав и пустыми головками мака, он считал дорогое купальное времечко и изредка робко канючил. Сколько он помнит, девчонки всегда наряжались и красились украдкой перед треснувшим, выброшенным в сарай зеркалом. Юлька высоко поднимала юбку, укрепив ее в боках бельевыми прищепками, вертелась, выгибая спину, осматривая прямые, как палки, белые ноги.
– Неужели так ходить будут?
Ольга красила кисточкой ресницы, через зеркало оценила – короче.
– С ума сошла.
– Так ни то ни се. – Она подошла к подруге, подняла юбку выше, потом треснула ту между лопаток.
– Что за горб! Подтянись. Вот так. И следи за своими руками. Руки… – Она быстро, чуть приподняв плечи, игриво переплела у лица свои смуглые узкие пальцы. – Это главное у женщины. Они должны быть ухоженными, подвижными. Юлька, ну что это за ногти?!
– Ну а я че. Я их правда чищу все время.
Женька, потеряв всякое терпение, открывал рот, Юлька, как жеребец, перебирая ногами перед зеркалом, противно скрючив рот, угрожающе складывала для него костлявый кулак.
– Счас, Женечка, счас, милый, – ласково успокаивала Ольга. Они отворачивались и тут же забывали о нем.
– Знаешь, как Ва́гина купаться ходит? – Юлька показала широкий разрез на груди.
– Ну и что? – нерешительно спросила Ольга.
– А там ниче нет. Чувствуешь? Плоская, как выдра. А воображает идет. Красавица! Нос прыщиком, веснушки по всей морде. Волосы так гладко зачешет. Смотреть противно…
– А тебе-то что?
– А мне-то что! Я говорю, идет, воображает. Ах-ах-ах. Мама мне тройку купила. Папа мне лакировки достал… Кобыла!
– Переживи, – добродушно махала рукой Ольга и расчесывала волосы с затылка.
Женьку до смерти тянуло на протоку. Им с Андреем без старших ходить купаться не разрешали. Наталья, у которой в детстве на глазах утонул брат, становилась неумолимой, когда дело касалось реки. Многое бы сошло ему с рук, но уйди хоть раз он без старшего в семье купаться, то схлопотал бы себе жестокую порку. Женька вылезал из сарая, чуть не плача слонялся по двору, потом, схватив доброе полено, колотил в гнилую стену сарая.
Всклокоченная Юлькина голова медленно высовывалась из двери, она щурила один накрашенный глаз и зло шипела:
– Убью…
Наконец девчонки выходили из сарая, буднично отряхивали юбки, выбивали сор из старых тапок. Юлька всей челюстью жевала серу, равнодушно глядя на залысину подле уха линялого кобеля. Ольга заплетала косички, ровняла челку, легко щипала Женькину шею. Женька шагал за ними по вытоптанной до жирного болотного чернозема тропинке, кожей чуя близкий холод реки, и повизгивал про себя от нетерпения. Глядючи на сутулую спину сестры, он злорадно вспоминал Ольгино – распустила. Девицы шли медленно и лениво, юбки на них висели, и Женьке, которого в ту пору особенно удивляли разительные мгновенные перемены в людях, они казались серыми, как домашние утки по весне. Там, у зеркала в сарае, они прихорашивались другими, гибкими, легкими, живо блестели глаза, а потом вдруг сразу увяли. Такой же разной, менявшейся по многу раз в день, он видел свою мать. По утрам хлопотливой и грубой, хорошо защищенной деловой, решительной энергией, растерянной и жалкой, когда читает письма от Володьки, и по-детски слабой, маленькой, худой, усталой, когда вечерами чешет гребенкой темные свои волосы. Он знал такие перемены в каждом знакомом ему человеке, но то таинственное, что стремительно, стихийно возникало в девчонках, стоило им остановиться у зеркала или попасть в толпу, где много ребят, особенно волновало и тревожило его. В летние выходные перед полночью Женька удирал от Андрея, крался вдоль заборов на болото, ложился в сырую, жестковатую траву подле дороги в город. Юльке еще не полагалось ходить на танцы, и он поджидал ее, чтобы вместе вернуться домой. Женька лежал на спине, слушая отдаленный хлопающий шум машин, сосал едва отдающую сладостью растрепанную шапку болотной кашки. Остужая горячее от беготни лицо, он собирал ладонями росу с травы и прикладывал к щекам. Ему нравилось лежать в темноте, думать, что вот его никто не видит и не слышит, а он слышит все. Навострившись, Женька угадывал хлопающие всплески дикого утиного выводка, потом различал заботливый кряк утки-матери, часто он видел посреди озера острую мордочку плавно плывущей водяной крысы. Тогда еще на болоте водились лягушки, и эти осторожные снующие звуки невидимой ночной жизни дробно пересыпались глухим и мягким «куак».