Книга Аксаковские хроники. Очерки русской словесности - читать онлайн бесплатно, автор Валерий Кузнецов. Cтраница 3
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Аксаковские хроники. Очерки русской словесности
Аксаковские хроники. Очерки русской словесности
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 3

Добавить отзывДобавить цитату

Аксаковские хроники. Очерки русской словесности

После года жизни в Москве, в августе 1822 года всё семейство молодых Аксаковых переехало в выделенное отцом Сергею Тимофеевичу имение Надеждино (в аксаковской прозе – Парашино) Белебеевского уезда Оренбургской губернии, ныне Башкортостана. В «Очерке семейного быта Аксаковых» Иван Аксаков писал о своём брате: «Константин Сергеевич любил вспоминать (он вообще с нежностью относился к своим детским годам) своё пребывание в Надеждине и чем с ранних лет воспитывалось русское чувство».

С новыми местами у Константина было связано открытие Пушкина: «В Надеждине… будучи человеком экспансивным, невольно приобщил Сергей Тимофеевич своего малютку-сына своим литературным интересам. „Евгений Онегин“ присылался тетрадями. Всё это читалось вслух, громко, с каким-то увлечением».

Любимым чтением Константина были «Древние российские стихотворения, собранные Киршею Даниловым». Об этом сборнике русского фольклора писал позже будущий наставник, а потом оппонент Константина Белинский: «Очень полезно, и даже необходимо, знакомить детей с русскими народными песнями, читать им, с немногими пропусками, стихотворные сказки Кирши Данилова. Народность обыкновенно выпускается у нас из плана воспитания… Кто не принадлежит своему отечеству, тот не принадлежит и человечеству». Один из главных героев сборника – крестьянский сын, богатырь Илья Муромец на всю жизнь стал любимым героем Константина. Не случайно он – ещё ребенок – увидел в те годы «исторический» сон: Красную Площадь и Минина в цепях…

В Надеждине произошёл случай, после которого Сергей Тимофеевич «прозрел» будущую стезю первенца: «Быть Константину филологом!» – тот решительно заменил чуждое слуху обращение к отцу «папаша» самостоятельно найденным «отесенька». Это не было случайным капризом гениального ребенка: позже, принятый в свете французский язык в московском доме Аксаковых не употреблялся вообще, и Константин первый резко осуждал и смеялся над ним. Переданные от знакомых дам Ольге Семёновне записки на французском уносились в детскую, «наверх, и там все братья, во главе Константина Сергеевича, прокалывали эти записки.., потом торжественно сжигали…»

Когда мальчику «минуло восемь лет, отец подарил ему в богатом переплете том стихотворений Ивана Ивановича Дмитриева. По этой книге, которую Константин Сергеевич скоро знал наизусть, Ольга Семёновна учила читать детей своих:

«Москва, России дочь любима,

Где равную тебе сыскать!»

Или:

«Мои сыны, питомцы славы,

Красивы, горды, величавы»…

Между тем, с начала 1826 года у Сергея Тимофеевича вызревало решение оставить Надеждино. Помещичье хозяйство не шло, – земли здесь были хуже, чем в Аксакове, два года подряд были неурожайными, по неосторожности сгорел дом, скончалось трое детей, «зато и родилось четверо, – писал Сергей Тимофеевич. – Я решился ускорить мой переезд в Москву и в августе месяце, вместе с остальным семейством, навсегда простился с Оренбургским краем».

В сентябре 1826 года в Москву приехала большая семья Аксаковых – с сыновьями Константином, Григорием, Иваном, Михаилом, дочерьми Верой и Ольгой. В необыкновенном их доме «дети были постоянно с родителями, со старшими, жили их жизнью, интересовались их интересами (гости принимались всей семьёй)». Счастливо совпали человеческие и творческие интересы хозяина – театрального критика и литератора, – в его доме сходилась театральная и литературная Москва всех направлений. На аксаковских субботах дом не затихал с обеда до поздней ночи: здесь кипели оригинальнейшие умы первопрестольной: редактор журнала «Московский вестник», историк и писатель М. П. Погодин, славист Ю. И. Венелин, братья Иван и Пётр Киреевские – философ и фольклорист; поэт, философ и публицист А. С. Хомяков, профессора Московского университета; великие артисты Щепкин и Мочалов.

И опять слово биографу семьи Ивану Аксакову: Константин учился «у Венелина латинскому языку, Долгомостьева греческому языку, у Фролова географии. Он много читал и в особенности любил чтение русской истории… Будучи старшим в многочисленной семье, Константин Сергеевич, конечно, давал направление всем своим братьям и сёстрам. Прочитав Карамзина, он тотчас же собирал в своей комнате наверху своих братьев и сестёр и заставлял их слушать его Историю. Она воспламеняла в нём патриотическое чувство… В особенности возбудил его восторг эпизод о некоем князе Вячко, который сражался с немцами при осаде Куксгавена, не захотел им сдаться и, выбросившись из башни, погиб…». Не мирясь с тем, что «имя героя этого предано совершенному забвению», двенадцатилетний Константин «учредил» 30 ноября костюмированный в древнерусском духе праздник Вячки с сочинённой им песней в честь героя. Действо заканчивалось русским угощением: «пился мёд, елись пряники, орехи и смоквы…».

Показав в гимназии блестящие способности, Константин в 15 лет поступает на словесное отделение Московского университета. Здесь он оказывается в литературно-философском кружке Станкевича. Основатель кружка поэт и философ Н. В. Станкевич обаянием своей личности сумел соединить несоединимое: будущих славянофилов Аксакова и Самарина, западников Белинского и Грановского, теоретика анархизма и полного устранения государства Бакунина с умеренным либералом Катковым. Шестнадцатилетний Аксаков был самым младшим в кружке, где старшему не исполнилось и двадцати. В «Воспоминаниях студентства» Аксаков напишет: «В этом кружке выработалось уже общее воззрение на Россию, на жизнь, на литературу, на мир – воззрение большей частью отрицательное… я был поражен таким направлением, и мне оно было больно; в особенности больны мне были нападения на Россию, которую я любил, которую люблю с самых малых лет».

Духовным противоядием разъедающему всё отрицанию для Константина стал прежде всего, отец, а с 1832 года – и Гоголь, которого Погодин ввёл в аксаковский дом и к которому студент-словесник пылко привязался. Не без влияния Гоголевского слова Константин обдумывал пути общественного служения:

Среди народных волн,

Восторга пламенного полн,

Греметь торжественно глаголом!

И двигать их, и укрощать,

И всемогущей правды словом

Их к пользе общей направлять…».

К середине тридцатых годов относится пылкое, как всё у него, увлечение Константина двоюродной сестрой Марией Григорьевной Карташевской. Отец её, женатый на сестре Сергея Тимофеевича Надежде Тимофеевне, сенатор, запретил молодым людям встречаться… Скорее всего, к ней обращено стихотворение Константина «Мой Марихен так уж мал, так уж мал…» На его слова П. И. Чайковский написал «Детскую песенку, Мой Лизочек».

По выходе в свет гоголевских «Мёртвых душ» Машенька Карташевская в письме к подруге Вере Аксаковой одной из первых оценила событие: «Как можно было создать с таким совершенством все характеры этого романа и среди пошлой, бесцветной ничтожности отделить всякого такими резкими отличительными чертами… Мне кажется, что только после этого сочинения вполне начинаю я понимать, что такое Гоголь и что это за талант».

«Как ни высоко я ценил её эстетическое чувство, – писал о любимой племяннице Гоголю Сергей Тимофеевич, – но не мог предположить, чтоб она могла так понять и почувствовать „Мёртвые души“… Немного таких прекрасных существ можно встретить …в православной Руси».

Разглядел Карташевскую и Гоголь, обычно крайне сдержанный в оценках: «Есть души, что самоцветные камни, они не покрыты корой, и, кажется, как будто и родились на свет уже готовыми»…

Так подобное тянется к подобному… Не исключено, что именно сердечная тоска погнала в 1838 году «домоседа» Константина в Германию и Швейцарию. «Намереваясь долго прожить в чужих краях», он не выдержал разлуки с родными и через четыре месяца воротился домой, отдавшись переводам с немецкого. Вместе с первой и последней в его жизни любовью заканчивался этап его туманного романтизма, и всё определённее перед ним, думающим русским на историческом поприще, вставал главный вопрос: какой быть его России…

К этому времени относятся живые литературные воспоминания о семье Аксаковых и старшем их сыне писателя и журналиста Ивана Панаева: «С. Т. Аксаков и сын его Константин приняли меня с необыкновенным радушием. Сергей Тимофеевич был большой хлебосол и гордился этою московскою добродетелью.

Аксаковы жили тогда в большом отдельном деревянном доме на Смоленском рынке. Для многочисленного семейства требовалась многочисленная прислуга. Дом был битком набит дворнею. Это была уже не городская жизнь в том смысле, как мы её понимаем теперь, а патриархальная, широкая помещичья жизнь, перенесённая в город. Такую жизнь можно ещё, я думаю, и до сих пор видеть в Москве… Дом Аксаковых и наружи и внутри по устройству и расположению совершенно походил на деревенские барские дома; при нём были: обширный двор, людские, сад и даже баня в саду. Константин Аксаков помещался наверху, в мезонине.

С. Т. Аксакову было в это время с небольшим 50 лет (ему шёл 48-й год. – В.К.). Он был высок ростом, крепкого сложения, и не обнаруживал ещё ни малейших признаков старости. Выражение лица его было симпатично, он говорил всегда звучно и сильно, но голос его превращался в голос стентора (Греческий воин, участник Троянской войны, способный кричать столь же громко, как кричат одновременно пятьдесят человек. – Ред.), когда он декламировал стихи, а декламировать он был величайший охотник. Любимым занятьем его было уженье, и он очень часто с ночи отправлялся удить в окрестности Москвы. По вечерам он обыкновенно играл в карты. Между прочими партнёрами его были тогда И. Е. Великопольский и Н. Ф. Павлов. Тогда ещё Сергей Тимофеевич не пользовался тою блестящею литературною известностию, которую он приобрёл впоследствии…

Я полюбил С. Т. Аксакова и скоро сошёлся с Константином Аксаковым. Я был у Аксаковых почти всякий день и, кроме того, часто встречался с Константином Аксаковым у Белинского.

Белинский был некогда довольно короток в доме Аксаковых, но перед моим приездом в Москву между им и этим семейством произошло какое-то недоразумение, размолвка. Белинский говорил мне, что его не совсем жалует г-жа Аксакова и не очень приятно смотрит на его дружбу с Константином. Константин Аксаков отстаивал, однако, Белинского долго от нападок своей матушки. Белинский в это время заходил только к Константину Аксакову в мезонин и очень редко спускался вниз…

Константин Аксаков был такого же атлетического сложения, как и его отец, только пониже ростом. Его открытое, широкое, некрасивое, несколько татарское лицо имело между тем что-то привлекательное; в его несколько неуклюжих движениях, в его манере говорить (он говорил о любимых своих предметах нараспев), во всей его фигуре выражалась честность, прямота, твёрдость и благородство; в его маленьких глазках сверкало то бесконечное добродушие, то ничем не преодолимое упорство… Его привязанность к Москве доходила до фанатизма; впоследствии его любовь к великорусскому народу дошла до ограниченности, впадающей в узкий эгоизм. Он любил не человека, а исключительно русского человека, да и то только такого, который родился на Москве-реке или на Клязьме. Русских, имевших несчастие родиться на берегу Финского залива, он уже не признавал русскими.

В ту минуту, когда я познакомился с ним, он еще, впрочем, не дошёл до этого забавного отрицания и до этой странной исключительности. Славянофилизм только ещё зарождался тогда, и Константин Аксаков стоял на полдороге между «Московским наблюдателем» Белинского, в котором он принимал участие, и между «Москвитянином» Шевырева и Погодина, на который он начинал смотреть с участием…

Единственной нитью, соединявшею К. Аксакова с Белинским, была философия Гегеля, которая имела большое влияние на Аксакова, и общий взгляд их на искусство с точки зрения этой философии. Впоследствии, когда уже не исключительно одно искусство, а и общественные вопросы стали занимать литературу, когда образовались славянофильская и западная партии, Константин Аксаков совершенно и окончательно разошёлся с Белинским. Они очутились в двух враждебных лагерях…

Если бы я приехал в Москву пятью годами позже, – нет никакого сомнения, что К. Аксаков не допустил бы меня до себя; но в том ещё неопределённом и неустановившемся положении, в каком он находился в 1839 году, он искренно протянул мне дружескую руку, несмотря на то, что я был рождён на берегу Финского залива. Он, впрочем, и тогда говорил мне с негодованием о Петербурге и старался при всяком случае возбуждать во мне энтузиазм к Москве. Он останавливал меня перед Иваном Великим, перед Васильем Блаженным, перед Царь-пушкою, перед Колоколом – и глазки его сверкали – он сжимал мою руку своей толстой и широкой рукой… «Вот Русь-то, вот она настоящая Русь-то!» – вскрикивал он певучим голосом. Он возил меня в Симонов и Донской монастыри, и когда я обнаруживал свой восторг от Москвы, восхищался её живописностию и её старинными церквами, К. Аксаков схватывал мою руку, жал мне её так, что я только из деликатности не вскрикивал, даже обнимал меня и восклицал:

– Да! Вы наш, москвич по сердцу!

Дом Аксаковых с утра до вечера был полон гостями. В столовой ежедневно накрывался длинный и широкий семейный стол по крайней мере на 20 кувертов7. Хозяева были так просты в обращении со всеми посещавшими их, так бесцеремонны и радушны, что к ним нельзя было не привязаться»…

К 1839 году в дружеском и духовном окружении Константина Аксакова произошла своеобразная «смена караулов». Опекавший его Белинский возглавил критический отдел журнала «Отечественные записки» и переехал в Петербург. В этом году на вечерах философа и публициста И. В. Киреевского Константин услышал чтение статьи друга отца Алексея Степановича Хомякова «О старом и новом» и полемический отзыв «В ответ А. С. Хомякову» Ивана Киреевского. Ни та, ни другая статьи, содержащие основные положения славянофильского учения, не предназначались для печати.

Услышанное потрясло Константина ясностью и новизной поставленных вопросов. Внутренне – семейным воспитанием, свойствами личности – он был готов к прозвучавшим в статьях критике крепостного права, этого, по выражению Хомякова, «наглого нарушения всех прав»; к идее преобразования России творчески осмысленными формами жизни Древней Руси. Выступившие дали имя тому, что всегда жило в Аксаковых: славянскому строю души, строю жизни славян – соборности, общине, вече, крестьянским сходам и миру. Имя это было «славянофильство», что значило любовь к славянам.

О первых «старших» славянофилах великий русский мыслитель К. Н. Леонтьев позже скажет: «Эти люди были все русские дворяне, даровитые, учёные, идеальные, благовоспитанные, тонкие, европеизмом пресыщенные, благородные москвичи, за спинами которых стояли целые века государственного великорусского опыта». Открывает, по преимуществу, ряд этих людей А. С. Хомяков, блестяще образованный офицер, вышедший в отставку, доблестный участник русско-турецкой войны 1828—1829 годов, поэт, у которого Пушкин находил «прекрасные стихи», «неоспоримый истинный талант»; в совершенстве знающий английский, французский, немецкий, еврейский, греческий языки, латынь и санскрит; искрометный, неотразимый полемист, сравнимый разве с Герценом, – он умел весело, просто и образно: с каламбурами и парадоксами говорить о сложном; оригинальный философ, неординарный живописец, один из основателей Московского училища живописи, ваяния и зодчества; изобретённая им паровая машина получила патент в Лондоне.

Говоря о славянофилах, Герцен так подводил итоги 50-х годов: «Я не думаю, чтоб кто-нибудь из славян сделал больше для распространения их воззрения, чем Хомяков». Не могли не привлечь К. Аксакова такие основополагающие хомяковские максимы, как: «…Там только сила, где любовь, а любовь только там, где личная свобода», или: «Нет человечески истинного без истинно народного!»

Вдохновляемый подобными учителями, Константин Аксаков первым назовёт народ «могучим хранителем жизненной великой тайны» и понимание этого сделает главным критерием отношения к личности, человеческим поступкам, художественным произведениям.

Белинский в немалой степени ускорил размежевание партий западников и славянофилов – с 1842 года он стал «ожесточённым, неумолимым противником тех идей, которые год назад перед тем проповедовал с такой горячностию и искренностию». Хотя противники ещё могли собраться вместе, как в доме Аксаковых на «примирительном» обеде весной 1844 года, устроенном в честь профессора всеобщей истории Московского университета Грановского, где «славянофилы обнимались с западниками», но, по словам Белинского, «никакой возможности к уступке с той или с другой стороны» уже не было.

В «Былом и думах» Герцен приводит один из эпизодов идеологического разрыва прежних единомышленников: Константин «Аксаков остался до конца жизни вечным восторженным и беспредельно благородным юношей; он увлекался, был увлекаем, но всегда был чист сердцем. В 1844 году, когда наши споры дошли до того, что ни славяне, ни мы не хотели больше встречаться, я как-то шёл по улице; К. Аксаков ехал в санях. Я дружески поклонился ему. Он быстро проехал, но вдруг остановил кучера, вышел из саней и подошёл ко мне.

– Мне было слишком больно, – сказал он, – проехать мимо вас и не проститься с вами. Вы помните, что после всего, что было между вашими друзьями и моими, я не буду к вам ездить; жаль, жаль, но делать нечего. Я хотел пожать вам руку и проститься. – Он быстро пошёл к саням, но вдруг воротился; я стоял на том же месте, мне было грустно; он бросился ко мне, обнял меня и крепко поцеловал. У меня были слёзы на глазах. Как я любил его в эту минуту ссоры!»

С осени 1843 года в Москве стал появляться атлетического сложения молодой человек с бородой и в невиданной одежде: длиннополом зипуне, который он называл «святославкой», и головном уборе «мурмолке» древнерусского покроя. Иногда его видели в сапогах и красной рубахе. Константин Аксаков, а это был он, «наделал в Москве большого шуму», – открыл своеобразную моду на национальное платье. Даже отец Константина Сергей Тимофеевич надел «святославку» и не отказывался от неё до конца дней.

Встревоженное революционными событиями 1848—1849 годов в Западной Европе, правительство Николая I увидело в движении за «русское платье» опасное политическое инакомыслие и специальным циркуляром 1849 года запретило дворянам и, прежде всего, чиновникам ношение бород. С отца и сына Аксаковых потребовали обязательства не появляться в обществе в русской одежде.

Обороняясь от светских пошляков, всё сводящих к пародии, Константин Аксаков писал: «Славянофилы желают лишь одного: чтобы всякий мог одеваться, как кто хочет, и чтобы русское платье было дозволено в России, как дозволено в России платье иностранное. Таким образом, была бы снята с русской одежды полуторастолетняя опала».

Необъяснимой традицией русских самодержцев (исключение разве Александр III) было отношение их к русским созидательным и, по сути, консервативным силам как разрушительным, революционным. В этом, кстати, можно усмотреть одну из предпосылок октябрьского переворота 1917 года.

Говоря современным языком, средств массовой информации как орудия влияния на общество у славянофилов не было. В 1847 году Константин Сергеевич защитил диссертацию «Ломоносов в истории русской литературы и русского языка» на степень магистра русской словесности. Университетская кафедра давала выход к юношеству. Однако кафедру предложили только в Киевском университете. Покинуть родителей, значащих для него гораздо больше, чем родство по крови, он не мог, – Константин остался в Москве.

Как и его единомышленники, он повёл жизнь политического инакомыслящего, зачастую «перегорая» в безвыходных спорах. После премьеры в 1850 году на сцене Малого театра запрещена его драма «Освобождение Москвы в 1612 году», где массовые сцены напоминали: «Глас народа – глас Божий»; не дошла до печати и сцены его комедия «Князь Луковицкий, или приезд в деревню», где сталкивались «невежественный» крестьянин и выросший за границей барин; запрещена публикация статьи «Богатыри времён великого князя Владимира по русским песням». Некоторые его статьи опубликованы лишь в конце 70-х годов минувшего века.

Вот какое впечатление произвёл в то время на художника К. А. Трутовского 35-летний Константин Аксаков: «Он был смуглый, брюнет, среднего роста, крепко сложенный. Чёрные глаза его горели, как уголья. Он был весь погружён в свои исторические занятия, и кроме своей семьи, для него не существовало другого общества… Когда он говорил, в глазах его, так сказать, горел огонь вдохновения. И вместе с тем, у него было много весёлости и остроумия. Шутки его были всегда милы и изящны. Любил он свою семью беспредельно, но особенно страстно, до обожания, любил своего отца».

Константина, широкоплечего, с крепким рукопожатием московский доктор А. И. Овер называл «печенегом». Сын историка М. П. Погодина Дмитрий вспоминал, что овдовевший отец всюду возил его с собой, и он засыпал на славянофильских собраниях, но «…чаше других будил меня своим непомерно зычным голосом (как и у своего отца. – В.К.) плотный господин в коричневом сюртуке, Константин Аксаков, с жаром всегда что-то доказывавший».

Подтверждением слов Герцена о нём: «Он за свою веру пошёл бы на площадь, пошёл бы на плаху…» могла бы стать поданная К. Аксаковым в 1855 году Александру II «Записка (О внутреннем состоянии России»): «Не подлежит спору, что правительство существует для народа, а не народ для правительства… Современное состояние России представляет собой внутренний разлад, прикрываемый бессовестной ложью… Взяточничество и чиновный организованный грабёж – страшны… Всё зло происходит главнейшим образом от угнетательной системы нашего правительства…». Чтобы писать такое государю, надо быть более чем мужественным подданным. В «Записке» доказывалась необходимость уничтожения крепостного права (за шесть лет до его отмены. – В.К.), созыва представительного – от всех сословий – совещательного Земского Cобора, обеспечения свободы слова и мнений.

Меж тем, время готовило страшную свою жатву. Отец, захворав ещё осенью 1857 года, проболел всю следующую зиму и 30 апреля (12 мая н. ст.) 1859 года тихо угас. Только на четыре месяца за всю жизнь расставался с ним Константин и теперь не мог согласиться с мыслью, что жизнь может и должна продолжаться без отца. Редкое это на земле чудо: любовь невыразимая, и плата за нее небывалая – с потерей самого дорогого всё теряет смысл.

Непоправимые потери начались ещё в 52-м с мученической кончиной Гоголя, продолжились в 56-м смертью духовно близких братьев Киреевских, но последние нравственные силы после ухода отца забрала скоропостижная смерть Хомякова. Идеалист, Константин Аксаков всем своим страстным существом был связан с ними, апостолами света, хранившими тепло пушкинской руки… 20 октября, в день горестного известия о смерти Хомякова Константин писал другу: «Милый мой Самарин! Мы знаем с тобою, что мы в нём потеряли. Хомяков был светилом для человеческой мысли, для России; но у меня и у тебя был с ним ещё тёплый духовный союз. – Я, через тебя, болезненно ещё чувствую потерю Хомякова. Да ты прав: мы были трое, теперь мы вдвоём с тобой». Теперь он, смешав дни и ночи, сидел над своей болью и, богатырь, слабел день ото дня.

Ещё в мае 1860 года у Константина открылась скоротечная чахотка, как раньше называли туберкулёз легких. Находившийся за границей брат Иван советовал ему ехать на карлсбадские воды в Германию или к известным венским докторам. В середине августа мать и сёстры посадили Константина в Кронштадте на пароход и отправили на лечение за границу. Встретивший его в Штеттине брат Иван писал домой: «Он страшно переменился… похудел радикально, так, что и вообразить нельзя, чтобы он был когда-нибудь человек полный…»

Осень 1860 года в Европе была небывало холодной, в горах Швейцарии даже выпал снег. Модный чешский врач Шкода уверенно советовал для лечения с виноградной терапией греческий остров Занте (ныне остров Закинф), где «прекрасный климат и все удобства». Мать Ольга Семёновна, брат Иван Сергеевич и старшие сестры Вера и Любовь, заняв денег, повезли туда Константина, намереваясь провести там будущую зиму.

Они увидели грязный, шумный, неустроенный для приезжих город, промозглый в эту осень, с невызревшим из-за холодов виноградом. Здесь, в тёмных, унылых стенах замшелого от времени и сырости палаццо, где постояльцы ночевали под шубами, на руках родных и скончался Константин Сергеевич 7 (19) декабря 1860 года.

«На пустынном острове не было русского православного священника для исповеди больного, – вспоминал современник. – Нашёлся грек, едва говоривший по-французски. На этом нелюбимом языке и исповедовался умирающий.

Грек, призванный к умирающему и спешивший попросту справить требу, был изумлён исповедью, причащением и кончиной столь необыкновенного человека. Самым простодушным образом выражал своё удивление и недоумение; он просил: нельзя ли ему повидать всех близких этого человека, и, главное, мать покойного? Ему хотелось передать… – праведник скончался, ещё не видывал исповедник примеров такой веры на земле. Он не прекращал своих расспросов: «Да кто же это был? Кто это умер перед ним?».