В рядах же русско-еврейской интеллигенции сочинение Наживина встретило глухое неприятие. И поскольку Бунин вступился за автора, в него также полетели критические стрелы»18.
За всю долгую и отнюдь не бесконфликтную жизнь Бунина, пожалуй, это был единственный случай, когда он оказался вовлеченным в ожесточенную полемику на еврейскую тему. Защищая, как ему представлялось тогда, лишь право «русского писателя в его же собственном доме» свободно высказываться на злобу дня, Бунин, по-видимому, действовал излишне импульсивно, в результате чего попал в довольно-таки щекотливое положение. Вера Николаевна Муромцева-Бунина записала в дневнике:
23 ноября / 6 декабря 1919 г.:
«У Яна за эти дни началась полемика с Мирским19 и Павлом Юшкевичем20 за то, что он заступился за Наживина. Но Ян отвечал им зло и остроумно»21.
Дошло до того, что заступаться третьим лицам пришлось уже за Бунина. Это сделал опять-таки еврей, автор «Одесского листка» Борис Вальбе22, который писал:
«Что же касается И. А. Бунина, то мне, как многим ценителям этого прекрасного художественного таланта, прямо больно видеть его в этой несвойственной для него роли. Бунин, конечно, не реакционер и не антисемит. Это для меня непреложная истина, ибо я знаю его хорошо как художника. Просто крупный художник попал в неприятное положение, взялся не за свое дело и делает ошибку за ошибкой»23.
Разгоревшуюся было полемику стороны разумно замяли, но память об этом инциденте сохранилась, во многом благодаря неопубликованному открытому письму писателя Андрея Соболя24, которое уже в наше время раскопали и подробно прокомментировали историки литературы25.
Кстати, именно со второго Одесского периода в дневниках Буниных часто начинает встречаться слово «еврей», ранее упоминавшееся только в записях Ивана Бунина, касавшихся еврейских погромов в городе во время Первой русской революции 1905 г.26
Дневниковые записи В. Н. Муромцевой-Буниной27.
31 авг./13 сект. 1918:
«Мы провожали всех до Люстдорфа. Дорогой был принципиальный спор о евреях».
24 авг./6 сект. 1919:
«Был присяжный поверенный, офицер, потерявший ногу. <…> Он просидел 4 дня в харьковск<ой> чрезвычайке. Очень накален против евреев. Рассказывал, как при нем снимали допросы, после чего расстреливали в комнате рядом «сухими выстрелами». Раз <…> с ним сидел молоденький студент, только что кончивший гимназию, и горько плакал. Его вызвали на допрос в соседнюю комнату, обратно принесли с отрезанным ухом, языком, с вырезанными погонами на плечах – и все только за то, что его брат доброволец. Как осуждать, если брат его до конца дней своих не будет выносить слова “еврей”. Конечно, это дурно, но понятно. <…> Мне очень жаль Кипенов, Розенталь и им подобных28. Тяжело им будет, какую обильную жатву пожнут теперь юдофобы. Враги евреев – полуграмотные мальчишки <…>, которые за последние годы приобрели наглость и деньги, вместо самых элементарных знаний и правил общежития».
12/25 апреля 1919:
«Шли по улице, как всегда чувствовали омерзение, и вдруг чудное пение. Что это?
– Это Синагога, – сказал Ян, – зайдем.
Мы вошли. Мне очень понравилось пение. Масса огня, но народу мало. <…> Я ощутила религиозный трепет. Лучшее, что создало человечество, – это религия».
5/18 сентября. 1919:
«Заходил Кипен. <…> Говорили, конечно, о евреях. Он не понимает, в чем дело. Ему все кажется, что ненависть к евреям у класса, у власти, тогда как она у <…> народа, вернее у простонародья, которое рассуждает так: революцией кто занимался главным образом? – евреи. Спекуляцией кто? – евреи. Значит, все зло от евреев. И попробуй разубедить их. Я же уверена, что уничтожь еврейский вопрос – и большая часть еврейства отхлынет от революции. А этого большинство не понимает или не хочет понять».
Из дневниковых записей Ивана Бунина в книге «Окаянные дни»:
«Недавно встретил на улице проф. Щепкина29, “комиссара народного просвещения”. Движется медленно, с идиотической тупостью глядя вперед. На плечах насквозь пропыленная тальма с громадным сальным пятном на спине. Шляпа тоже такая, что смотреть тошно. Грязнейший бумажный воротничок, подпирающий сзади целый вулкан, гнойный фурункул, и толстый старый галстук, выкрашенный красной масляной краской. Рассказывают, что <комиссар – М. У.> Фельдман30 говорил речь каким-то крестьянским “депутатам”: – Товарищи, скоро во всём свете будет власть советов! И вдруг голос из толпы депутатов: – Сего не буде! Фельдман яростно: – Это почему? – Жидив не хвате! <Приписка Бунина>: “Ничего, не беспокойтесь: хватит Щепкиных (одесский комиссар народного просвещения из русских)”31.
2 мая. Еврейский погром на Большом Фонтане, учиненный одесскими красноармейцами. Были Овсянико-Куликовский и писатель Кипен. Рассказывали подробности. На Б. Фонтане убито 14 комиссаров и человек 30 простых евреев. Разгромлено много лавочек. Врывались ночью, стаскивали с кроватей и убивали кого попало. Люди бежали в степь, бросались в море, а за ними гонялись и стреляли, – шла настоящая охота. Кипен спасся случайно, – ночевал, по счастью, не дома, а в санатории “Белый цветок”. На рассвете туда нагрянул отряд красноармейцев32. – “Есть тут жиды?” – спрашивают у сторожа. – “Нет, нету”. – “Побожись!” – Сторож побожился, и красноармейцы поехали дальше.
Убит Моисей Гутман, биндюжник, прошлой осенью перевозивший нас с дачи, очень милый человек»33.
В обстановке хаоса и надвигающейся катастрофы трудно было ориентироваться в ситуации и здраво мыслить даже людям уравновешенным, не склонным к крайностям видения. Бунин, по природе человек резкий, вспыльчивый, тем не менее, как видно из вышеприведенных записей, не склонен был поддаваться магии «коллективного бессознательного», делать из еврейства козла отпущения. В ноябре 1919 г. Бунин писал, отвечая на нападки социалистической печати Одессы: «Я не правый и не левый, я был, есмь и буду непреклонным врагом всего глупого, отрешенного от жизни, злого, лживого, бесчестного, вредного, откуда бы оно ни исходило»34.
В контексте этой искренней, глубоко личностной декларации уже можно утверждать, что и в «окаянные годы» не было у Бунина к евреям ни ненависти, ни озлобления.
В эмиграции, где градус антисемитизма в русской диаспоре подчас зашкаливал35, Бунин однозначно дистанцировался от разного рода юдофобских дискурсов и акций, зачинаемых правыми монархистами36. Более того, известны случаи прекращения Буниных личных отношений с людьми, открыто демонстрирующими подобные настроения – например, инцидент с художником Н. Д. Милиотти37, позволившим себе в письме юдофобские выпады против Я. М. Цвибака (А. Седых38)39.
Во время Второй мировой войны белоэмигрантское сообщество четко раскололось по линии анти и пронацистских симпатий. Здесь свой выбор, в том числе и в вопросе по отношению к евреям, так или иначе, приходилось делать каждому. Бунин его для себя сделал вполне однозначно, о чем свидетельствуют выдержки из его дневников, писем, а так же воспоминания современников. Вот, например дневниковая запись Якова Полонского40, еврея, в годы немецкой оккупации чудом избежавшего депортации, а после войны непримиримого обличителя коллаборантов в «русском Париже»:
«Разговор между Неклюдовой (женой бывшего дипломата и автора книги “Сем<ейные> портреты”41) и Зуровым42:
– Что же это вы с жидами, как Бунины?
Я не знал, что это значит быть с жидами.
– Скажите, а вы, значит, с социалистами? И давно, как вы стали социалисткой?
– Господь с вами, какая же я социалистка?
– Да ведь вы с Гитлером, а он национал-социалист.
– Ну, это только так – мы просто за немцев, а не за социалистов»43.
Марк Алданов44 в своем послевоенном ответном письме к Георгию Иванову45, которого обвиняли в сотрудничестве с нацистами, – как впоследствии выяснилось необоснованно, писал:
«Вам отлично известно, что я Вас (как и никого другого) ни в чем не “изобличал” и не обвинял. Наши прежние дружественные отношения стали невозможны по причинам от меня не зависящим. Насколько мне известно, никто Вас не обвинял в том, что Вы “служили” у немцев, “доносили” им или печатались в их изданиях. <…> Но Вы сами пишете: “Конечно, смешно было бы отрицать, что я в свое время не разделял некоторых надежд, затем разочарований, тех, что не только в эмиграции, но еще больше в России, разделяли многие, очень многие”. Как же между Вами и мной могли бы остаться или возобновиться прежние дружественные отношения? У Вас немцы замучили “только” некоторых друзей. У меня они замучили ближайших родных. Отлично знаю, что Ваши надежды, а потом разочарования разделяли очень многие. Могу только сказать, что у меня не осталось добрых отношений с теми из этих многих, с кем такие отношения у меня были. Я остался (еще больше, чем прежде) в дружбе с Буниным, с Адамовичем46 (называю только их), так как у них никогда не было и следов этих надежд. Не думаю, следовательно, чтобы Вы имели право на меня пенять»47.
Известно, что эмигрантские организации США, занимавшиеся оказанием различного вида материальной помощи своим русским собратьям в послевоенной Франции, строго придерживалось принципа не предоставлять ее лицам, сотрудничавшим с нацистами. Как следует из переписки того же Алданова с Адамовичем48 у руководства этих организаций Бунин имел имидж человека с абсолютно незапятнанной репутацией, а в спорных случаях бунинский положительный отзыв о том или ином литераторе-эмигранте служил ему «охранной грамотой» от обвинений в коллаборационизме.
Переходя к конкретному рассмотрению дружеских контактов Бунина, сразу же отметим очевидный факт: судя по дневникам49 и переписке50, в России у Бунина, в его близком дружеском кругу – весьма узком по сравнению с его эмигрантским периодом жизни, евреев не наблюдается. То обстоятельство, что рано ушедшая из жизни мать его первой жены Анны Цакни51 была еврейкой52, ничего здесь не меняет. Кроме того, до революции Бунин в силу избранной им манеры поведения не отличался особой общительностью в сравнении с его близкими знакомыми – Горьким, Брюсовым, Куприным, Леонидом Андреевым или же Шаляпиным. К тому же в России, после того как он покинул отчий дом, у него никогда не было своего постоянного жилья. «Как ушел из родного дома девятнадцати лет, так и мыкал “гостем” всю жизнь: то в Орле, то в Харькове у брата Юлия, то в Полтаве среди толстовцев, то в Москве и Петербурге – по гостиницам, то близ Чехова в Ялте, то у брата Евгения в Васильевском, то у писателя Федорова53 в Одессе, то на Капри с Горьким, то в длительных, месяцами продолжавшихся путешествиях по белу свету (особенно влекомый к истокам древних цивилизаций или даже на мифическую прародину человечества)»54.
Живя в России, Бунин, вне всякого сомнения, общался с евреями: и в своих странствиях по Малороссии, и в полуоседлой жизни, особенно в Одессе – третьей «культурной столице» Империи. По другому и быть не могло! В силу своей многочисленности – в Одессе, например, евреи составляли 32 % населения! – и активности в самых разных областях повседневной жизни: «Постоянно Что-то делает, Что-то предпринимает…»55 – евреи всегда оказывались, что называется «на виду». Касалось это всех слоев общества, в том числе и пишущей братии. С конца XIX в. ассимилированные евреи массово хлынули русскую журналистику и издательское дело – области, которые не были ограничены для их деятельности антисемитскими правительственными указами. Например, ведущим сотрудником крупнейшей газеты юго-запада России «Одесские новости» был Владимир (Зеев) Жаботинский56, который в своих литературно-критических статьях всегда высоко оценивал творчество Бунина. Немалое число литераторов еврейского происхождения состояло членами в «Литературно-артистическом клубе», который посещал Бунин57. Об этой писательской организации с большой теплотой и любовью в конце 1940-х гг. вспоминал58 знакомый Бунина поэт Александр Биск59. Заметной фигурой в клубе был Семен Юшкевич60 – известный в те годы писатель из круга литераторов, группировавшихся вокруг издательства «Знание»61, к числу которых принадлежал так же и Бунин. В. Н. Муромцева-Бунина писала: «В Одессе у Ивана Алексеевича много приятелей, среди них Юшкевич»62.
Бахрах приводит в своей книге, такой вот, например, эпизод из практики общения двух этих писателей, который весьма характерен для Бунина, имевшего манеру язвительно подтрунивать над знакомыми ему людьми:
«– Отличный человек был покойный Юшкевич – прекрасный семьянин и верный друг. Но я очень любил дразнить его. Помню, встречаю его однажды в Светлое Воскресение. – Семен, у тебя сегодня плохой день… – А что такое? – Христос воскрес! Он огрызался…»63
После кончины Юшкевича Бунин писал в его некрологе:
«Нынче опускают в могилу Семена Соломоновича Юшкевича, – навсегда уходит из нашего мира человек большого таланта и сердца, которого я знал чуть не тридцать лет, с которым мы почти в одно время начали, а потом рука об руку – и так дружески за последние годы – делили наш писательский путь»64.
25 марта 1928 года, Бунин вместе с Борисом Зайцевым65, Жаботинским и Осоргиным66 выступал на большом вечере памяти Семена Юшкевича, устроенном парижским Союзом писателей и журналистов в зале отеля «Мажестик»; председательствовал П. Н. Милюков. Юшкевич является, пожалуй, единственным в своем роде писателем «серебряного века» из числа популярных авторов издательства «Знание», о котором он на закате жизни не отзывался критически уничижительно.
Из одесских евреев-литераторов Бунин поддерживал тесные отношения с земским врачом Давидом Лазаревичем Шпитальниковым, «выступавшим в печати под псевдонимом «Тальников»67 (треть сохранившихся писем Бунина к Тальникову была опубликована
А. Бабореко: Русская литература. 1974. № 1. С. 170–179). Тальников, критические работы которого характеризуются марксистской методологией и порой довольно прямолинейным социологическим подходом к литературе, посвятил творчеству Бунина, начиная с 1910 г., ряд статей апологетического характера:
«Мне хочется поговорить о замечательной книге, вышедшей в свет на этих днях <“Суходол”>, – книге писателя очень серьезного и очень большого, сейчас в нашей литературе самого большого по силе изобразительного таланта, самого замечательного, которого, очевидно, по всем этим причинам очень мало знают, мало читают, о котором мало говорят. Назовите мне десяток своих знакомых, кто хорошо – не шапочным знакомством только, не по имени и не по случайно прочитанной в толстом журнале статье о нем, – знал бы Ивана Бунина, чеканные, простые и прекрасные стихи его, которые навсегда останутся в нашей литературе – после того как умрут и покроются забвением все прославленные поэты наших дней, – превосходную и оригинальную прозу его, которая займет одно из самых видных мест в истории русской словесности послечеховского периода» (Тальников <Шпитальников> Д. Л. Об И. А. Бунине / / Одесские новости. 1913. № 8922. 15 января. С. 3).
Как видно из писем Бунина, писатель не только всячески способствовал переходу Тальникова из одесских газет в толстые столичные журналы, но и заметно влиял на характер и содержание его критических статей»68
В книге А. К. Бабореко «Бунин. Жизнеописание» подробно расписаны все важные контакты Бунина в разных городах России. Среди лиц, с которыми Бунин близко и постоянно общался до Революции, евреи, действительно, не просматриваются. Исключение составляют «деловики» – главный редактор газеты «Одесские новости» И. Хейфец, издатели альманаха «Шиповник» С. Копельман и 3. Гржебин, владелец книгоиздательства «Просвещение» Н. С. Цетлин, литературные критики А. Б. Дерман, П. С. Коган69 и др. Очень теплые отношения долгие годы связывали Бунина со знаменитым литературным критиком «серебряного века» Юрием Айхенвальдом70. Его трагическую смерть71, судя по записи Галины Кузнецовой72 от 20 декабря 1928 года, Бунин переживал очень болезненно:
«Прочли в газетах о трагической смерти критика Айхенвальда. И<ван> А<лексеевич> расстроился так, как редко я видела. Весь как-то ослабел, лег, стал говорить: “Вот и последний… Для кого теперь писать? Младое незнакомое племя… что мне с ним? Есть какие-то спутники в жизни – он был таким. Я с ним знаком с 25 лет. Он написал мне когда-то первый… Ах, как страшна жизнь!”»73
В Одессе Бунин помимо «Литературно-артистического клуба» тесно общался с членами «Товарищества южнорусских художников»74.
«С первых же месяцев знакомства с этой средой Иван Алексеевич выделил Владимира Павловича Куровского75, редкого человека и по душевным восприятиям, и по особому пониманию жизни. Настоящего художника из него не вышло: рано женился, пошли дети, и ему пришлось взять место в городской управе. С 1899 года он стал хранителем Одесского музея <…>. Иван Алексеевич очень ценил Куровского и “несколько лет был просто влюблен в него”. После его самоубийства, во время Первой мировой войны, он посвятил ему свое стихотворение “Памяти друга” <…>.
Подружился он и с Петром Александровичем Нилусом76, дружба длилась многие годы и перешла почти в братские отношения. Он, кроме душевных качеств, ценил в Нилусе его тонкий талант художника не только как поэта красок в живописи, но и как знатока природы, людей, особенно женщин, – и все уговаривал его начать писать художественную прозу. Ценил он в нем и музыкальность. Петр Александрович мог насвистывать целые симфонии.
Сошелся и с Буковецким77, ему нравился его ум, оригинальность суждений, меткость слов. <…>
Начал он бывать на обедах Буковецкого, который, будучи состоятельным человеком, устраивал пиршества, но приглашал только мужчин. Обеды были еженедельно, по четвергам. На них бывало весело, шумно, непринужденно; стол у Буковецкого отличался тонкостью и своеобразием, – рыба подавалась до супа. Буковецкий, изысканный человек, умный, с большим вкусом, старался быть во всем изящным. Он писал портреты. Одна его вещь была приобретена Третьяковской галереей.<…>
С остальными <художниками Бунин> вошел в приятельские отношения, со всеми был на “ты”, некоторых любил…»78.
И в Одессе, и в Москве, и в Петербурге, и в Киеве… имелись, без сомнения, у Бунина знакомые из числа представителей ассимилированной еврейской интеллигенции. Так, например, Александр Бахрах – выходец из такого рода семьи, пишет, что «Бунины были хорошо знакомы со старшим поколением моего семейства и его дружеское ко мне отношение я получил, так сказать, “по наследству”»79, – но в общем и целом в российский период жизни Ивана Бунина ни о каких его «еврейских друзьях», помимо вышеупомянутого Семена Юшкевича, говорить не приходится.
То же самое можно сказать и о «еврейской ноте» в творчестве Бунина. В отличие от близких ему в литературе современников – Л. Толстого, Чехова, М. Горького, Л. Андреева, Куприна, Чирикова, Юшкевича и др., он, пожалуй, единственный писатель «земли русской», который не приметил на ней «еврея». И это при том, что фигура еврея, как правило, отталкивающая или комическая в русской литературе XIX в. – непременная и «необходимая принадлежность социального пейзажа» 80, знаковая деталь. Даже Лев Толстой, бывший для Бунина в морально-этическом и художественном отношениях непререкаемым авторитетом, который «…словно умышленно отворачивается всякий раз, когда встречается с евреем, <…> погрешил бы против правды, если бы опустил эту необходимую деталь»81.
Бунин же, при всей «зоркости» своего писательского зрения, чем он весьма гордился: «Я ведь чуть где побывал82, нюхнул – сейчас дух страны, народа – почуял. Вот я взглянул на Бессарабию – вот и «Песня о гоце». Вот и там всё правильно, и слова, и тон, и лад»83, – Бунин «еврея» просто напросто не видит. Он, например, «был влюблен в Малороссию, в ее реки, в ее села и степи, жадно искал сближения с ее народом, жадно слушал песни и душу его»84, – однако же ни в каком качестве не причислял к нему евреев, хотя в тех краях они составляли добрую треть местного населения!
Возможно, такого рода демонстративная «невнимательность» подчеркивала принципиальную позицию писателя, быть вне политики85, поскольку «еврейский вопрос» всегда стоял на российской повестке дня, а «еврей» (банкир, меценат, махинатор, революционер) был непременным участником громких общественно-политических акций того времени.
Здесь так же можно сказать, что контрапунктом бунинского творчества является отнюдь не этнос, а Эрос и Танатос, или дать отсылку к высказыванию все того же Льва Толстого:
«Я жалею о стеснениях, которым подвергаются евреи, считаю их не только несправедливыми и жестокими, но и безумными, но предмет этот не занимает меня исключительно… Есть много предметов, более волнующих меня, чем этот. И потому я бы не мог ничего написать об этом предмете такого, что бы тронуло людей»86.
Но при всех подобного рода отговорках и объяснениях безразличие Бунина в своем творчестве к «еврею» и «еврейской теме» остается на сегодняшний день не проясненным в научной литературе вопросом.
Александр Солженицын, умело подгоняя документальный материал под свое видение исторической ретроспективы87, запальчиво утверждает, что «евреи имели в России предреволюционных десятилетий мощнейшую заединую поддержку прогрессивного общества. Она, быть может, стала такой на фоне стеснений и погромов – но, тем не менее, ни в какой другой стране (может быть и за всю предшествующую мировую историю?) она не была столь полной. Наша широкодушная свободолюбивая интеллигенция поставила за пределы общества и человечности – не только антисемитизм – но даже: кто громко и отчётливо не поддерживал, и даже в первую очередь, борьбы за равноправие евреев – уже считался “бесчестным антисемитом”. Будкосовестливая, остро чуткая русская интеллигенция постаралась полностью внять и усвоить именно еврейское понимание приоритетов всей политической жизни: прогрессивно то, что протестует против угнетения евреев, и реакционно всё остальное. Русское общество не только со стойкостью защищало евреев по отношению к правительству, но запретило себе, каждому, проявить хоть наислабейшую тень какой-либо критики поведения и отдельного еврея: а вдруг при таком возмущении родится во мне антисемитизм?»88
Усилиями русских писателей – авангарда «широкодушной свободолюбивой» интеллигенции, «еврейский вопрос» был поставлен как вопрос, в первую очередь, «русский»89. Солженицын, претендующий на роль христианского мыслителя, странным образом игнорирует в своих рассуждениях очевидный факт – то, что евреи в своей борьбе за гражданское равноправие, так или иначе, обращались к чувству справедливости и христианского милосердия русского «народа-богоносца». А поскольку русская литература с легкой руки Достоевского претендовала на «всечеловечность», именно писателями, т. е. лучшими людьми России, они были услышаны. Именно русские литераторы всех мастей и оттенков протянули евреям руку помощи, именно они являлись застрельщиками всех кампаний против антисемитских эксцессов в Российской империи. Принято считать, что подобная реакция лучших людей России была импульсивно-бескорыстной, проявлением все того же широкодушия – одного из главных качеств, приписываемых русскому национальному характеру90.
В этом контексте резким диссонансом звучат слова современника событий тех лет, яркого русско-еврейского публициста, идеолога и основателя ревизионистского течения в сионизме Владимира (Зеева) Жаботинского, утверждавшего в начале XX в., что русские писатели из либерально-демократического лагеря беззастенчиво «использовали евреев в своей политической, общественной, культурной борьбе с консерваторами. В этом (а вовсе не во внезапном порыве человеколюбия) заключается главная причина “юдофильства”, обуявшего <их> после первых погромов. Поначалу им выгодно было ассоциировать враждебное царское правительство и консерваторов именно с погромами, именно с чертой оседлости и с еврейским бесправием, как с самым вопиющим явлением российской действительности (в особенности, что немаловажно, с точки зрения западных идейных союзников)»91.
В некоторых отношениях мнение В. Жаботинского, как видно из нижеприводимого текста, разделял, например, писатель Михаил Осоргин – человек, по жизни напрямую, причем уникальным для того времени образом, соприкоснувшийся с еврейством92. В своей статье «Был ли Толстой антисемитом?» (1929 г.), опубликованной в сионистской русскоязычной газете «Рассвете» и написанной, возможно, по просьбе его друга В. Жаботинского в форме ответа на ранее напечатанный в ней материал, обвинявший Л. Толстого в антисемитизме, Осоргин с присущей ему честностью и трезвостью суждений сформулировал взгляд либерально мыслящего русского человека на тему русско-еврейских отношений:
«Для меня представляется несомненным, что Толстой не мог быть антисемитом в обычном значении этого слова: это противоречило бы его душевному складу и его идеям. Не сомневаюсь и в том, что погромы, а особенно те, в которых было явно прямое или косвенное участие властей, были ему отвратительны и его возмущали. Но вряд ли он мог быть и “филосемитом”, т. е. человеком, особенно остро скорбевшим о печальном положении евреев в России. Толстой не любил лицемерия, а филосемитизм русской интеллигенции был почти столь же театрален, как и “любовь к мужику”. Он всегда был подсахаренным, потому что евреи не были равноправными, значит, и относиться к ним спокойно и критически было невозможно; порядочный человек был обязан им сострадать, а любовь по чувству долга – не настоящая любовь. <…> Допускаю и то, что евреи как нация не были ему привлекательны. Это не антисемитизм, не преступное отношение к угнетенной нации, а просто реальное отношение, основанное на чувстве взаимного притяжения и отталкивания. Вам ближе еврей, мне ближе русский… <…> Есть чувства, с которыми не справишься, – да вряд ли и браться следует. <…> Участвовать в театральных выступлениях “филосемитов” по чувству долга Л. Толстой не мог. Я ведь лично не верю в искренность филосемитизма тех многих, которые пишут и говорят вам, евреям, пламенные слова, и вам верить не советую. Гораздо дороже должно быть простое признание: “Свои мне, конечно, гораздо ближе, и за своих я буду ратовать горячее, но я человек и по человечеству принимаю к сердцу и ваши национальные страдания; за своих я положу душу, вам же предлагаю, например, мое честное перо”. <…> Я понимаю и ценю, что для вас, как евреев, нет ничего важнее и трепетнее еврейского вопроса. Но в картине мира и общечеловеческого бытия судьба еврейства – лишь страничка обычного размера. Невозможно требовать от всех такого страстного отношения к этому вопросу, какое естественно для вас, – а особенно после того, как евреи в России уравнены со всеми гражданами, если не в правах, то в бесправии».