Я тогда был как раз влюблен в девицу из параллельного класса. Страдал, как водится, ерундой, вел себя как полный дебил, хотел даже спереть ее фотографию со стенда «Наши отличники», как вдруг оказалось, что она благоволит к однокласснику, который занимается футболом в «Динамо». Внешне этот одноклассник походил на мальчика из пещеры Тешик-Таш, а кроме того имел длинные волосы, которые постоянно сваливались в толстые сосульки, и прыщавую физиономию. Подобные причуды женского сердца не вызвали во мне ни злости, ни отчаяния, только безмерное удивление. Некоторое время я пытался понять, чем же именно он ее привлек, но не найдя ни одного убедительного довода, плюнул на это бесполезное занятие. После чего с облегчением обнаружил, что любовь прошла, не оставив по себе и следа.
И все же на этом мои спортивные мучения не закончились. Отец, видимо, все еще лелея надежду увидеть собственную мечту воплощенной в отпрыске, отвел меня в ЦСКА, где проходил набор в секцию футбола. Даже не поленился потом сходить посмотреть списки. Сказал, что взяли. Передо мной встала сложная дилемма. Или пойти заниматься футболом и со временем начать походить на мальчика из пещеры Тешик-Таш, запрыщаветь и отпустить длинные сосульки вместо волос, или, соответственно, придумать что-то, чтобы, как говорится, соскочить с темы. Я выбрал второе. Хорошенько поразмыслив, я написал на отдельном листке бумаги причины, по которым не могу заниматься футболом (и которые, как я прикинул, могли подействовать на маман в качестве весомых аргументов). Там значилось: а) дорога длинная и опасная, б) на уроки (которые я уже тогда и так практически не делал) времени совсем не будет оставаться, в) в футболе бьют мячом по голове, и через некоторое время в результате этого обстоятельства я неизбежно превращусь в тупого дегенерата, г) прыщи, свалявшиеся волосы и неприятный запах из-за постоянного потения.
Мать, как и следовало ожидать, с этими доводами согласилась, и в итоге я был избавлен от замаячившей было на горизонте футбольной карьеры.
Последней попыткой отца ввести меня в мир большого спорта стали шахматы. Тогда как раз проходили знаменитые баталии между Карповым и Каспаровым за мировую шахматную корону, и я увлекся этой игрой. Увидев мой интерес, отец возликовал и тут же определил меня в секцию шахмат при местном Дворце пионеров. Проходил я туда где-то с полгода, после чего шахматы мне смертельно надоели, и я, с грехом пополам приобретя в процессе занятий 3 разряд, завершил свою шахматную карьеру. Правда, потом в летних лагерях я периодически выигрывал разные чемпионаты (незатейливо разыгрывая каждый раз «Староиндийскую защиту» – единственное, чему успел научиться) и даже привозил домой какие-то награды в виде грамот, медных, алюминиевых или пластмассовых медалей. Отец был рад этим маленьким победам, хотя и не показывал вида, поскольку к тому времени уже окончательно отчаялся сделать из меня великого спортсмена. Похоже, он на меня вообще махнул рукой, поскольку не понимал, что это вообще за карьера, если она не связана со спортом. Известных спортсменов (и только их) он всегда считал «великими» и говорил, что «они вошли в историю», хотя я так никогда и не взял в толк, в чем именно их величие и что именно за история, в которую они вошли. Похоже, у нас были какие-то разные истории.
В отличие от отца, у матери был существенно иной взгляд на мою будущность. Впрочем, она тоже в свое время занималась спортом. Зимой бегала на длинных, будто ножи, коньках, а летом (в пору своей учебы в институте) периодически прыгала в высоту и даже толкала ядро на каких-то соревнованиях, о чем наглядно свидетельствовали фотографии в семейном альбоме. Круг ее чтения определялся в основном «дамскими» романами, поэтому настольными книгами у нее были собрание сочинений Жорж Санд и многочисленные произведения Анн и Серж Голон о приключениях небезызвестной Анжелики. Исходя из вышеперечисленного, какая-никакая тяга к прекрасному у нее имелась, поэтому примерно классе во втором она определила меня на занятия танцами в клуб имени Чкалова, располагавшийся недалеко от моей тогдашней школы. Занятия там вела пожилая дородная дама, внешне одновременно походившая на Фаину Раневскую и на Фрекен Бок из известного мультфильма про Карлсона. Она была такой же суровой и невозмутимой. Обучение (правильнее было бы назвать это дрессировкой) происходило успешно, в результате чего мы постоянно где-то выступали, танцуя всевозможные «Топотушки», «Барвинки» и «Тарантеллы» на разного рода елках, праздниках, утренниках и встречах с ветеранами. Через год или полтора я категорически отказался туда ходить, гордо заявив, что это «девчачье занятие». После чего демонстративно записался в секцию классической борьбы в располагавшемся неподалеку круглом и оттого сильно смахивавшем на планетарий спорткомплексе «Крылья советов». Еще через два месяца я с борьбой завязал, поскольку едва не надорвал себе пупок, пытаясь перебросить через голову прогибом один из тяжеленных манекенов, на которых борцы упражнялись, отрабатывая всевозможные приемы.
Однако приобщение к прекрасному на этом не закончилось. У матери, помню, был портрет Есенина, сделанный с известной фотографии, где он сидит с трубкой, о чем-то задумавшись. Ей портрет очень нравился. И вот как-то раз, отправляя меня в парикмахерскую, она сказала: «Скажи, пусть постригут под Есенина». Зажав в кулаке полтинник, я помчался за угол, где располагалась парикмахерская. Усевшись в кресло, я, как учили, заявил: «Под Есенина!» и потом с удивлением смотрел на вытянувшееся лицо тетки-мастера, которой, похоже, такой фасон не был знаком. В результате я был тупо подстрижен под «Польку» и отпущен на все четыре стороны.
Примечательно, что при всей своей нелюбви к спорту я, тем не менее, с детства проявлял интерес к музыке. Это тем более удивительно, что родители с музыкой всегда были на «вы». От пения матери (если ей вдруг приходила такая фантазия) уши сворачивались в трубочку, а домашние животные начинали выть и проявлять признаки беспокойства, как перед землетрясением. Отец пел только тогда, когда начинал «дурачиться», например, выпив лишку, или затеяв игру с детьми. Видимо, потому, что само занятие это считал дурацким и в высшей степени несерьезным. В ноты, правда, в отличие от маман, он попадал, но сами песни не пел, а «орал», стараясь, чтобы получалось как можно громче. На музыкальных инструментах никто из них не играл и не чувствовал по этому поводу никакого душевного дискомфорта.
И тем не менее, вынужден признать, что мои музыкальные склонности не оставались без внимания. Как-то раз мы с родителями шли мимо музыкальной школы и увидели большую очередь. Оказалось – прослушивание претендентов на поступление. Вероятно, более по совковой привычке пристраиваться в хвост любой очереди в надежде, что там «что-то дают», чем из стремления действительно меня куда-то записать, родители встали и принялись ждать. Наконец меня позвали внутрь. Как и полагается, вначале заставили спеть, потом воспроизвести сыгранные ноты на пианино. Внимательно изучив мои кисти рук, поинтересовались, на чем именно я хочу заниматься. Я (в соответствии с предварительными наущениями матери), не задумываясь, ответил: «На фортепьяно». Экзаменаторы важно кивнули и отпустили меня с богом – еще битых полчаса ждать, пока какой-то мужик уговаривал родителей отдать меня не на фортепьяно, а на скрипку. Ни на скрипку, ни на фортепьяно меня водить никто не собирался (а уж тем более покупать для этих целей инструмент), но идея, похоже, родителям все же засела в голову. Всходы она дала пару-тройку месяцев спустя, когда меня все же записали в музыкальную школу, располагавшуюся неподалеку от дома. Причем по классу аккордеона. Дело в том, что у моей старшей двоюродной сестры был аккордеон (она когда-то училась на нем играть) и, таким образом, родители убивали сразу двух зайцев: с одной стороны, шли навстречу моим склонностям, а с другой, избавляли себя от необходимости покупать инструмент. Отходил я туда год. Занятия я ненавидел. Во-первых, старшая кузина постоянно вредничала и ни в какую не желала тратить свое время на занятия со мной, а подсказать, что-либо, скажем, по сольфеджио, никто из моей «музыкальной» семьи не мог. Второй причиной моей жгучей ненависти к занятиям был сам инструмент. То бишь аккордеон. Здоровенная дура, которая зверски отдавливала колени и из-за которой во время игры я ни черта не видел. Поэтому играть приходилось что называется «слепым методом», нажимая клавиши и басовые кнопки по наитию, на ощупь. Впрочем, после переезда на новую квартиру занятий музыкой я, к счастью, не возобновил и в музыкальном плане так и остался на довольно долгое время практически полным неучем. Ни Ван Клиберна, ни даже Рихтера из меня так и не получилось.
Позже, уже в старшей школе, когда я увлекся литературным творчеством и просиживал часы напролет над исписанными листками бумаги, отец периодически заглядывал ко мне в комнату, скептически осматривал меня с головы до ног и, произнеся что-то вроде «А, мемуары пишешь!.. Ну-ну, писатель… Лучше бы уроки учил», удалялся в гостиную смотреть по ящику очередной футбольно-хоккейный матч. Мать ничего не говорила и вроде бы даже не участвовала в разговоре, лишь изредка подхихикивала, тем самым выражая свое солидарное с ним отношение к моим глупым и совершенно бесполезным занятиям. «Без блата туда не пролезешь, – наставляла она меня. – Уж я-то знаю, о чем говорю». Отец молчал. Похоже, он был разочарован, что я так и не стал великим спортсменом, который бы «вошел в историю» и о котором бы писали газеты, разумеется, те, которые он читал. Фрак пианиста и лосины балеруна, к разочарованию матери, тоже пришлись мне не в пору. Было похоже, что «предки» поставили на мне крест и окончательно смирились с тем, что я полный тупица и бездарь.
Все же тяга к прекрасному иногда просыпалась во мне и неожиданным образом выплескивалась наружу. Так примерно классе в десятом я вдруг увлекся живописью. Намалевав на холсте масляными красками (купленными самостоятельно и на собственные деньги) пару картин, изображавших фантастические пейзажи других планет, и торжественно подарив их бабушке, я решил, что настала пора переходить к крупным формам. Набросав в карандаше предварительный эскиз, я прямо на двери в свою комнату, «написал» (как говорят художники) абстрактную картину. Представляла она собой следующее. Длинный коридор, уходящий вперед и сплошь выкрашенный в черно-белую клетку, как шахматная доска. Коридор оканчивался выходом в открытое космическое пространство (со всеми положенными атрибутами – звездами, кометами и туманностями). В коридор заглядывала большая полупрозрачная тень (видимо, так я представлял себе инопланетный разум). Прямо посреди коридора висела ломаная кривая зеленого цвета, похожая на кардиограмму (она, по всей вероятности, символизировала земную жизнь). Оглядев свое творение, я остался не совсем доволен. Чего-то не хватало. Я стал думать. Постепенно распалив себя полетом творческой фантазии, я вошел в раж и, схватив тюбик с коричневой краской, выдавил на картину длинную колбасу, прямо над «кардиограммой». Что это символизировало, я понятия не имел. Наверное, бактерию, или какую-то инфузорию. А может, все было гораздо проще – во мне пробудился неукротимый дух Ванюшки-бздунка, требующий постановки жирной точки после каждого крупного дела.
Надо сказать, родители долго возмущались моим своеволием, зажимали носы и жаловались на вонь, которую я развел в доме своими красками. Через неделю, правда, страсти улеглись (вместе с выветрившимся к тому времени запахом), а через месяц «предки» уже как ни в чем не бывало водили приходящих в дом гостей на «экскурсию» в мою комнату и, будто гиды где-нибудь в Лувре или по меньшей мере в Третьяковке, говорили: «А вот тут у нас – посмотрите – абстрактная картина». После чего все вместе пытались разгадать, что же тут нарисовано. Причем наибольшие споры вызывала именно коричневая загогулина.
Глава четвертая
«Пионерская зорька»
Итак, как все уже давно поняли, родился я на окраине Москвы в самом начале брежневского застоя. Из роддома меня привезли в ту самую хрущевку, которую в свое время дали бабке и ее мужу Трофиму, сбежавшему потом на целину. К моменту моего рождения в малогабаритной двушке уже проживало шесть человек: бабка, ее двое сыновей с женами, а также та самая вредная кузина, которая была старше меня на пять лет. Через два года у меня появилась еще одна двоюродная сестра, а еще через пять – родная. Родители работали, с нами всеми колупалась бабушка, мы не слушались, всячески хулиганили… В общем, текла обычная, размеренная жизнь.
Вокруг дома были палисадники, где росли цветы, кусты и разные деревья. По периметру футбольного поля, располагавшегося во дворе, возвышались яблони, попадались даже кусты крыжовника и смородины – вероятно, отголосок еще совсем недавнего времени, когда это место, близ канала имени Москвы, было пригородом и тут располагались дачные участки. Москва тогда росла в основном за счет деревенских жителей, перебиравшихся в город, поэтому старые привычки они привозили с собой. Бабки ухаживали за деревьями и кустами, сидели у подъездов на лавочках, лузгали семечки и целыми днями перемывали косточки соседям. Особо рьяные – были у нас такие (баба Варя и баба Марфуша) – постоянно гоняли детей из-под окон, чтобы они не топтали зеленые насаждения, а для пущей острастки иногда обливали их из форточки водой.
Был в окрестных дворах еще один персонаж, которого я жутко боялся и которым меня время от времени пугали. Звали его «Ваня с трубкой». Это был мрачный бородатый мужик, одетый в длинную шинель нараспашку и кирзовые сапоги. Он постоянно медленно слонялся по дорожкам в нашем районе, куря огромную трубку-люльку, которая доходила ему почти до пояса. Этот непонятный, донельзя странный образ внушал мне безотчетный ужас, и я, едва завидев его издали, с ревом бросался к кому-нибудь из взрослых.
Другим пугалом для меня был один из предводителей местной шпаны по кличке «Леня сопливый». Прозвище звучало основательно и конкретно. Как какое-то зоологическое или ботаническое наименование, типа «одуванчик полевой», «медведь бурый», «воробей обыкновенный» или что-то вроде этого. Прозвище имело вполне определенное наполнение, а вовсе не являлось уничижительным эпитетом или отвлеченной метафорой. Леня на самом деле был Леней. А кроме того, был действительно сопливым. То ли какая простуда хроническая, то ли застарелый гайморит, то ли еще что-то в этом роде служили причиной, что у предводителя дворовых хулиганов под носом постоянно висели длинные сосульки соплей, на которые он давно махнул рукой и даже не пытался вытереть, – никто не знает. Родители у него, по слухам, были алкоголики и, вероятно, именно из-за этого в Ленином лице явно проступало что-то дегенеративное – крайне неприятное и при этом пугающее.
Словно злобные пришельцы с других планет, эти два персонажа казались мне совершенно непостижимыми и почти нереальными. Когда я не слушался или баловался, бабка меня обзывала «Эх ты, Ваня с трубкой!», или пугала: «Вот подожди, сейчас Ваня с трубкой придет!»
Лет до шести я вообще рос на удивление правдивым и наивным ребенком. Что было, то и говорил. Я не мог понять, как можно сказать то, чего нет на самом деле. Никаких завиральных фантазий (какие обычно бывают у маленьких детей), никаких выдумок, которые практически невозможно отличить от реальности, у меня не было. Но однажды наступил тот самый день, когда я впервые сознательно сказал неправду. Это было примерно так же, как потерять девственность. Страшно, немного неприятно, зато какие перспективы открываются впереди! Но обо всем по порядку.
С одной стороны дома у нас располагалось футбольное поле. С другой – детская площадка с разными горками, качелями, песочницей и иными приспособлениями детского досуга. Среди прочего была полукруглая качалка, сделанная из металлических прутьев. Внешне она напоминала большущее пресс-папье, на которые в старину снизу надевали пористую бумагу и которыми промакивали чернила, слегка перекатывая конструкцию взад-вперед. Мы постоянно качались на ней. Но однажды уволокли эту качалку с площадки в палисадник, перевернули ее, сверху положили доски, после чего натаскали сена (на пустыре у нас кто-то постоянно косил сено, не иначе держал кроликов или какую-то другую живность) и засыпали все сооружение. Получился довольно вместительный шалаш. Мы, естественно, тут же залезли внутрь и принялись осваивать новое пространство. Набилось туда человек пять. Мы там лазили, галдели и вообще всячески валяли дурака, пока кто-то из девчонок не предложил поиграть в больницу. Последовали простукивания, прослушивания, смазывание воображаемых царапин «йодом» и прочие процедуры. Постепенно область интересов сместилась на уколы, которые делались, разумеется, в нижнюю часть туловища. Все по очереди вкатывали друг другу «пенициллин» при помощи шприцев, роль которых выполняли палки и щепки, подобранные неподалеку. Минут через десять, вероятно, осознав, что занятия медициной предполагают хорошее знание анатомии, мы переключились на изучение этого весьма увлекательного предмета. Поскольку в «фокус-группу» входили и мальчики, и девочки, мы обнаружили для себя много нового и даже несколько странного. Короче, время пролетело незаметно.
Домой я пришел, только когда начало темнеть. Родители сидели на кухне, а возле них вилась вредная старшая кузина. Оказалось, что она во все время нашей игры сидела на лавочке неподалеку (мы видели, что она читала книжку, и не обращали особого внимания). Но она не просто сидела. Вместо того, чтобы читать книжку, она подслушивала и подглядывала – короче, всячески шпионила за нами. И теперь, как говорится, сливала разведданные ошалевшим от услышанного родителям. Не дав мне опомниться, родители тут же учинили настоящий допрос. Я не понимал, что такого особенного и нехорошего мы совершили, но то, что кузина поступает подло, для меня почему-то было очевидно. Особенно меня разозлила ее ехидная ухмылка. Разозлила настолько, что я был абсолютно уверен: начни меня даже пытать фашисты во главе с каким-нибудь особо злобным штандартенфюрером, я бы им все равно ничего не сказал. Округлив глаза, я удивленно пробормотал, что ничего подобного не было, и для пущего правдоподобия даже поинтересовался «а как это?». Судя по всему, получилось убедительно, потому что родители тут же поверили мне (ведь до этого случая я всегда говорил правду), а слова кузины (которую они тоже недолюбливали за вредность и ябедничество) сочли гнусным поклепом и проявлением нездоровой подростковой фантазии. Такого успеха я не ожидал. И самое главное – какими простыми средствами он был достигнут! Физиономия кузины красноречивее всего говорила о моем триумфе. Не удержавшись, я, уже выходя с кухни, повернулся к ней и втихаря показал язык.
До школы я рос ребенком абсолютно домашним, в детском саду не прижился, и дух коллективизма был мне абсолютно чужд. Я с удивлением смотрел на мальчиков, которые на вопрос «кем хочешь быть?», сурово нахмурившись, без запинки отвечали «солдатом» и, встав во главе детсадовской группы, идущей на прогулку, затягивали какую-нибудь военную песню – про героических панфиловцев, или про дивизию, которая по долинам и по взгорьям, несмотря на все тяготы и потери, продвигалась исключительно вперед. В их мире все было четко и понятно уже с самого раннего детства. Я же ничего подобного о себе сказать не мог. Я с удивлением оглядывался вокруг и искренне пытался понять, как в мире все устроено. А устроено было подчас вовсе не так, как я ожидал.
В школу меня определили находившуюся довольно далеко от дома. Школа была «с преподаванием ряда предметов на английском языке», что по тем временам считалось весьма престижным. Туда меня ежедневно на троллейбусе возила бабушка. Сопровождала она меня месяца полтора, а потом я самостоятельно преодолевал означенное расстояние, распихивая пассажиров в троллейбусе громоздким ранцем и волоча за собой на веревке холщовый мешок со сменной обувью. Именно тогда, в первом классе, я и сделал открытие, оказавшее влияние по меньшей мере лет на семь моей последующей жизни.
В классе я слыл тихоней. Под неусыпным руководством матери я делал домашние задания, читал книжки и вообще – постигал школьную премудрость. В результате был круглым отличником и тютей, которого было грех не шпынять. Однако в один прекрасный день произошло следующее. Был у нас в классе один толстый тип по фамилии Зимаков, который постоянно всех задирал. Его побаивались, причем даже не из-за слоноподобной внешности и явного превосходства в весовой категории, а в основном из-за того, что тетка у него была завучем школы и он чуть что – сразу бежал к ней жаловаться. Не помню уж по какой причине, но во время перемены он принялся приставать ко мне. Как учили взрослые, я пытался не обращать внимания, но получалось это плохо. Наконец что-то во мне щелкнуло, я поднялся и, точь-в-точь как видел в каком-то фильме, схватил отморозка за шиворот и с силой кинул через выставленную вперед ногу. Дело было в классе, и тот со всего размаху шлепнулся в проход между партами. А затем произошло и вовсе чудо. Свин поднялся, развернулся и с ревом бросился вон из класса – по всей вероятности, жаловаться своей тетке. Я буквально обалдел. Оказалось, все очень просто! Даже быть сильнее не обязательно.
Это открытие поразило меня. Помню, я понуро стоял перед классом, пока тетка-завуч стыдила меня за безобразное поведение, а свин злобно смотрел из-за третьей парты. Но внутри меня все ликовало, все было переполнено совершенно новым, ни с чем не сравнимым чувством абсолютной свободы.
Авторитет мой среди одноклассников после описанного случая сильно возрос, но воспользоваться этим у меня не вышло, поскольку почти сразу после Нового года мы переехали на новую квартиру. Определили меня в другую школу (тоже английскую), находившуюся на улице Правды. Входить в новый коллектив, где уже успели сложиться определенные взаимоотношения, всегда непросто, но в этом случае все оказалось еще сложней. Классная руководительница брать нового ученика в класс не хотела, мотивируя это тем, что у нее и так «комплект». Тогда мать пошла к директору и пригрозила, что пожалуется в РОНО на то, что они не берут ребенка, относящегося к их району. В результате директриса надавила на классную, и та была вынуждена пойти на попятную. Знала бы моя маман, чем это обернется, думаю, вряд ли бы стала так упорствовать.
Новая классная руководительница была дама пожилая, что называется сталинской закалки. Звали ее Антонина Васильевна, и она носила гордое звание заслуженный учитель СССР. Мы были ее последним классом: выпустив нас в среднюю школу, она собиралась уходить на пенсию.
Структура класса, поддерживаемая Антониной, была предельно проста. Во главе стояли ее «любимчик» Вова Клушин и его приятель Саша Колобков. Оба были из «мажоров», так как родители их занимали какие-то важные должности и постоянно разъезжали по заграницам. В Антонине вообще удивительным образом уживались партийно-коммунистическая правоверность и униженное заискивание перед начальством. Естественно, с теми, кого она считала ниже себя, она не особо стеснялась ни в средствах, ни в выражениях.
Помню, как-то раз мы разбирали по составу слова. Приставка, корень, суффикс и так далее. И нам попалось слово «рабочий». Тот, кто отвечал, выделил все слово как корень. Я поднял руку. «Я думаю, – начал я свой ответ, – что здесь корень „раб“, потому что однокоренными словами со словом „рабочий“ являются слова „работа“ и „заработок“»… Договорить я не смог, поскольку Антонина вскочила со своего места. «Нет! – внезапно завизжала она. – В нашей стране нет рабов!» После этого она завела нудную лекцию об отцах и дедах, которые отдали жизнь за свободу, равенство и социальную справедливость. При этом она испепеляющим взором сверлила меня, а весь остальной класс осуждающе кивал головами. Так я впервые с удивлением узнал, что правила русского языка тоже могут иметь идеологическое измерение и даже являться оружием в руках наших заклятых врагов. О напряженной международной обстановке нам периодически делали доклады. Называлось это мероприятие «политинформация». По понедельникам на большой перемене к доске выходил самолично Клушин и зачитывал по тетрадке, исписанной ровным убористым почерком, что за неделю в мире натворили злобные капиталисты. В кармане при этом у него, как правило, лежала буржуйская жвачка, а в пенале – заграничные ручки, карандаши и ластики.
В первый же день моего появления в классе Клушин подошел ко мне в сопровождении Колобкова. По-хозяйски сграбастав мою тетрадку и пробормотав: «Ну-ка, покешь оценочки», принялся ее листать. В тетрадке были одни пятерки, и, похоже, это не понравилось Клушину, который был в классе лучший ученик.
Через неделю мы убирались в помещениях для занятий и их окрестностях. Клушин пришел позже всех и тут же начал распоряжаться – кому куда встать и что делать. Все уже были чем-то заняты, но, несмотря на это, безропотно подчинялись Клушину и принимались исполнять его указания. Когда дошла очередь до меня, я ответил, что уже занимаюсь вполне определенным делом и не собираюсь никуда перескакивать. На нахрапистые крики Клушина я просто послал его подальше. Некоторое время он пристально смотрел на меня, но потом, решив не связываться, молча отошел в сторону. Так началась вражда, которая с переменным успехом продолжалась вплоть до окончания школы.