Лихтенштейн или восемь Элвисов? – спросила Маша, ожидая какого угодно ответа, лишь бы ответа. Голубая подсветка вопроса исчезла и появилось слабо пульсирующее «печатает». Ждёт, Машенька, ждёт и чувствует, как по волосам её, скользит чья-то рука. Слышит шёпот в углу: не спугни её только не спугни она тебя чувствует поставь только жучок ей за ухом пусть заползёт мы всё слышать будем что думает обо всём что думает будем твои мысли записывать а когда придет время завтра утром если бутылку из холодильника не достанешь если не выпьешь завтра утром мы все будем слышать… Мотнула головой Маша: тяжело дышать и бежать некуда.
Здравствуй, моя дорогая, как ты там? Только о тебе вспоминал, вру, конечно, я всегда о тебе помню. Как дни твои хмурые? Всё так же пасмурно на душе? Я в такие дни разговариваю сам с собой, пускаю дым в потолок белый и с демонами в кости играю. Все свои, компания старая. Отчаянье, Ревность, Непостоянство в поступках, Страх потерять лицо… – много их, да все одним и тем же числом. А что касается первого: то и здесь ты, драгоценная, права: что мы такое, если не обыкновенное сочетание какого-никакого визуального действия и самого что ни на есть прямолинейного повествования. Другими словами, картинки с буковками. У кого нуар, у кого яой, у кого-то икона православная, у кого-то мем с Илоном Маском. Иные скажут, что иногда совсем и не прямо, где-то жизнь такими зигзагами строчит – только поспевай пальцы уколотые слюнявить. Однако, если посмотреть со стороны, взобраться на гору и посмотреть в долину, то все изгибы русла не кажутся столь значительными и уж тем более не способны повернуть течение вспять. А ты, милая моя госпогиня, давалка безропотная, в самом начале: течёшь бурным, но узким потоком, на равнину спускаясь, и воды твои еще не полны, но только могут наполниться, если будешь слушаться, течёшь вся такая, течёшь, да? сосёшь? любишь сосать, сука? думала, мы ушли? не видим ничего? не слышим? течёшь, да? пиздец, она мокрая вся, хоть выжимай, ты чо творишь, невменяшка, чо ты творишь, ты хоть оденься, на тебя смотреть стыдно, ты специально разделась, что ли, папу ждешь, папку своего, да, сосёшь? хочешь, да? Хочешь?
Заскулила Машенька, схватилась за голову, закачалась из стороны в сторону: да когда же это закончится, когда закончится… а никогда не закончится, мы теперь навсегда с тобой, слышишь? слышишь нас? она слышит, думает, если башкой качать, то всё пройдет, не пройдет, дурочка, не пройдет… Вскочила с кровати, схватила со стола маникюрные ножницы – я вас, суки, найду, где вы там! – прикинула в уме воспалённом, где сама бы захотела спрятаться и с угла дальнего, в тени пребывающего, начала обои рвать: кусками большими, приторно пахнущими, пыль заклубилась в солнечном свете, свернулась вихрями и к телу пристала. Срывает Маша обои, за каждым куском проверяет: нет ли следов? куда убежали? Смотри чо творит дура.
У Машеньки два лица. Одно – для людей, другое – для зеркала. А для себя лица нет. И если верить книжкам вашим с многими знаками и многими заковыками, то всё можно разрушить, а там, где разрушено, создать новое. Только кажется мне, чувствую печенью, что враньё это всё, – стоит Машенька одна, как перст посреди хаоса, обнажена и растрёпана, с бутылкой холодного пива в уставшей руке. Чёрт с вами, окаянные! Может, и вправду отпустит. Хлопнула крышку о край стола, хоть и требовалось повернуть по указателю, сделала два жадных глотка, с подбородка вытерла лишнее. Вспомнила вдруг недалёкое: как случайно подглядела отчима в спальне за просмотром порнухи, а он заметил, но виду не подал, и после тоже не проронил ни слова, и даже в шутку не пытался обратить, и взгляд его этот… слишком уж пристальный. Вспомнила и про то, как после и сама на порнхаб залезла – и только когда кончила задумалась, что ролик нашла по #stepdad. Daddy, блять. Вспомнила и – тут же метнулась к нему в комнату проверить историю поиска в его личном ноуте. Вдруг он любитель наверняка этого интересного. Баб не водит, мужиков тоже, может, втихаря палит меня в душе, или камера в спальне стоит, может, он даже видел, как я дрочила, глядя на #step… – задохнулась Машенька: то ли от страха, то ли от возмущения, то ли от нестерпимого желания.
Открыла лэптоп, залезла в историю поиска – так и есть: порнухи, как у школьника, и все её возраста, в чулочках, сука, и с хвостиками. Ну, давай посмотрим, на что у тебя дымится, – развернула на полный экран, улеглась на подушки. Но тут же вскочила и поставила на паузу. А ведь и вправду, кажется, отпустило, – подумала Маша, прислушавшись. Никого. Сердечко, сердечко, куда ты несёшься, обожди пока, окаянное: залпом допила пиво, сходила к холодильнику за новым, покурила в две затяжки и выбросила окурок в раковину. Улеглась и снова включила.
Лежит Машенька по всем справкам умная, талантливая, интеллигентная девушка с отзывчивым сердцем и богатым внутренним миром, ласкает себя на отцовской постели, разлив остатки пива по стёганному покрывалу, вот-вот дойдет до самой сути мирозданья, только глаза закрыла и на экран давно не смотрит. Свои персонажи у Машеньки, куда ближе, куда желаннее. Милая, что же ты, чего ты творишь, в своём ли уме, здорова ли, Маша? Нет, не здорова я, вот-вот сдохну, только никому не говори, никому-никому, пусть между нами только, помоги лучше, заткни меня, дуру, а то взвою сейчас так, что Пётр с Павлом у ворот яузских услышат. И взвыла, как никогда в своей жизни – весь экран в каплях, с бёдер, судорогой сведённых, стекает на покрывало.
– Маша! Маша! Слышишь ли ты? Что ты принимала? Что ты приняла, Маша? От пива так не бывает! Ты слышишь?! – держит отец за плечи, ко лбу её вспотевшему зачем-то ладонь прикладывает. Выдернул из-под неё покрывало, укрыл срам. Открывает глаза Маша, улыбается: а я как раз тебя вспоминала, а ты вот он.
– Ты себя вообще слышишь, дура?! Что ты несёшь?! Ты чего в квартире наделала?! – распахнул окно настежь, из шкафа достал халат, протянул. Оденься, пожалуйста. Фыркнула Маша, но всё же надела.
Послушай, Маша, я тебя ругать не буду, поворчу, может быть, и ладно. Ты только скажи, что ты принимала и сколько, потому что иначе я помочь не смогу, понимаешь? Иначе придется скорую вызывать, а там они церемониться не будут, в дурку отправят до лучших времён и всё, понимаешь, Маша, и всё, а иначе никак, я боюсь за тебя, ты же совсем без головы, вдруг взбредёт за окном драконов ловить или ещё чего… – гладит отец дочку по голове, а сам от волнения задыхается. – Машенька, послушай меня, пожалуйста, очень прошу.
– Ты, главное, сейчас сам послушай и не перебивай. Тут вот что: все, оказывается, всё про нас знают, фэбосы давно всю квартиру прослушивают и просматривают, я жучки у себя поискала, но они снять успели, чтобы у меня доказательств против них не было, соседи тоже в курсе, они мне сами сказали, что давно информацию собирали…
– Маша!
…что ты за мной подглядываешь и на меня дрочишь, и что ты мне как-то снился, но сказали, что если я тебе отсосу, то всё замнут и нас с тобой не посадят, ты сам не переживай, я девочка давно взрослая, я тебе такой минет сделаю, какого у тебя никогда в жизни не было, мне и самой хочется…
Машенька!
…а вот в тюрьме гнить в двадцать лет я совсем не хочу, а ты так совсем развалюхой выйдешь, в конце концов, я тебе и не родная вовсе, так ведь, да и в рот только, так что давай без этих вот твоих выебонов про законы морали, принципы эти твои, я же сама видела, как хуй свой на меня дёргаешь, как смотришь на меня постоянно, что? Нравлюсь тебе? Хочешь меня? Хочешь?
Мнётся, как семиклассник прыщавый на школьной дискотеке. Машенька, ты зачем… зачем же ты так… я же тебя вот этими руками пеленал… – и вдруг заплакал.
– Ненавижу тебя, суку! Как же я тебя ненавижу! – говорит Машенька и, как была, в незапахнутом халате, вся в лепестках роз и японских иероглифах, так в окошко и вышла. Куда ты, дура?!
Тоже мне птица.
В кустах барбарисовых, медотекущих, лежит машенька, распахнутая перед миром, лежит тихо, не шелохнется, только глазами хлопает. Как же так получилось? Перебрала я? В загул случайно ушла или всё к тому шло и я на том самом месте, где и должна быть? Мальчик с игрушечным самосвалом стоит рядом и смотрит не отрываясь, щёчки пухлые да розовые, дурацкая шапочка и большие глаза, в которых нет никакого удивления. Почему же ты не удивляешься увиденному, мальчик, – спрашивает машенька, а мальчик гладит самосвал и смотрит. Тётенька, тётенька, вам хорошо? Странный ты мальчик, – отвечает распахнутая, – ты лучше иди, сейчас сюда прибежит испуганный дядя, потом приедет большая жёлтая машинка с фонариками на крыше, мучить будут меня вопросами, а у меня ответов для них – ни одного. Иди мальчик, иди.
Не уходит, говорит, что подождёт машинку, потому что интересно. Тётенька, а вы умрёте, да? Улыбается, машенька: не умру, не умру. Мёд вокруг и я вся в меду, хоть облизывай, знаешь ли ты, мальчик в дурацкой шапочке, что лежу я вся в ягодах, из которых делают конфеты, что в них яблочная кислота, а еще лимонная и винная, когда-нибудь прочтёшь, может быть, когда вырастешь, про барбарисовые губы, и влюбишься, может быть, в такие же, не верь губам этим, не верь, в страсть поиграет, выжмет всего, и станет грустной, потому что время идет и люди меняются, и надо оставить в прошлом, скажет, что ты был очень мил и давай останемся хорошими друзьями, будем звонить друг другу, ходить на дни рожденья, дарить всякую милую ненужную ерунду, переписываться в вк, лайкать в инсте, что там ещё друзья делают.
Не позвонит, мальчик, не напишет. Может быть, однажды, пьяная и разбитая по той же причине, но уже испытавшая сама, она звякнет тебе в дверь, поплачет тебе на кухне и залезет в теплую твою постель. Но утром: умоется, отругает себя перед зеркалом, приведёт в порядок, возьмёт сумочку и скажет: я позвоню. А ты, мальчик в дурацкой шапочке, будешь снова ждать. Не печалься, мальчик, дура я, не слушай. Все будет хорошо. Будешь целовать, обнимать по ночам, она тебе борщи варить, потому что самой хочется, родит румяных пухляшей и будете вы по ночам бегать бессонные к кроватке и баюкать, и менять подгузники, целовать в лобик, иди, мальчик, не надо тебе на меня смотреть, маленький ты ещё, запомнишь на всю жизнь, будешь ходить по средам к психологу и лечить свою детскую травму. Иди, иди, не надо этого.
Мальчик говорит, что бежит дяденька, дяденька испуган, дяденька задыхается от волнения и страха, дяденька на коленях перед машенькой в кустах барбарисовых осторожно поправляет халат, плачет, боится дотронуться, где болит спрашивает. Машенька отвечает, что внутри, где-то в груди, тяжело очень, будто камень, дышу с трудом, нет, нет, ничего не сломано, только жизнь, в остальном всё в в порядке, как может быть всё в порядке, когда сама жизнь, – спрашивает машенька, а ей говорят, что уже едут, сейчас помогут, сейчас, сейчас, подожди чуть-чуть, не шевелись. Улыбается медовая – да знаю я, папа, что дальше-то, не переживай, что было, то и есть, и будет. Да только в другом разе. Понимаешь ли ты меня? Машенька, машенька, бред твой пройдет, полежишь немного, может, дневник, заведёшь, дашь почитать?
Напишу, всё напишу, и про тебя, и про маму, и про себя, и про дураков, и про страждущих, про себя напишу, про серое небо за окном, про пыльные книжки, кукол, князей, докторов, жён и мужей, про солдат и про кокоток, про арафатки и латынь, ужели тебе интересно, смотрел бы дальше свой netflix, teen порно, дудя, лекции с арзамаса, новости с первого, что тебе не живётся, всё у тебя есть, а меня никогда не будет, я и сама себе, кажется, не принадлежу, осталось только догадаться, только. Мальчик хлопает в ладошки, потому что большая машинка с фонариками приехала. Тётенька и дяденька выходят с большими сумками, уставшие и скучные. Что тут у вас? Выпала? Со второго? В кусты? Липкая вся. Здесь болит? А здесь? А здесь больно? В груди ей больно, доктор, говорит, что камнем придавило и дышать тяжело. Слушает врач, как в груди бьется, манжету на руку накладывает, говорит, что машеньке бы в космонавтки. Укольчик успокоительного в места мягкие, интимные. Принимали что-нибудь, – спрашивает. Принимала, – отвечает больная, – всё в беспорядке, но вышла потому, почему и принимала. Понимаете ли вы меня? Понимаю, – отвечает врач. Раздражённый, даже сердитый. А давайте-ка мы вас, голубушка, сейчас в диспансер свезём, там вам доктор хороший пилюль даст разноцветных. Полежите немного, посмотрите телевизор в уголке красном, вот папа вас навещать будет. Будете навещать? Буду, – отвечает сквозь слёзы. Что же вы плачете, мужик ведь взрослый, сходите-ка лучше за её документами, без документов – сами понимаете. Давайте-ка подниматься, помогу, помогу, что же вы липкая вся. Мальчик говорит, что она – большая барбарисовая конфета, и что у неё губы, и он их будет любить, когда вырастет, что она будет приходить пьяная, сидеть у него на кухне, спать в его постели, а он будет плакать на следующий день, а потом они поженятся и будут баюкать розовощёких, и целовать в лобик. Мальчик, мальчик, – улыбается машенька, – ты очень хороший, не растеряй только, ладно?
Принимала я всё в беспорядке, – бормочет Мария, – людей за животных, желаемое за действительное, друзей за партнеров, любовь за выгоду, ложь за правду, своего ухажёра – за Бога… и – наоборот.
Лежит машенька на тележке в желтой машинке, в окно смотрит на родные улицы, улыбается: с проблесковыми да крякалками, да по Китай-городу, да в карете – ну барыня, барыня.
II. Китай-город
Однажды New York Post описала историю ареста в раздевалке спортзала. Переодетый полицейский схватил незнакомца за промежность и начал стонать. Когда человек спросил стонавшего, все ли с ним в порядке, он был тут же арестован.
ВикипедияПо монорельсам, проложенным по потолку, с нудным жужжанием прокатываются в разные стороны механизмы непонятного назначения. Есть мнение, что никакого назначения, кроме как без толку кататься туда-сюда, у них нет. Всюду от потолка до самого пола, от задника развалившейся, подобно надменному падишаху на шёлковых подушках, сцены до входа в залу (чулан, будуар, уборная, приёмная королевы, буфет в аппаратах президентов больших и малых – да хоть детская комната в местном ОВД) – всё залито неоном, как в следующем сорок девятом в любой рыгаловке на Китай-городе. Машенька с мефедроном уже давно завязала и перешла на чистую воду исчезающего Байкала по четверти куба внутривенно за сеанс, пишет книги в стопку, иногда читает откровенные стихи в распахнутое окно опьянелой и дыбом вставшей китайгородской толпе. Голая, охуевшая Машенька. Уже под сорок, а всё такая же девятнадцатилетняя хрупкая оторва. Механизмы, разумеется, говорят между собой – единицами и нулями – кидают ссылки в тучные облака, играют в снова вошедший в моду морской бой, взламывают аккаунты и просят занять до пятницы: как дети малые, – кто ж в пятницу отдает? – форсят новые видео с митингов желтых жилетов и трап-звезд, не различая, мемасят человеков в бетонных коробках, дерущихся друг с другом, пылесосами, мягкими игрушками, делающих кусь в места нежные; механизмы жужжат, урчат, пищат, подвывают, изредка останавливаются, чтобы оглянуться, и меняют окраску, создавая радугу над головами кожаных ублюдков. Разумеется, всё – враньё. Разумеется, разговор не слышен. Дайте хоть в театре спокойно поспать.
#За столом сидят двое. То есть в некотором пространстве находится два тела. Между данными телами существует некая преграда, помогающая их представить как нечто отдельное. Но формально ничто не мешает телам совокупиться. То есть произвести сложение. Допустим, Ахиллес и черепаха. Допустим, зима, их головы припорошил первый снег, в гулких дворах пятиэтажек глубокая ночь. На четвёртом и втором этажах вспыхивает свет в окнах: сначала на четвёртом, сразу после – на втором – как ответ на долгожданный вопрос.
#Мама, ну хватит.
#Допустим так же, что Ахиллес и черепаха, но пусть будет лиса, играют в морской бой. И лиса, как обычно, выигрывает. Линкоры уже потоплены, в одном из крейсеров пробоина, тяжело раненный заваливается на бок, оставляя за собой мазутный след. Синекольчатые любопытные твари с ядовитым сердцем и еще двумя запасными вымазаны чёрной жижей. Проклиная свет, они идут на дно, парализованные собственной злобой и бессилием.
#Вот именно что вымазаны. Именно в грязно-голубой. Голубой, что-то лёгкое, что-то обнадёживающее, вселяющее веру, если угодно, обетованное, да? Но в грязи, заляпанное, залапанное, изгаженное и выброшенное. И не выкрашены, а именно вымазаны. И пахнет аммиаком. Убила. Без трёх минут мертвец просит шампанского и пьёт за здоровье молодых. Так же давно умерших, впрочем, от нехватки кислорода.
#A4
На её крыше расстелен газон теперь уже почти выгоревший. Лето всю неделю за тридцать. В бонге раскачиваются на теплой воде лепестки фиалок. Машенька в шляпке фетровой и солнцезащитном пластике на лице, бессонная и неухоженная, читает Набокова в оригинале, млеет, вдыхает дым и выпускает его между острых своих коленок, целясь в палящее солнце. Годар в телевизоре, Pixies в наушниках, американские солдаты допрашивают вьетнамскую девочку в изорванном камуфляже, прижавшись к витрине брассери, Анн-Мари Луазель, худощавая кокотка, шепчет, что никогда не любила, что не поедет в Венесуэлу, не поедет в Иран, не поедет в Китай, потому что ей надоело, надоело всё, все надоели, лежащие под танками, завернутые в арафатки, пылающие коктейлями Молотова, потому что, шепчет Анн-Мари, потаскуха бессердечная, вся в ярком свете шумной ночной забегаловки, надо уметь пылать сердцем, а я не умею, засунь себе в задницу, говорит, весь свой идеологический бэкграунд, все свои кричалки и свистелки, весь свой сексизм засунь и феминизм засунь тоже, трансформеров этих, я не знаю, какая пенсия в Чебаркуле, и не хочу знать, не хочу знать, почему так трудно выбросить пивную банку в урну, начни хоть с этого, почему ты, ты, весь такой ухоженный, выглаженный, вылизанный, сытый, школами малыми, средними, высшими вскормленный, – почему ты, животное, только и думаешь, как бы меня быстрее использовать здесь же, за углом, расстегнув молнию. В пустой бочке и звону много. Пустой мешок введёт в грешок. Солдаты бьют остервенело прикладами по лицу: где, где, cunt, здесь продают колу. Никуда я с тобой не поеду. Kant! I now zis! И нимб над головой всё ярче. И всё темнее ночь на шумной улочке в четвёртом округе старого города, попавшего в объектив камеры. Пустой ты человек. Не люблю я тебя.
#Мимо. Они все равно ничего не слышат.
#Tous ensemble! Tous ensemble! Hey! Hey!
#С4
#Что?
#Что?
Поштокай мне еще тут, – надменно тянет Машенька, тянет Машенька ручки и ножки, зевает, хуета-то какая этот ваш мир современный, лепота, мне бы в батистовом платье на балах дёргаться, давеча, стыд-то какой, maman огорошила немыслимой пошлостью, стрекозочка моя, говорит, ты только послушай, послушай, какие Абдурахман Измаилович и про моря средиземные, и как в городе японском под дождь попал и промок весь до нитки, вот и фотокарточку тоже показывал, ты поди, голову свою, шерстью поросшую, в дырку засунул и щёки надул, а в Гамбурге, в самом центре, видел голубя однокрылого и кормил его белой булкой, как же много всего в мире, стрекозочка, а ты из комнат своих не выходишь, солнца не видишь, в книжки свои уткнулась, что люди подумают, ты хоть лайкни, что ли, а то уж дичь совсем. Maman, – тянет Машенька, – ебала я ваши гамбурги, читала я нынче Карамзина, читала и плакала, плакала и читала, вот бы сейчас мне про путешествия абдурахмановы слушать, то же мне экспедиция, весь инстаграм забит, не выбить никак, это как если бы, к примеру, пишет Михаил другу Иммануилу, сентиментальничает, мол, так и так, милостивый государь, третьего дня посетил я Калужский вал и видел, как бабы в реке бельё полощут, бранятся, растетёхи, хлещут друг друга тряпками, а Иммануил ему и ответь.
#Что?
#Что?
Да то-то и оно, что скучно всё это, одни щёки надутые, когда любой дурак за гривенник до Калужского вала доедет, нет в этом больше никакого приключения, испытания нет никакого, поехал твой Абдурахман ибн Потапыч в Японию, а как был, так и выехал, – дураком полным с фотографией новой, да всё той же. Скучно, ей-Богу! Не люблю я вас. Машенька, Машенька, все обои в соплях.
#Не ори на мать!
#И ты туда же. Убила.
#Пахлавэ ты моя, пахлавэ!
#Коротнёт тебя, Бог с тобой, поменяют на вьетнамский аналог. Тьфу, азиатчина! Где этот твой ибн Абдурахман?! Опять заплутал в песках амстердамских?! Писала я статью недавно для латвийского рыбпромторга. Из редакционного задания следовало последовательно наследить, в местах отдаленных подчеркнуть, на голубом глазу вычеркнуть. И что-то багнуло меня вдруг ни с того, ни с этого, то ли надзор какой баловался, то ли напряжение кое-где напряглось, но как завернула, так и вышло: дескать, вчера, мая такого-то, верховная президентка Техаса Эструда Герреро Сапато де Вилья со своей супругой Фридой, скрывающей под легкими одеждами богатый и непредсказуемый внутренний мир, посетила с официальным визитом Северную Арабскую Республику. Как и предсказывали синоптики, шёл проливной артобстрел. Визирь британской мухафазы почел за честь укрыть долгожданных гостей в своем личном бомбоубежище с видом на суровые воды аль-Чаналя. Первые лица обоих государств выразили полную боеготовность к атакам восточных варваров и намерение продолжить встречи в тени цветущих каштанов, готовить друг другу завтрак, дуться из-за непрочитанных сообщений. Кажется, кто-то кому-то залез в оффшоры.
#Политика кожаных весьма порнографична.
#Ублюдки запутались в шпилях и киберфеминизме. Кто-то призвал массово отказаться от половых признаков, потому что они ущемляют. Как говорится, плохому танцору youtube в помощь. Как тебе нравится это кажется?
#Эталон.
У Машеньки два лица. Одно для других, второе для зеркала. А для себя лица нет. В Марселе одиннадцать вечера. В Каунасе весь день льёт дождь. В Кёнигсберге скрипят половицы, сверяют часы. В Суздале с лотков торгуют книгами, небо в золоте. Под Новгородом шумит лес. В го́ре, в го́ре счастье своё ищи, следуй завету, от сердца своего не отказывайся. Сорвав шторы, Машенька танцует в лучах уставшего солнца, поднимая пыль с порыжевшего паркета. С ножки на ножку: садик детский, l’elephant в ромашках, горки пластиковые, друзья слюнявые, примерзшие языками к забору; средняя школа имени какой-то матери с пристроенным флигелем музыкалки. Тянутся руки с первых парт, краснеют отметки в журналах, университет дважды, курсы и тренинги, одна пара обуви за сезон, столько же возлюбленных, без одного двадцать лет в паутине, столько же в мире диком. А была ли разница? Кружится Машенька в пыли, дышать тяжело, глаза режет: заберите меня отсюда! Господи!
#G8
#Был, был один из многих, единственный в целой очереди таких же единственных, неповторимый раз за разом, влюбленная по переписке, машенька строчит неровным почерком на китайском экране – жирные отпечатки тысяч прикосновений – ирландскому другу, аристократу, пьянице и полиглоту, тебе, живущему на птичьих правах в сторожевой башне: не предавала я тебя, не выдумывай, что мне твои окрики с окраины Дублина, будто чайки кружат над волнорезами, ну, переспала, ну, выспалась, да, перепутала, приснится же такое, не взыщи. Знаю, палишь из своего револьвера по бутылкам порожним – по-рож-ним – какое интересное слово, меня представляешь всяко-разно, вот я завернута в твоё одеяло – вся в листьях осенних, золотистых, оливковых, бурых, впрочем, что я выдумываю, так и представлю тебя, рыжего забулдыгу, единственного моего, живущего в комнате с одной стеной, и где она заканчивается, там же и начинается заново. Как ты там? How are you? Для русского уха звучит по-иному, фамильярным ответом, здесь же всё хорошо: на соседней улице возле самой заправки построили пребольшой магазин фейерверков, бабушки шутят, мол, что говоришь, доченька, чтобы с огоньком? А ещё у нас придумали новую ракету и назвали «гвоздикой», здесь, в России, гвоздики обычно дарят мёртвым, потому что и мёртвые живы, и живые мёртвы, а по весне женщинам дарят тюльпаны, и такая ракета у нас тоже есть, здесь шутят, что самые страшные и самые веселые праздники – это восьмое марта и день десантника, десантникам, если и дарят, то гвоздики, потому что за тюльпаны можно получить в морду и даже наверняка, а если женщина – десантник, то тут я не знаю, мне кажется, особенно если восьмого марта, вообще на русском большая разница, когда баба – десантник и когда десантник – баба. Когда первое, то дарят цветы и почётные грамоты, а когда второе, то это не десантник, не знаю, поймешь ли ты, любимый мой скудоумный, у нас вообще много цветов, много живых и много мёртвых, всего много, особенно по воскресеньям, мне нравится, как называется этот день, есть sunday – кажется, будто у англичан может быть только один солнечный день в неделю, не больше, в твоём же, кажется, это день Бога, а что же другие дни? а у нас всю неделю умирают во имя и каждый по-своему (или по своему? я еще совсем маленькая и пока не разобралась), но обязательно воскресают после, а тебя, наверно, скоро затопит. У нас тоже были пожары, но уже прошло, всё хорошо, спасибо, не беспокойся. Скоро должны наступить, как всегда, неожиданно заморозки, и я буду кутаться в плед, вся такая задумчивая, томная, одинокая, беззащитная, бледно-голубая, вычитала из какой-то книжки, оказывается, в позапрошлом веке бледно-голубой называли геморроидальным оттенком, пиздец, напишут же, почему ты не можешь хоть раз написать что-нибудь не умничая, чтобы хорошо зашло с какао осенним вечером, сколько можно пить, если кто-то, знаешь ли, где-то вдруг перетрахался на вечеринке, хорошо, дважды, хорошо, но дело не в количестве, сколько можно, знаешь ли, если каждый раз уходить в запой, то можно и не выходить, понимаешь, то есть я не о том, что я тебе постоянно изменяю, перестань, ты же бородатый мужчина, даже когда стихи декламируешь на своем гэльском, когда этот комок шерсти у тебя на подбородке двигается, кажется, что ты жуешь ледяную баранину и кусок мёртвого сердца застрял у тебя в горле, ненавижу тебя, ненавижу. Да, чуть не забыла, тетеря, я поменяла причёску. Как тебе?