Екатерина, внимательно выслушав все, однако, молчала. Для Андрея Ивановича наступила минута высочайшего волнения. «Сорвалось?..» – нашептывал робкий ум. «Удастся еще авось», – читали рысьи глаза, впившись в кроткое лицо монархини, погрузившейся в глубокое раздумье. Его решил в пользу Андрея Ивановича Ушакова суровый, холодный взгляд Авдотьи Ильиничны Клементьевой. Она давно уже насторожила уши и напрягла все свое внимание, силясь уразуметь, что такое затевается. Случайно кинув взгляд на эту ехидную, в сущности, персону, которую никогда не могли вполне удовлетворить монаршие щедроты, Екатерина как бы очнулась, взглянула милостиво в глаза Ушакову и сухо молвила:
– Пиши указ!
Андрей Иванович был уже у стола и из-под рук цесаревны Елизаветы Петровны очень ловко выдернул тетрадку голландской золотообрезной бумаги. Глаз Ушакова, упавший как бы случайно на то место, где были перья, указал ему и одно из них. Мгновение – и рука генерала держала это перо. Помакнув им в чернила и едва склонясь верхней частью плотного своего корпуса, Андрей Иванович уже принялся строчить по бумаге.
Быстрота выполнения этого ловкого маневра была истинно изумительная. Еще не успела девица Толстая, стоя с другой стороны стола, из-за плеча писавшего бросить два-три любопытствующих взгляда на содержание письма, как Ушаков уже кончил и, положив перо, выпрямился, обратясь лицом к государыне.
– Читай! – не без волнения отдала приказание Екатерина.
– «По многим не терпящим медленья случаям злостной продерзости признали мы нужным поручить нашему генерал-майору и майору гвардии Андрею Ушакову негласно проведывать и нам непосредственно доносить, для принятия благовременно мер к пресечению зла. И ему, Ушакову, опричь нас, о порученном деле никому не говорить, а делать, что повелим мы, дается полная мочь».
– В таком виде согласна, – освобождая грудь вздохом и успокаиваясь, произнесла Екатерина. – Лиза, подпиши!
Поднести цесаревне, низко ей поклониться, почтительным взглядом указав место для подписи, а по выведении литер «Екатерина» ловко схватить указ – было для Андрей Ивановича делом двух-трех мгновений. Рысьи глазки Ушакова теперь светились, можно сказать, электрическим светом, и вся физиономия горела багрянцем самодовольствия. Суровое выражение его губ даже в эту минуту силилось как бы смягчить свою обычную жестокость, превращаясь в полугримасу. В полном восторге от блистательного успеха своего подхода, генерал только машинально кланялся и, кланяясь, подавался сам к двери, пятясь задом довольно быстро. В дверях он натолкнулся на вошедшего запыхавшегося Макарова, который смерил глазами неожиданного в эти часы посетителя государыниных апартаментов. Взгляды Макарова и Ушакова невольно встретились. Каждый в этом взгляде прочитал злость и соперничество.
– А, Алексей Васильевич, добро пожаловать, – ласково произнесла Екатерина I, милостиво давая поцеловать свою руку вошедшему.
– Изволили звать, ваше величество? Я и поспешил.
– Опоздал, сударик, – змеиным шепотом произнесла новопожалованная баронесса, в глазах ее, устремленных на Макарова, была смесь досады, начинавшейся боязни и любопытства, сильно возбужденного действиями Ушакова.
– Я спросила только, Алексей Васильевич, – произнесла Екатерина. – Сказали уехал… я было и отложила до утра, да вот проказница Лиза пристала да пристала «Мамаша, хочу быть секретарем твоим». Я ей, смеха ради, и дала записать приказания.
Цесаревна Елизавета Петровна в это время подавала Макарову свою пробную работу по статс-секретарству.
– Так это, ваше величество, только для шутки, – пробегая первый указ о новом пожаловании в секретари цесаревны, произнес Макаров, успокаиваясь и свертывая все прочие указы, чтобы положить их в карман.
– Нет… только о ней, разумеется, – указывая на дочь, молвила серьезно государыня… – Остальные исполни, Алексей Васильевич.
Макаров погрузился в чтение, и лицо его с каждою прочитанною бумагою стало делаться мрачнее. Он даже не мог пересилить проступавшего невольно смятения.
Пробежав последнее пожалование, Макаров бросил глаза на дверь, за которою уже исчез Ушаков, и лицо кабинет-секретаря выразило дурно сдерживаемую досаду и сильнейшее побуждение узнать, что за бумагу унес разыскиватель. Яркий румянец, выступивший на щеках Макарова, мгновенно сменился бледностью, когда поднял он вопрошающий взгляд на императрицу и произнес:
– И еще был дан указ, что ли, Ушакову?
– Это до тебя не касается, Алексей Васильевич… Наше особое дело, – сухо, но строго и решительно произнесла государыня вполголоса.
Кабинет-секретарь потупился, и им овладело полнейшее смятение, быстро переходящее в страх, так что он поспешил, отвешивая низкие, неловкие поклоны, удалиться.
Вслед уходящему кабинет-секретарю раздался веселый, заразительный смех цесаревны Елизаветы Петровны, овладевший вдруг всеми присутствующими, начиная от государыни, давно так не хохотавшей, как в этот вечер.
Предмет же этого проявления неудержимой веселости, Алексей Васильевич Макаров, чувствовал себя совсем нехорошо, обуреваемый то страхом, то завистью. Для него в этот вечер Ушаков вырос до гигантских размеров, с безграничным влиянием на ум и волю государыни, тогда как он, Макаров, только было решил влиять на них по своему разумению, с единственною целью выказывать свое значение. У людей с таким настроением, конечно, легче всего вырастают химеры при каждом не предвиденном ими обстоятельстве. А что-либо предвидеть в упоении сознанием своей воображаемой силы они не хотят и даже не могут, так что им легче всего испытывать и подлинные поражения. Такие самонадеянные люди, как Макаров, разумеется, впадают в крайности. Воображаемая опасность бывает им, однако, чаще всего на пользу, потому что отрезвляет и принижает их скорее всего другого. И в этом состоянии они готовы снизойти до искательства даже у людей им обязанных или ими только держащихся.
Так было и с Макаровым в этот вечер. Из комнаты государыни он направился было в смущении домой и сел в сани, но потом, подумав, приказал ехать к светлейшему князю, в котором рассчитывал найти непременную поддержку, указав ему на нового опасного врага в лице Ушакова.
– Старая лисица, старая лисица! Проклятая гадина!.. Туда же, свинья, рыло закидывает – на высоту?! Ишь как подъехал: наше-ста дело. Не твое! – про себя шептал Макаров, собираясь с мыслями – как бы представить князю общего врага губителем покоя и подкапывателем под самого светлейшего.
Но князя не было дома, и не могли даже указать, где он теперь.
Алексей Васильевич засвистал, как всегда делывал в минуту полнейшего затруднения: что предпринять при таком казусе? Свистал, свистал да и надумал.
– В Зимний, с Большой улицы, во двор! – крикнул он кучеру, садясь в сани.
– Сем-ка, попытаем Ильиничну! Уж лучше разом все узнать… легче будет ухватиться за что следует да повернуть. Прошептала ведь она мне, кажется, – «опоздал». Значит, знает, что там за турусы подвел Андрюшка-шельмец?
И Алексей Васильевич повеселел.
Приехал. Коридорцем прошел впотьмах до лестницы и вверх по ней.
За перегородкой свет. К двери – на задвижке… Стукнул…
– Кто там? – раздался мужской голос.
– Не приходила рази Авдотья Ильинична?
– Она не здесь… Меня сюда приютили покамест… Да вам что?
И говоривший встал и отдернул задвижку.
Перед Алексеем Васильевичем, держа свечку в руке, стоял Ваня Балакирев, в своем камер-лакейском кафтане, в котором был привезен и представлялся государыне.
Макаров подался на шаг назад при новой, неожиданной встрече, но тут же вспомнил, что за пазухой у него указ о Балакиреве, потому мгновенно сообразил, с чего начать.
– А-а, добро пожаловать! Старый знакомый… Не думал так скоро свидеться, – ан на тебя и напал! С царской милостью! Просим любить да жаловать – по старине! Ну, как, братец ты мой, смекаешь теперь пристроиться? Пользуйся случаем – мой совет! – отыскав указ и пробегая его еще раз теперь, с расстановкою молвил Макаров. – А нас, старых друзей, обижать грех будет, да и несподручно: ты во мне, я в тебе нужду имею. Так и живется. Вот указ-от. Сговоримся, как будет его выполнить, чтобы ни тебе, ни мне под слово не попасть…
И Алексей Васильевич, сбросив шубу на стул, сел на диван подле Вани, дав ему указ в руки и начиная всматриваться: как примет он эту милость.
– Перво-наперво мундиром, значит, Алексей Васильевич, коли милость будет, ускорить постарайтесь… Стоит тут «ныне же», то есть не мешкая.
– И я так разумею. Утром прикажи позвать портного из мастерской, да прикажи ему сходить в Преображенскую канцелярию, сукно принять на образец – чтобы дали офицерский кафтан. А я уж черкну копию и пошлю до света. Да сам заверни в контору ко мне. Покажу я тебе список, где дворы значатся: выбери себе по указу. Коли десяток-другой и с походцем будет – не беда… Я пошлю выпись воеводе: отвести и отказать за тебя – и закрепят. Да и еще коли что нужно, – скажи: напишем. Да… надо и о том подумать, – молвил Макаров в раздумье. – Ведь бабка твоя, кажись, состоятельная?.. – начиная припоминать процесс отца в прошлых годах, задал Ване вопрос Макаров. – Так чтобы не спознал отец твой ее теперешнее состояние да… не начал прежнюю кляузу – поспеши, не плошай. Скажи только, где испомещена бабушка; я тотчас указец и пошлю воеводе, чтоб, до выздоровления, управлять вотчинами тебе, а никому иному…
– Не надо, Алексей Васильевич: пусть отец как хочет. Его ведь добро. Мне и царской милости довольно за глаза. Один я что перст остался… чего мне копить? Зачем, подумаешь иной раз, в живых остался?
– Ну, вот уже не похвально! Неблагодарному быть перед Богом грех и перед людьми стыд. Да твоя, правду-матку молвить, и жисть-от начинается, чего доброго, теперя, может… пойдешь в чины… Отличен будешь… силен будешь… Мы тебя, ты – нас оберегай! И все как по маслу пойдет. Невесту сыщем раскрасавицу… коли раздумал с Ильиничной родниться. А мой совет: Дуньку не бросать – подпора будет и прекрепкая и надежная. Затем, что при лице… И… во как заживем! Никакие Андрюшки Ушаковы не будут страшны! – заключил свой совет Макаров и сам вперил в Ивана свои быстро бегающие, вечно улыбающиеся глазки.
– Мне Андрея Ивановича и то бояться нече… На что в крепости прошлое дело покрывал как мог, не тиранил, – так и привезли к нему: милость обещал и обошелся словно родной. Да и родной другой так тебя не встретит, не обласкает. Сам, веришь Богу, и государыне представил и при мне же говорил: «Грешно будет вам Ивана не помнить… Что не выдал – уж я засвидетельствую…» А я в ту пору – сказал мне только Андрей Иваныч про смерть жены, да про бабушку – я, знаете, словно шальной был… в чаду: говорить не мог, как теперь с тобой. Только упал государыне в ноги да ну плакать. Не плаксив я, Алексей Васильич, – я думаю, знаете сами, а тут слез удержать не мог – плачу-разливаюсь. Выплакался – и словно полегчало. А государыня милостиво изволила мне волосы разглаживать, словно мать родная, да тихонько уговаривает: «Перестань!..» Как полегчало, я схватил ручку ее величества да ну целовать… Такая смелость нашла! А ее-то величество осчастливила меня: в лоб поцеловала!.. Вот я мало-маля и оправился.
– А-а! Вот как!.. Так это Андрей тут посодействовал? Ну, коли тебе милость, – Господь с тобой… От тебя зазору да лиха не ожидать – свои люди. Я тебе поперек дороги не стану. Ты всегда меня знал – спервоначалу. Я тебя, знаешь, не выдам, ты – меня. Что скажу – ты как следует, начистоту выполнишь. Я – в свою очередь… А насчет Ушакова… Я тебе, братец, скажу по душе: на его лисьи подбеганья ты не сдавайся! Есть ли такой другой шельмец?! А коли знать хочешь: в вашем деле поноровку чинил Андрюшка – и то, разумеется, не ради тебя. А сам он плут преестественный, и подлипала, и мошенник – может, почище еще Павлушки Ягужинского, хоша и тот угар! Ты не гляди, что у Андрюшки свиное рыло, уж коли умел отвести очи что ни есть зоркого государя покойного, так, значит, всем шельмецам голова! Чего доброго, закабалит он тебя своим приголубливаньем в соглядатаи всем добрым людям на беду! И ты не поддавайся, смотри у меня! Узнаю, что Андрюшке поддался, – беда тебе: на глаза не пущу! А Дуньки Ильиничниной держись, не плошай. Чтоб ее у тебя из-под носу какой ни есть немчик голштинский не увел. Голштинцам, братец ты мой, лафа теперь, я тебе скажу. Эти голштинские немцы уж на что лучше щука, чем светлейший, – и того осилили. С виду простаками прикидываются: и выпить не прочь или там песенку спеть, а дело у них делается! И дружно стоят как один за своего. И герцог Голштинский, к примеру молвить, добряк, а все себе на уме! Он теперя жених цесаревны. Помолвили – ты не слыхал, должно, – в Катеринин день. Тебя, может, уже услали тогда?
– Нет еще… а скоро потом увезли в Ревель проклятый! – сказал и с досадою плюнул Иван Балакирев, припомнив заключение.
Пришла Ильинична, и за нею следом Дуня.
Макаров встал и вызвал Ильиничну, заявив, что ему необходимо переговорить с нею немедленно.
Дуня осталась с Ваней, и только началась между ними интимная беседа шепотом, как послышался за дверью легкий шорох. Балакирев подлетел и, распахнув дверь, отступил на шаг в крайнем изумлении. Это же ощущение охватило мгновенно и Дуню.
Перед смущенною парою оказался сам Павел Иванович Ягужинский, не менее изумленный, но к тому же взбешенный.
По всей вероятности, гофмаршал или не сюда шел, или шел видеть Ильиничну, но никак не думал найти Балакирева. Найдя же не того, кого хотел, при всем смущении первый нашелся.
– Так как ты, Иван, вступил по воле ее величества в бессменную службу в приемной государыни, то я требую раз и навсегда, чтобы ты был исправен в выполнении своих обязанностей. А обязанность твоя заключается в том, чтобы ты доносил мне ежедневно о лицах, принимаемых на аудиенцию ее величеством.
Чтобы ты все приносимые письменные посылки передавал женщинам в следующую комнату, а сам в опочивальню не входил. Чтобы, получив письмо, спрашивал, от кого оно, и докладывал об этом. Но ты не обязан ни с кем из приходящих вступать в объяснения. За малейшее опущение в чем-либо из перечисленных теперь твоих обязанностей я строго взыщу. Государыня непременно хочет, чтоб ее воля исполнялась буквально, несмотря ни на какое лицо. Если же в чем противно поступишь, не жалуйся.
– Все, что мне когда бы ни было поручалось, я твердо помнил и исполнял, кажется, так что не заслуживал выговоров, – почтительно, но твердо и с сознанием своей правоты ответил, кланяясь, Балакирев.
Павел Иванович, хотя посмотрел на новопожалованного слугу государыни по-прежнему неблагосклонно, но, уже понизив тон, отдал последний приказ:
– Главное, мой милый, мне аккуратно доноси об удостоенных аудиенции…
Затем Ягужинский, не желая, должно быть, слышать о неудобствах выполнения этого своего приказания, поспешно оборотился и направился к лестнице.
– Отлучаться, сами изволите знать, мне нельзя, – заговорил Иван, но этого, вероятно, не расслышал гофмаршал.
III. Новое знакомство
В новом преображенском мундире прапорщика Иван Алексеевич Балакирев сидел в приемной ее величества. Приходили с письмом от светлейшей княгини. Письмо Иван взял и подал ее величеству, да по приказу государыни распечатал и прочел. Выслушав и выразумев смысл грамотки, велено было передать посланному, что ее величество соизволяет, чтобы светлейшая княгиня пожаловала и привезла старшую княжну – прокатиться с их высочествами в санях.
Передав ответ, Балакирев стал спрашивать посланного, провожая его до дверей, про Шульца, управляющего: здоров ли, была ли свадьба у дочери его и где зять пристроен?
– В канцелярии светлейшего, известно… протоколист по военной коллегии, годный человек… смыслит дела…
– Как прозывается-то? – полюбопытствовал Иван. – Дитрихс… из курляндчиков. Да никак он сам сюда идет и ведет с собою еще какого-то молодца, бравый из себя… и коренаст довольно.
– Да… Он, кажись…
Договорить не удалось, как распахнулась дверь и в переднюю вступили двое молодых людей, довольно статных и пригожих из себя.
Посланный из дома светлейшего поклонился, и ему ответили поклоном.
– Не знаете ли, – спросил Дитрихс княжеского посланного по-немецки, – к кому здесь следует обратиться, чтобы рекомендовать его честь господина камер-юнкера, приехавшего с чрезвычайным поручением к ее императорскому величеству от ее высочества светлейшей герцогини Курляндской?
– Черезвычайные поручения передаются через посредство иностранной коллегии, – ответил по-немецки же Балакирев.
– Позвольте, благо вы разумеете по-нашему, вам высказать особенные побуждения герцогини писать государыне, – обратился к Балакиреву камер-юнкер. – Уделите мне две-три минуты внимания, и вы поймете, что коллегии иностранных дел этих интимных излияний доверять не следует. Усердие чиновников ничего не усмотрит из родственной формы обращения к душе и сердцу императрицы признательной ее племянницы… А государыня умеет тонко определять, не по формальным фразам, выражения преданности, теплоту чувства и доверие герцогини к неуклонной правоте и святому беспристрастию ее величества. Эти чувства дали ее высочеству смелость просить ее величество допустить меня, преданнейшего из рабов ее высочества, до личной аудиенции, без свидетелей, где бы я мог высказать, что мне повелено и что ни в каком случае не должно быть передаваемо кому бы ни было, кроме ее величества… Бумаге доверить этого нельзя… Понимаете?
Выслушав эту тираду, Иван Балакирев не шутя призадумался. Как быть? Рассудок и сердце подсказывали, что камер-юнкеру необходима секретная аудиенция, но останавливал личный запрет Павла Ивановича Ягужинского: не сметь позволять себе вступать с ее величеством ни в какой разговор и не пытаться что-либо добавлять дальше подачи принесенного письма, произнося только имя приславшего. Наказано было даже, передав женщине в следующей комнате письмо, немедленно поворачиваться и уходить, не выжидая ни одного мгновения. Если бы последовало монаршее повеление, то ее величество изволило бы выслать свою женщину или приказать, чтобы прапорщик лейб-гвардии вошел. Такова неизменная воля ее величества, желающей, чтобы ее как можно меньше тревожили и не прерывали докладом ее августейшую думу.
Видя Балакирева, предавшегося раздумью, Дитрихс и курляндский камер-юнкер переглянулись. Первый легонько взял за обшлаг Балакирева и, приподнявшись к уху его, прошептал по-немецки:
– Не медлите, камрад, благодарность будет – верная… господин камер-юнкер боится, что приезд его сюда будет замечен и, чего доброго, случай немедленно видеть ее величество будет потерян из-за одного вашего промедления…
– Господин Дитрихс, – сказал ему громко Балакирев, – промедление, вами замечаемое, не более как невозможность с моей стороны выполнить требование господина камер-юнкера. Подав письмо, хотя это мне и запрещено, я выполню все, что желал бы господин камер-юнкер… Но вы хотите, чтобы в прибавок к передаче письма я доложил и о просьбе камер-юнкера: представиться ее величеству немедленно, для личного сообщения воли ее высочества герцогини Курляндской? Не так ли?
– Точно так, – ответил камер-юнкер.
– Вот этого я сделать не смогу имея строгий наказ от господина обер-гофмаршала.
– Но… может быть, вы, мейнгер[8], не так понимаете данный вам наказ? – с живостью спросил, подступив к Балакиреву, камер-юнкер.
– Нет… Совершенно так, как я вам докладываю… Мне указана обязанность подавать письма (и то от одних здешних особ, не принимая ни одного, привезенного помимо почты). И, подав письмо, произнести: от такого-то или от такой-то… Затем, добавив: посланный дожидается, самому немедленно уходить. В настоящем же случае я не знаю, могу ли я доложить ее величеству о том, что письмо это привезено на имя государыни от царевны Анны Ивановны? Оно ведь, как я сказал, должно быть передано в коллегию, и оттуда уже его привезет курьер или передаст мне тамошний рассыльный.
– Мой любезный господин! Вы окажете величайшую услугу ее высочеству герцогине, если возьмете здесь от меня письмо и прямо передадите… Ее величество наверное не прогневается на вас за это отступление от буквы закона… Сущность его от того нисколько не изменится, и вам не будет высказано неудовольствия.
– Не смею, – отвечал Балакирев и остановился снова в раздумье. Дитрихс, взглянув на задумчивого Ивана, что-то сказал на ухо камер-юнкеру, а тот, вынув из кармана куверт, вложил его в руку царского слуги, сделавшего недовольное движение в сторону.
– Не могу брать, сказано вам, – возвращая куверт, молвил Балакирев, оправившись.
Камер-юнкер с поклонами стал подаваться назад и лишь глазами выражал свою горячую просьбу. Балакирев остановился и снова погрузился в раздумье. Ему припомнились сказанные государынею накануне слова, что ее величество изо всех племянниц больше всего расположена к Анне Ивановне. При таких чувствах, питаемых к ее высочеству государынею, может быть, ей и будет приятно письмо от герцогини? Да, может быть, она и ожидает семейного сообщения по какому-нибудь делу, ей лично доверенному, чего коллегии и вправду знать не следует?
Но эти мысли, придя в голову Ивану, еще более усилили в нем решимость: принимать не велено деловые бумаги, а если это не деловое и такого сорта письмо, за которое спасибо скажут, что принял, а не отослал?
Под влиянием этой мысли Балакирев спросил камер-юнкера:
– Уверены ли вы, однако, что это прямо к государыне следует?
– Да как же… Если ее высочество решительно отдала мне повеление доставить его, даже лично, государыне… и повторить, без свидетелей, наказанное мне передать одной ее величеству.
– Последнее немыслимо… Вы знаете, что удостоить личной аудиенции зависит вполне от расположения государыни. Я могу передать, пожалуй, только письмо. А если спросят, как оно сюда попало, я должен буду сказать – сославшись на вас, господин Дитрихс, – что мне именно говорено: что это родственное, а не деловое сообщение ее высочества.
Дитрихс наклонением головы подтвердил точность услышанного.
Балакирев оставил обоих немцев, вступив во внутренний коридор и тщательно притворив за собою дверь.
Никого не было ни в коридоре, ни в двух первых комнатах ее величества. Постояв в первой из них и не слыша никакого звука вокруг, Балакирев подумал, что никого нет… Государыня вышла, может быть, к цесаревнам; а женщины ее величества – по своим комнатам. Последнее было и действительно так. Считая апартамент государыни пустым, Балакирев влетел в опочивальню, и ноги его как бы примерзли к полу Государыня лежала в шлафроке на диване и прямо смотрела на вошедшего.
Видя смятение, овладевшее верным слугой, ее величество тихо сказала ему:
– Там никого нет?
– Н-нет! – едва вымолвил Балакирев, пересиливая свое смятение.
– Что же ты, голубчик, так переполошился? – милостиво обратилась монархиня, желая ободрить растерявшегося.
– Ваше величество, простите мою оплошность… что я осмелился войти… все тихо… никого нет… Вот письмо к вашему величеству… посланный умолял немедленно передать. Как ему наказано…
– От кого? – кротко спросила ее величество.
– От государыни царевны и герцогини Курляндской, Анны Ивановны.
– Что же она пишет? Садись, читай.
– Может, писано тут, ваше величество, что-либо, что нашему брату не след знать? – почтительно доложил Иван Балакирев, не приступая к вскрытию куверта.
– Ты верность мне доказал. Тайна, если бы и была, тебе может быть доверена без опаски. Ты не предашь меня, не правда ли? Да с царевною у нас нет особенных тайн.
Иван все еще держал куверт в руках. Государыня сломила печать сама, вынула из куверта письмо, развернула его и, подавая, взяла за руку Балакирева и усадила на табурет, примолвив для одобрения:
– Оправься же и будь покоен. Я тебя ни на кого не променяю.
Балакирев сел и начал читать:
– «Всемилостивая государыня матушка-тетушка. Уведомляю ваше величество, что по милости Всевышнего, получив скорбное известие о кончине государя батюшки-дядюшки, во-первых, оплакала я сию слезную потерю нашу, но утешаюся, что Бог оставляет нам неключимым на радость и во утешение Ваше императорское величество. Соизвольте, государыня матушка-тетушка, покорную вашу племянницу Анну восприяти в вашу непременную милость и щадение, продолжая вашу милость неизменно к почтительнейшей услужнице вашей. Не откажите, премилостивая государыня-тетушка, выслушать от нашего камер-юнкера Ивана Эрнста Бирона те словеса, кои мы наказали ему одной вам, милостивейшая государыня матушка-тетушка, пересказать устно. И не откажитесь принять материнское участие в том деле, которое вы от него, нашего камер-юнкера, услышать изволите, и вспомогите, родственно и дружебно, елико вам Господь Бог на душу положит…»
– Тут что-то есть особенное, – промолвила про себя Екатерина. – Почему племянница не писала, а на словах хочет, чтоб нам передали?! Да и кто такой этот посланец?