Свою роль сыграло еще одно обстоятельство, подталкивавшее советских коммунистов к Германии, а не к Великобритании или США, – обстоятельство культурно-психологического или, если угодно, ментального свойства. Исторически, еще с петровских времен, Германия была ближе России, чем далекие и менее знакомые и понятные страны, расположенные на Британских островах и в Северной Америке. Относительно близка была Франция, но все же не так, как Германия. К тому же французы в межвоенный период постепенно теряли влияние и уходили в «английскую тень».
Л. А. Безыменский, автор содержательного труда «Гитлер и Сталин: перед схваткой», вспоминал о том, как уже после 22 июня 1941 года рассуждали в его студенческой компании: «Самое удивительное, что и тогда нам как-то ближе была ставшая врагом Германия, чем совсем чуждые и далекие Англия, Франция и США»{6}.
В 1920-е годы РСФСР, а затем СССР тайно помогали друзьям-немцам обходить «неудобные» пункты Версальского договора, запрещавшего подготовку высших офицеров артиллерийских и танковых войск, развитие авиации и химических средств ведения войны. Все это осуществлялось на советской территории. Со своей стороны, Красная армия получила возможность пользоваться услугами германских военных советников. Обе армии обменивались информацией. В течение всего десятилетия советско-германская торговля процветала. Немцы вкладывали свой капитал в советскую промышленность и получали концессии в Советском Союзе. Советское правительство закупало в Германии оборудование и приглашало на работу немецких технических специалистов.
С. А. Горлов собрал многочисленные свидетельства формирования в обеих странах мощного лобби, выступавшего за их конструктивное взаимодействие{7}. С началом массовых репрессий в СССР было ликвидировано большинство членов этого лобби, выдающихся военачальников, государственных и политических деятелей. И все же не приходилось говорить о его полном исчезновении хотя бы потому, что это лобби возглавлял сам Сталин, длительное время акцентировавший дружбу с Германией: «…если уж говорить о наших симпатиях к какой-либо нации или, вернее, к большинству какой-либо нации, то, конечно, надо говорить о наших симпатиях к немцам. С этими симпатиями не сравнить наших чувств к американцам»{8}.
Многие современники подтверждали сталинские симпатии. Слово Вальтеру Кривицкому, высокопоставленному советскому разведчику, ставшему невозвращенцем:
Если в Кремле и был кто-то, чье настроение можно было назвать прогерманским, то таким человеком с самого начала был Сталин. Он приветствовал сотрудничество с Германией с самого момента смерти Ленина и не изменил ему, когда к власти пришел Гитлер. Напротив, триумфальная победа нацистов укрепила его убежденность в необходимости искать дружбы с Берлином. Японская угроза на Дальнем Востоке только подстегнула его шаги в этом направлении. Он питал величайшее презрение к «слабым» демократическим правительствам и в равной степени уважал «могучие» тоталитарные государства. Он неизменно руководствовался правилом, что надо поддерживать добрые отношения со сверхдержавой{9}.
Мнение Александра Некрича, автора книги «1941, 22 июня», в свое время ставшей сенсацией и запрещенной в СССР:
В Советском же Союзе наиболее влиятельным сторонником развития советско-германских отношений был сам Сталин. Его не пугало усиление в начале 30-х годов национал-социалистов. К националистам он относился вполне терпимо, если речь шла о националистах на Западе, разумеется. Кроме того, он рассчитывал, что если национал-социалисты придут к власти в Германии, то они выметут ненавистных социал-демократов, а в своей внешней политике будут поглощены ревизией Версаля, то есть их усилия будут направлены против западных стран, Антанты, к выгоде Советского Союза.
…С начала 20-х годов Сталин привык смотреть на Германию как на естественного союзника. В конечном счете Германия, согласно указаниям классиков марксизма-ленинизма и директивам Коминтерна, должна была стать социалистической. Сталина, озабоченного превращением Советского Союза в мощную военную державу и утверждением собственной, никем не оспариваемой диктатуры, устраивала любая дружественная СССР Германия, вне зависимости от ее режима. Национал-социализм даже был лучше, чем любой другой режим, ибо начисто вымел демократию из Германии. Образ мышления немецкого диктатора был советскому диктатору ближе и понятнее, чем позиция государственных деятелей демократического Запада[3]{10}.
От любви до ненависти
С приходом к власти Гитлера у кремлевских руководителей должны были зародиться сомнения в возможности и целесообразности советско-германского сотрудничества. Социалистическое государство не могло оставаться безучастным к преследованиям коммунистов и всех левых сил внутри Германии, а также к переменам в сфере ее международной политики. Претензии немецкого фюрера на Lebensraum im Osten[4] не составляли секрета, и открытые призывы к «колонизации новых территорий на востоке» вызывали тревогу.
К советским дипломатам стекалась информация о том, каким образом Гитлер намерен был приступить к осуществлению своих агрессивных планов. В феврале 1934 года заместитель наркома иностранных дел Борис Стомоняков написал полпреду СССР (то есть полномочному представителю – так до 1941 года назывались советские послы) во Франции Валериану Довгалевскому: «Получено сообщение, что в руководящих гитлеровских кругах обсуждаются за последнее время два варианта разрешения проблемы Советского Союза: переворот при помощи русских национал-социалистов или война между СССР и одним из его соседей (Япония, Польша), которым Германия должна оказать всякую поддержку»{11}.
В апреле 1933 года рейхсминистр пропаганды Йозеф Геббельс рассказал министру иностранных дел Польши Юзефу Беку о планах нацистской верхушки по оккупации советских территорий. О своих намерениях в отношении Польской республики гитлеровцы в то время помалкивали. Германо-польские переговоры состоялись в Париже, и подробные сведения о них советская разведка получила от секретаря тогдашнего шефа французского внешнеполитического ведомства Поля Бонкура. Приведем высказывание Геббельса, которое было передано в шифртелеграмме полпредства:
На Западе Германии делать нечего. Запад перенаселен и слишком цивилизован. Ни о какой экспансии на Запад мы не думаем. Наши помыслы устремлены на Восток, на украинские равнины. Здесь наши интересы совпадают с вашими. Ключ к двери, запирающей эти равнины, в Ваших руках. Не стоит ломать эту дверь силой – лучше, если Вы поможете нам ее отпереть. Польша и Германия могут удовлетворить все их нужды за счет России и лимитрофных государств. Мы предлагаем Вам взять Балтийское побережье от Мемеля[5] до Либавы[6] и таким образом получить действительный выход к морю, с прекрасными портами, несравнимыми с Данцигом[7] и Гдыней. Далее, на юге, начиная от Восточной Галиции, Польша получит выход к Черному морю с Одессой, и таким образом исполнится мечта поляков о Польше, протянувшейся от моря к морю{12}.
Польша сама хотела расширить свои границы за счет Украины, но в Берлине надеялись ограничить ее аппетиты лишь частью этой территории, при этом уступив Варшаве всю Литву. Латвию и Эстонию, доверительно сообщил Геббельс, Германия желала оставить за собой. Кавказу также предстояло войти в состав Германии. О бо́льшем на том этапе вроде бы не помышляли – в конце концов, шел только 1933 год. Но главный принцип уже тогда формулировался четко, на века: «…Россия будет отброшена в северные леса, из которых она выберется через добрых 200 лет; в течение этого времени мы можем жить спокойно»{13}.
Геббельс заявил Беку, что озвученный им проект разделяется «всей партией и правительством» Германии{14}.
В Москве не могла остаться незамеченной антисоветская кампания в германской прессе, которая с приходом к власти нацистов приняла системный характер. Советская пресса не оставалась в долгу.
Стороны обменивались и другими «любезностями». Советских граждан притесняли и преследовали на германской территории, а германских – на советской. В тюрьмах и лагерях СССР находились сотни немцев. С каждой неделей и месяцем их число росло. В стране поднималась волна шпиономании, присущая советскому образу жизни и восприятию окружающего мира. В середине 1930-х годов в основном ловили «германских шпионов». Незавидная участь ждала немцев, включая технических специалистов, приезжавших на работу в Советский Союз – способствовать социалистической индустриализации. С середины 1930-х годов их уже не жаловали, равно как немецких бизнесменов.
К 1935 году в Москве оставалось не так много представителей германских фирм, и власти чинили им всевозможные препятствия в работе. Тем же, кто хотел приехать в СССР, нередко отказывали в визе. В течение года семеро германских коммерсантов и промышленников получили предписание о выезде или отказ во въезде{15}. Сам факт, что человек – иностранец, делал его уязвимым и подозрительным в представлении советских органов безопасности. Немцев, учитывая испортившиеся отношения, «шерстили» с особым пристрастием.
Германский посол Вернер фон дер Шуленбург в 1935 году ходатайствовал об освобождении инженера Курта Адольфа Фукса, осужденного на 10 лет лагерей. Зондировалась возможность его обмена на кого-то из арестованных в Германии советских граждан или германских коммунистов. Заместитель народного комиссара иностранных дел Николай Крестинский сообщал об этом Якову Агранову, первому заместителю наркома внутренних дел, и просил выяснить, «есть ли среди арестованных в Германии товарищей интересующие нас настолько, что мы могли бы отдать в обмен за них Фукса». В случае согласия чекиста Крестинский предлагал вынести обмен на обсуждение ЦК{16}.
Не будем гадать, было ли сфабриковано дело Фукса, трудившегося на ленинградском мясокомбинате, действительно ли он являлся «резидентом тайной германской полиции»{17}. Этот персонаж вполне годился для обмена, но Крестинского беспокоило: выживет ли Фукс в условиях советской неволи? Не отдаст ли богу душу до того, как его решат обменять (если вообще решат)?
Условия содержания иностранных граждан в советских тюрьмах и лагерях мало чем отличались от условий содержания граждан СССР. Высокий уровень смертности среди узников был вызван побоями, пытками, отвратительным питанием и прочими способами, которыми сотрудники «органов» добивались признательных показаний. Разумеется, в свидетельствах о смерти назывались другие причины, но звучали они малоубедительно. Для сотрудников НКИД это создавало серьезную проблему: передавать подобного рода сфабрикованные свидетельства в посольства было по меньшей мере неосмотрительно, это могло повлечь за собой дипломатический скандал.
Наглядная иллюстрация – письмо первого заместителя наркома иностранных дел Потемкина заместителю народного комиссара внутренних дел Всеволоду Меркулову. Оно относится к более позднему периоду, но суть от этого не меняется:
1-й Спецотдел НКВД прислал нам для передачи в германское посольство три свидетельства ЗАГСа о смерти содержавшихся в местах заключения германских граждан Аве Готлиба, Вильмерса Германа и Линке Бруно. Указанные в этих свидетельствах причины смерти могут вызвать у немцев нежелательные сомнения и подозрения. Латинские термины, которыми обозначены причины смерти, настолько искажены, что могут породить всякого рода догадки и предположения.
Посылку германскому посольству таких свидетельств о смерти считаю неудобной. Германское посольство, естественно, проявляет особый интерес к каждому случаю смерти германского гражданина, умершего в заключении. Отсюда вытекает необходимость в более тщательном подходе к составлению свидетельств о смерти арестованных{18}.
Потемкин, конечно, рассуждал здраво. Причины смерти, сформулированные чекистами, трудно было принять на веру. Указывалось, что Готлиб скончался от «упадка сердечной деятельности», Вильмерс – от «кровавого поноса», Линке – от «выпотного плеврита»{19}.
Словом, у Крестинского имелись все основания позаботиться о сохранении физического здоровья Фукса. В письме Агранову упоминалось, что только за последний год было 5–6 случаев смерти в тюрьмах и концлагерях содержавшихся там германских граждан. «Каждый такой случай, – писал заместитель наркома, – ведет к очень неприятной переписке и разговорам с немцами». При этом указывалось, что Фукс лишен права переписки с посольством и родственниками, что его состояние успело ухудшиться и за его судьбой немецкие дипломаты следят «особенно внимательно»{20}. Крестинский предлагал смягчить режим содержания Фукса, перевести его в лагерь, находящийся в местности «в умеренном климате», предоставить возможность переписки и т. п.{21}
Менять Фукса, как и других «немецких сидельцев», было на кого. Советские власти располагали подробными сведениями о гражданах своей страны, находившихся в заключении в нацистской Германии. Условия их содержания были не лучше, чем у «инженера-резидента», над ними издевались, их жестоко избивали. Были среди них и женщины, с которыми обращались не лучше. В дипломатических документах упоминается советская гражданка, некая Фрида Кнапп, с которой в гестапо обходились именно таким образом{22}.
Стороны не гнушались и мелкими пакостями. В феврале 1935 года НКИД отказал германскому посольству в просьбе возложить венки к могилам немецких солдат, сражавшихся в Первой мировой войне. Они попали в плен, умерли в России и были похоронены на Введенском кладбище в Москве. Посольство просило провести поминальную службу с участием представителей немецкой диаспоры, но ответ получило отрицательный{23}.
Шпионаж в интересах Германии стал излюбленным обвинением в годы Большого террора. Его предъявляли крупным военачальникам, государственным и партийным деятелям и сошкам поменьше. Летели головы.
Два вождя
– Не мы первыми начали ссориться, – напомнил Молотов. – Мы мудрость и сдержанность проявили. Не оценили фашисты. Занесло их. Долго не могли определиться, кто враг: мы или гнилые империалисты. Трудное было время. Непонятное.
Сталин согласно кивнул, расстегнул верхнюю пуговицу на своем сером кителе и взял со стола бутылку легкого и ароматного «Цинандали».
– Выпьешь, Вячеслав?
Молотов не возражал. Разве можно возражать Хозяину, который не любил пить в одиночестве, а еще больше не любил, когда ему отказывали, неважно, по какому поводу. К тому же было приятно, что вождь обратился к нему по-дружески. Не «Молотковский» или «Молотосян», а «Вячеслав». Это вдохновляло и стимулировало.
– За наш союз с Гитлером, – предложил тост Сталин и с усмешкой проследил, чтобы председатель правительства выпил свой бокал полностью. – Ты веришь в этот союз?
– Ну как… – смутился Молотов. – Сейчас – одно, а тогда мы здорово расплевались.
Сталин пригубил вино.
– Германия была нашим крупнейшим внешнеторговым партнером. И все коту под хвост… Так казалось.
– Ага, – поддакнул Молотов. – Казалось. Но мы им показали! Сколько фашистских шпионов и прихвостней расстреляли! – Он радостно потер руки, наблюдая, как Сталин вновь наполняет бокалы. – И не сосчитать. Тухачевский, Эйдеман, Корк, Уборевич, Паукер… А сколько мерзавцев помельче обезвредили!
– Не все из них были шпионами.
– Правда? – Нарком чуть не поперхнулся, делая очередной глоток. Закашлялся.
– Правда, – ядовито усмехнулся Сталин. – Но могли быть. К чему голову ломать, сомневаться? В рабоче-крестьянском деле сомнений быть не должно. Следовало показать нашу твердость, готовность отвечать ударом на удар. Чтобы дошло до них. Не зря мы Литвинова на хозяйство поставили. Им в пику. Чтобы еврей их Восточным пактом стращал. Коллективной безопасностью.
Параллельными курсами
В конце весны – летом 1933 года Москва приняла решение свернуть военное сотрудничество с Германией. Это была реакция на враждебные СССР политические установки гитлеровцев. Следовало проучить партнера{24}.
Но поведение советского руководства было продиктовано не только примитивной обидой и стремлением следовать принципу «око за око». Разыгрывалась сложная комбинация, в которой одним из главных действующих лиц стал Максим Литвинов – человек волевой, мыслящий, обладавший международным весом и авторитетом. Такая фигура раздражала и пугала Гитлера, опасавшегося, что Европа объединит свои силы и поставит надежную преграду на пути его экспансии.
Максим Литвинов, народный комиссар по иностранным делам СССР. Журнал Newsweek. 1939. 15 мая.
Литвинов развернул необычайную активность по формированию Восточного, или Восточноевропейского пакта, который должен был объединить государства континента для защиты от германской агрессии. В качестве ядра планировавшегося договора предполагались СССР, Великобритания и Франция, то есть ключевые международные игроки. Хотя уже к концу 1934 года стало ясно, что этот масштабный многосторонний проект в полной мере реализовать не удастся, дипломатическая работа продолжалась. Нарком возлагал большие надежды на договоры о взаимопомощи, заключенные Москвой с Парижем и Прагой 2 и 16 мая 1935 года.
История Восточного пакта и трудности, которые в конце концов помешали формированию системы коллективной безопасности, досконально освещены в научной литературе{25} и нет необходимости подробно останавливаться на этих вопросах. Вместе с тем важно отметить, что даже на том этапе, характеризовавшемся всплеском взаимной враждебности СССР и Германии, определенный прагматизм в двусторонних отношениях сохранялся. Дипломатические связи не разрывались, не прерывался политический зондаж по различным вопросам.
Фактически в советской внешней политике сочетались два курса. Первый, ориентированный на создание системы коллективной безопасности, озвучивался во всех официальных заявлениях и продвигался на всех уровнях. Второй, нацеленный на поддержание, а в перспективе – на дальнейшее развитие сотрудничества с Германией, осуществлялся без помпы, лишней огласки, в тиши дипломатических кабинетов.
Версия Кривицкого, будто забота СССР о коллективной безопасности была всего лишь способом давления на Германию с целью вернуть ее в советские объятия, представляется излишне эмоциональной и субъективной. Перебежчик писал: «Вся сталинская международная политика последних шести лет представляла собой серию маневров, рассчитанных на то, чтобы занять удобную позицию для заключения сделки с Гитлером. Когда Сталин вошел в Лигу Наций, когда он предлагал создать систему коллективной безопасности, когда он заигрывал с Францией, флиртовал с Польшей, обхаживал Великобританию, посредничал в Испании, он действовал с оглядкой на Берлин в надежде, что Гитлер учтет его старания завязать дружбу»{26}.
В реальности оба советских внешнеполитических курса развивались параллельно и в Москве долгое время не знали, какому из них отдать предпочтение. А в том, что усилия в сфере коллективной безопасности могли использоваться для давления на Гитлера, видится элементарный расчет, в котором трудно усмотреть что-то из ряда вон выходящее и предосудительное. Столь же элементарно и естественно советское сближение с Гитлером могло использоваться для воздействия на политику Лондона и Парижа, подталкивания их к союзу с Москвой. Не только СССР, но и другие ведущие державы вели сложную политическую игру, стараясь выгадать для себя максимум преимуществ и не ошибиться в окончательном выборе.
Непросто дружить с Гитлером
Сталин не рассматривал приход Гитлера к власти как непреодолимое препятствие к восстановлению взаимовыгодных отношений. Такой вывод можно было сделать из его выступления на XVII съезде партии в 1934 году: «Конечно, мы далеки от того, чтобы восторгаться фашистским режимом в Германии. Но дело здесь не в фашизме, хотя бы потому, что фашизм, например, в Италии не помешал СССР установить наилучшие отношения с этой страной»{27}.
Сотрудники советского полпредства в Берлине не могли пожаловаться на несоблюдение немецкой стороной правил дипломатического протокола и этикета. Главу советской миссии не обходили приглашениями на официальные приемы у Гитлера или у других руководителей Третьего рейха.
В январе 1934 года Крестинский инструктировал временного поверенного в делах СССР в Германии Сергея Бессонова, приглашенного на заседание рейхстага в связи с годовщиной прихода Гитлера к власти: «Если в речи Гитлера будут содержаться оскорбления по адресу СССР или членов его правительства, Вам нужно будет подняться, уйти из дипложи[8] и из рейхстага». Но поступить так следовало только в крайнем случае, поскольку «демонстративный уход является острой и резкой формой протеста». Прибегнуть к нему рекомендовалось, если в речи действительно будут «элементы оскорбления». Если же дело ограничится «просто критическими замечаниями в адрес советской системы», то они не должны были рассматриваться «как достаточный повод для ухода»{28}.
Торгово-экономические и даже военно-технические контакты, пусть на невысоком уровне, но поддерживались. Регулярно возобновлялись кредитно-финансовые и торговые соглашения.
Литвинов, несмотря на свое категорическое неприятие нацизма, не был упрямым германофобом, не призывал к разрыву советско-германских отношений и в принципе не возражал против их вывода из тупика.
Показателен момент личного характера. Уже при нацистском режиме нарком неоднократно проезжал через Берлин, направляясь на чешский водолечебный курорт Мариенбад (сегодня Марианске-Лазне). В архиве сохранились его записки, адресованные полпредству, с просьбой встретить и оказать содействие при проезде через германскую столицу. Это был самый удобный путь. В апреле 1934 года Литвинов ездил на курорт лечить мучивший его бронхит{29}.
Вместе с тем в политическом плане для него главной и определяющей установкой, конечно, было достижение союза с Великобританией и Францией. Отношения с Германией, в том числе торгово-экономические, следовало поддерживать на приемлемом, но не высоком уровне. Иного нацисты не заслуживали. Вот как Литвинов сформулировал свою точку зрения в письме к полпреду СССР в Берлине Якову Сурицу в декабре 1936 года:
Я согласен с Вами также относительно нашей дальнейшей экономической работы в Германии, но буду, однако, теперь против того, чтобы львиная доля возможного нашего импорта на ближайшие годы была отдана Германии в ущерб другим странам. Нам незачем слишком укреплять экономически нынешнюю Германию. Достаточно будет, на мой взгляд, поддерживать экономические отношения с Германией в той лишь мере, в какой это необходимо во избежание полного разрыва между обеими странами{30}.
Подобного подхода Литвинов придерживался и в отношении других сфер двустороннего взаимодействия. Говорил, что в Германии не нужно открывать представительство Народного комиссариата здравоохранения и расширять с этой страной культурные связи, когда там у власти находятся нацисты{31}.
Возвращение к духу Рапалло в условиях существования в Германии нацистского режима Литвинов считал недопустимым: отсюда оставалось бы два шага до дружбы с гитлеровцами, что, собственно, и случилось после 23 августа 1939 года, когда бывший нарком, снятый с высокого поста, пребывал в опале.
Сталин отличался от Литвинова бо́льшей гибкостью, бо́льшим цинизмом и меньшей щепетильностью. Политическую и экономическую выгоду ставил выше всяких моральных соображений. 29 марта 1935 года, во время переговоров с приехавшим в Москву британским министром иностранных дел Энтони Иденом, он дал это понять вполне определенно: «Мы не стремимся к изоляции Германии. Наоборот, мы хотим жить с Германией в дружеских отношениях. Германцы – великий и храбрый народ. Мы этого никогда не забываем. Этот народ нельзя было надолго удержать в цепях Версальского договора. Рано или поздно германский народ должен был освободиться от версальских цепей».
Естественно, были сделаны оговорки насчет того, что немецкие «формы и обстоятельства этого освобождения от Версаля таковы, что способны вызвать у нас серьезную тревогу» и потому необходим европейский пакт о коллективной безопасности, к которому могла бы присоединиться и Германия{32}. Суть от этого не менялась. Сталин не исключал сближения с Гитлером и зондировал британскую позицию. Ему было известно о прогерманских настроениях в правящих кругах Соединенного королевства и о готовившемся англо-германском морском соглашении[9].
Судя по всему, вождь не исключал различные схемы, которые могли вернуть Советскому Союзу статус великой державы, дать возможность вершить судьбы Европы и мира. С Великобританией, Францией против Германии – один вариант. Другой – не отталкивать Германию, приблизить ее, посулив слом Версальского договора, который в СССР изначально не приветствовали. Если в результате образуется «международный концерт» с участием Великобритании и Франции (наподобие того, который возник после Венского конгресса 1814–1815 годов), то тем лучше. Главное, чтобы Советский Союз играл в этом «концерте» такую же видную роль, как ту, что играла императорская Россия в «концерте» первой половины XIX столетия.