На это признание Борис ткнул пальцем в сторону брата:
– А вот и автор.
Незнакомец дружески протянул поэту руку. Когда он ушёл, унося с собой первый альманах имажинистов, Анатолий, дрожа от гнева, спросил брата:
– Кто этот идиот?
– Бухарин! – коротко ответил Борис.
К удивлению Мариенгофа, в тот памятный вечер решилась его судьба; он стал литературным секретарём издательства Всероссийского центрального исполнительного комитета Советов.
Издательство размещалось в здании на углу Тверской и Моховой улиц. Из окна Анатолий наблюдал за первой из них: «По улице ровными каменными рядами шли латыши. Казалось, что шинели их сшиты не из серого солдатского сукна, а из стали. Впереди несли стяг, на котором было написано: “Мы требуем массового террора”».
Неожиданно кто-то легонько тронул ответственного работника за плечо:
– Скажите, товарищ, могу я пройти к заведующему издательством Константину Степановичу Еремееву?
У стола стоял паренёк в светлой синей поддёвке, под ней – шёлковая рубашка. Волнистые светлые волосы с золотым отливом. Большой завиток падал на лоб и придавал незнакомцу нечто провинциальное. Но голубые глаза, по едкому замечанию Мариенгофа, делали лицо умнее и завитка, и синей поддёвочки, и вышитого, как русское полотенце, ворота шёлковой рубашки.
– Скажите товарищу Еремееву, – продолжал обладатель хороших глаз, – что его спрашивает Есенин.
Молодые поэты быстро сдружились. По заверениям Мариенгофа, Сергей каждый день приходил к нему в издательство. На стол, заваленный рукописями, он клал свёрток (тюречок) с… солёными огурцами. На стол бежали струйки рассола, которые фиолетовыми пятнами расползались по рукописям. Есенин поучал младшего собрата по перу:
– С бухты-барахты не след идти в русскую литературу. Трудно тебе будет, Толя, в лаковых ботинках и с пробором волос к волоску. Как можно без поэтической рассеянности? Разве витают под облаками в брюках из-под утюга! Кто этому поверит? Вот смотри – Белый. Волос уже седой, и лысина величиной с вольфовского однотомного Пушкина, а перед кухаркой своей, что исподники ему стирает, и то вдохновенным ходит. А ещё очень невредно прикинуться дурачком. Шибко у нас дурачка любят…
Шутом Мариенгоф не хотел быть и решительно возражал.
Сергей смеялся на резоны приятеля и переводил разговор на себя:
– Тут, брат, дело надо вести хитро. Пусть каждый считает: я его в русскую литературу ввёл. Им приятно, а мне наплевать. Городецкий ввёл? Ввёл. Клюев ввёл? Ввёл. Сологуб с Чеботаревской ввели? Ввели. Одним словом, и Мережковский с Гиппиусихой, и Блок, и Рюрик Ивнев…
Благодарности к своим ранним покровителям Есенин не испытывал. Приятель удивлялся, а Сергей выдавал сокровенное, спрятанное от чужих глаз:
– Таскали меня недели три по салонам – похабные частушки распевать под тальянку. Для виду сперва стишки попросят. Прочту два-три – в кулак прячут позевотину, а вот похабщину хоть всю ночь зажаривай… Ух, уж и ненавижу я всех этих Сологубов с Гиппиусихами!
Уже зная, что его новый друг склонен всё преувеличивать, Мариенгоф уточнял: так уж и всех? И Есенин вносил коррективы в свои откровения:
– Рюрик Ивнев… к нему я первому из поэтов подошёл. Скосил он на меня, помню, лорнет, и не успел я ещё стишка в двенадцать строчек прочесть, а уже он тоненьким таким голосочком: «Ах, как замечательно! Ах, как гениально!» – и, ухватив меня под руку, поволок от знаменитости к знаменитости, свои «ахи» расточая тоненьким голоском. Сам же я – скромного, можно сказать, скромнее. От каждой похвалы краснею, как девушка, и в глаза никому не гляжу. Потеха!
Хорошо отзывался Есенин о А. Блоке, отдавал должное Н. Клюеву и другим. Словом, неблагодарным не был, хотя временами его, что называется, заносило. И это дало Мариенгофу повод написать в «Романе без вранья»: «Есенин никого не любил, и все любили Есенина». Выражаясь осторожно, спорное заключение.
Тяжёлые бытовые условия не стали неодолимым препятствием для творческой деятельности поэта. За бурные и тревожные 1917–1918 годы Есенин написал три десятка стихотворений и одиннадцать маленьких поэм: «Товарищ», «Певущий зов», «Отчарь», «Октоих», «Пришествие», «Преображение», «Инония», «Сельский часослов», «Иорданская голубица», «Небесный барабанщик», «Пантократор». Главная мысль, которая связывает эти произведения в одном цикле, была сформулирована автором уже в поэме «Певущий зов»: «Не губить пришли мы в мире, а любить и верить».
Писательская коммуна. В самый разгар холодов зимы 1918/19 годов Есенину пришла мысль образовать коммуну писателей и поэтов с целью добиться для них тёплого помещения, обнаруженного им в Козицком переулке. В коммуну вошли: сам Сергей Александрович, С. Гусев-Оренбургский, Р. Ивнев, Б. Тимофеев и другие. Моссовет выделил им пятикомнатную квартиру с паровым отоплением, и жизнь «коммунаров» началась. По воспоминаниям Рюрика Ивнева, началась она нашествием друзей, приятелей и знакомых членов коммуны. Словом, пыль столбом и море разливное спиртного.
«Надо упомянуть, – отмечал Ивнев, – что в ту пору Есенин был равнодушен к вину, то есть у него совершенно не было болезненной потребности пить, как это было у большинства наших гостей и особенно у милейшего и добрейшего Ивана Сергеевича Рукавишникова. Есенина просто забавляла эта игра в богему. Ему нравилось наблюдать тот ералаш, который поднимали подвыпившие гости. Он смеялся, острил, притворялся пьяным, умышленно поддакивал чепухе, которую несли потерявшие душевное равновесие собутыльники. Он мало пил и много веселился, тогда как другие много пили и под конец впадали в уныние и засыпали.
Второй и третий день ничем не отличались от первого. Гости и разговоры, разговоры и гости и, конечно, опять вино. Четвёртый день внёс существенное „дополнение“ к нашему времяпрепровождению: одна треть гостей осталась ночевать, так как на дворе стоял трескучий мороз, трамваи не ходили, а такси тогда не существовало».
Словом, работать было невозможно, и это угнетало Ивнева:
«Есенин заметил моё „упадническое“ настроение и как мог утешал меня, что волна гостей скоро спадёт и мы „засядем за работу“. При этом он так хитро улыбался, что я понимал, насколько он сам не верит тому, о чём говорит. Я делал вид, что верю ему, и думал о моей покинутой комнате, но тут же вспоминал стакан со льдом вместо воды, который замечал прежде всего, как только просыпался утром, и на время успокаивался. Прошло ещё несколько шумных дней. Как-то пришёл Иван Рукавишников. И вот в три часа ночи, когда я уже спал, его приносят в мою комнату мертвецки пьяного и говорят, что единственное „свободное место“ в пятикомнатной квартире – это моя кровать, на остальных же – застрявшие с вечера гости. Я завернулся в одеяло и эвакуировался в коридор. Есенин сжалился надо мной, повёл в свою комнату, хохоча, спихнул кого-то со своей койки и уложил меня около себя.
На другой день, когда все гости разошлись и мы остались вдвоём, мы вдруг решили написать друг другу акростихи. В квартире было тихо, тепло, тишайший Гусев-Оренбургский пил в своей комнате свой излюбленный чай. Никто нам не мешал, и вскоре мы обменялись листками со стихами. Вот при каких обстоятельствах „родился“ акростих Есенина, посвящённый мне. Это было 21 января 1919 года. Вот почему Есенин к дате добавил „утро“».
Радость, как плотвица быстрая,Юрко светит и в воде.Руки могут церковь выстроитьИ кукушке и звезде.Кайся нивам и черёмухам, –У живущих нет грехов.Из удачи зыбы промахаВоют только на коров.Не зови себя разбойником,Если ж чист, так падай в грязь.Верь – телёнку из подойникаУлыбается карась.На десятый день Р. Ивнев всё же сбежал из тёплой квартиры в свой «ледник». Есенину повезло больше – чудом попал в элитную гостиницу.
Вечера в гостинице «Люкс». В конце января Есенин и А.Б. Мариенгоф оказались без крыши над головой. Анатолий Борисович вспоминал:
– Мы ночевали у друзей, мужчин и женщин, в непонятно за кем числящихся номерах гостиницы «Европа», в поезде нашего приятеля Малабуха, в номере Георгия Устинова в гостинице «Люкс», короче говоря, где только придётся.
Г.Ф. Устинов был ответственным работником «Центропечати» и автором первой книги о Троцком, которого вознёс до небес: «джентльмен революции», «горьковский Данко», «пламенная карающая десница революции», «пламенный революционный трибун», «экстракт организованной воли». Крайне негативную характеристику Георгию Феофановичу дал В.И. Кузнецов, автор исследования «Сергей Есенин: тайна смерти»: «Устинов – слепой фанатик и честолюбец – всецело во власти того, кто его пригрел, дал ему возможность уверовать в свой художественный и публицистический талант. Устинов сопровождал наркомвоенмора в специальном поезде, наводившем ужас на красноармейцев своими расстрельными рейсами. Выполнял в “Поезде Троцкого” обязанность ответственного секретаря газеты “В пути”».
Есенина Устинов впервые увидел осенью 1918 года на одном из литературных собраний издательства ВЦИК. Его удивило неожиданное появление никому не известного желтоволосого мальчика в поддёвке и сапогах бутылками, который ласково и застенчиво всем улыбался и выступил со странным заявлением:
– Революция – это ворон, которого мы выпускаем из своей головы в разведку.
Вскоре состоялось и их знакомство. Произошло оно в столовой на Тверской, напротив кафе «Алатра». В нём собирались самые бедные писатели, поэты, журналисты.
– В этой литературной столовке с кониной, жилами которой можно было бы засупонивать хомут, мы ежедневно кормились лошадиной полупадалью и протухшими сушёными овощами. Изредка, как редкую роскошь, получали маленький скроек чёрного хлеба, усатого, как унтер-офицер. С этой столовой началось наше знакомство с Сергеем Есениным, перешедшее затем в тёплую сдержанную дружбу.
В «сдержанную»! То есть истинной дружбы «нараспашку», как говорил поэт, не было. Что-то настораживало Сергея Александровича в Устинове, хотя он относился к нему очень положительно и помогал в публикации его произведений, да и с жильём помог в зиму 1918/19 годов.
– Мы жили вдвоём, – вспоминал Георгий Феофанович. – И во всех сутках не было одного часа, чтобы мы были порознь. Утром я шёл в «Центропечать», где заведовал лекционным отделом. Есенин сидел у меня в кабинете и читал, а иногда что-нибудь писал. Около двух часов мы шли работать в «Правду», где я был заведующим редакцией. Есенин сидел со мною в комнатке и почитывал все газеты, которые мне полагались.
Вечером, кончив работу, мы шли обедать в случайно обнаруженную «нелегальную» столовку на Среднем Гнездниковском, ели сносный суп, иногда даже котлеты – самые настоящие котлеты, за которые платили слишком дорого для наших тогдашних заработков.
После вечерней трапезы друзья шли «домой». Домом для них была гостиница «Люкс» (будущая «Центральная») на Тверской. Вечера проходили в бесконечных разговорах обо всём: о литературе и поэтах, о политике, о революции и её вождях, впадая при этом в крайнюю метафизику[20], ассоциировали землю с женским началом, а солнце – с мужским, бросались мирами в космосе, как дети мячиком, и дошли до того, что я однажды в редакции пустился в спор с Н.И. Бухариным, защищая нашу с Есениным метафизическую теорию. Бухарин хохотал, как школьник, а я сердился на его «непонимание». Убедившись, что у меня «вывихнулись мозги», Бухарин сказал:
– Ваша метафизика не нова, это мальчишеская теория, путаница, чепуха. Надо посерьёзнее заняться Марксом…
В споре участвовал недавний председатель Высшего совета народного хозяйства В.В. Оболенский. Он принял сторону Устинова и Есенина, снисходительно отнеся их метафизику как поэтическую теорию, вполне допустимую… только не для серьёзных людей, а для поэтов. На это Сергей Александрович заявил:
– Кому что как кажется. Мне, например, месяц кажется барашком.
Вскоре «ряды» метафизиков пополнились писателем С.И. Гусевым-Оренбургским. Обычно он сидел на диване, тихо наигрывая на гитаре, а Устинов с Есениным ходили по комнате и разговаривали:
– Женщина есть земное начало, но ум у неё во власти луны, – говорил Есенин. – У женщины лунное чувство. Влияние луны начинается от живота книзу. Верхняя половина человека подчинена влиянию солнца. Мужчина есть солнечное начало, ум его от солнца, а не от чувства, не от луны. Между землёй и солнцем на протяжении миллиардов веков происходит борьба. Борьба между мужчиной и женщиной есть борьба между чувством и разумом, борьба двух начал – солнечного и земного…
– Когда солнце пускает на землю молнию и гром, это значит – солнце смиряет землю…
– Да, да. Это удивительно верно, – восторженно говорит Есенин. – Деревня есть женское начало, земное, город – солнечное. Солнце внушило городу мысль изобрести громоотвод, чтобы оно могло смирять землю, не опасаясь потревожить город. Во всём есть высший разум.
…Худо-бедно, но зиму москвичи выдержали, дождались весны. Потеплело, на тротуарах наледь, с крыш капает, кое-где большие лужи. Устинов и Есенин, как обычно, шли утром в «Центропечать» «послужить».
«Есенин был молчалив, – вспоминал Георгий Феофанович, – он о чём-то сосредоточенно думал.
– О чём это ты?
– Да вот, понимаешь ли, ассонанс… Никак не могу подобрать. Мне нужен ассонанс[21] к слову “лопайте”.
Мы подходили к “Центропечати”. И как раз на той ледяной луже, которая образовалась от центропечатской водосточной трубы, Есенин поскользнулся и сел в лужу среди тротуара.
– Нашёл! – кричит он, сидя в ледяной мокроте и хохоча на всю Тверскую. – Нашёл!
И когда мы поднимались по лестнице в “Центропечати”, он мне продекламировал:
– Слушай, вот он – ассонанс, вернее – консонанс:
Нате, возьмите, лопайтеДуши моей чернозём.Бог придавил нас ж…ой,А мы её солнцем зовём…»Лучшее время жизни. В январе 1919 года в журнале «Сирена» (Воронеж) была опубликована «Декларация» имажинистов. В феврале её перепечатала газета «Советская страна».
Имажинизм стал новым литературным направлением. Смысл его был сформулирован в «Декларации» в следующих словах: «Образ, и только образ… Всякое содержание в художественном произведении глупо и бессмысленно, как наклейка из газет на картины». Эта мысль принадлежала А.Б. Мариенгофу. Есенин не совсем разделял её, но ради компании «Декларацию» подписал. Кроме него и Мариенгофа под ней стояли подписи Рюрика Ивнева, Вадима Шершеневича, художников Бориса Эрдмана и Георгия Якулова.
Имажинисты заявили о себе шумно и дерзко. В ночь с 27 на 28 мая они расписали стены Страстного монастыря. Газета «Известия ВЦИК» писала об этом: «28 мая утром на стенах Страстного монастыря объявились глазам москвичей новые письмена “весьма весёлого” содержания: “Господи, отелись!”, “Граждане, бельё исподнее меняйте!” и т. п. за подписью группы имажинистов. В толпе собравшейся публики поднялось справедливое возмущение, принимавшее благоприятную форму для погромной агитации».
Через пару месяцев имажинисты поменяли таблички с названием ряда московских улиц. Дня два-три Тверская носила имя Есенина, Б. Дмитровка – Кусикова, Петровка – Мариенгофа, Б. Никитская – Шершеневича, Мясницкая – Николая Эрдмана. На остальные не хватило членов «нового» литературного течения. Летом 1921 года ночью на стенах города появилось «Обращение имажинистов» с таким вступлением: «Имажинисты всех стран, соединяйтесь! Всеобщая мобилизация поэтов, живописцев, актёров, композиторов, режиссёров и друзей действующего искусства».
На этот раз «шалость» зарвавшихся дитятей не прошла: пришлось побывать в ВЧК и выслушать мнение о себе людей серьёзных.
В обыденной жизни имажинисты были нахраписты и проявили деловую хватку: основали издательство и выпустили три десятка своих книг, создали журнал «Гостиница для путешествующих в прекрасное», открыли две книжные лавки и кафе «Стойло Пегаса», устраивали поэтические вечера и читали лекции. В конце 1919 года вышел первый поэтический сборник имажинистов «Явь». «Отличился» в нём Мариенгоф:
Кровью плюём зазорноБогу в юродивый взор.Вот на красном чёрным:«Массовый террор».Мётлами ветру будетГовядину чью подместь.В этой черепов грудеНаша красная месть.По тысяче голов сразуС плахи к пречистой тайне.Боженька, сам Ты за пазухойВыносил Каина,Сам попригрел перинойМужицкий топор –Молимся Тебе матерщинойЗа рабьих годов позор.Через год вышел сборник «Золотой кипяток», на который нарком просвещения А.В. Луначарский резко отреагировал в статье «Свобода книги и революция». Он назвал имажинистов шарлатанами, морочащими людей, и выразил сожаление о том, что среди них есть поэт, старающийся опаскудить свой талант.
* * *В творческом плане 1919 год начался для Есенина изданием поэмы «Пантократор», а закончился написанием в сентябре «Кобыльих кораблей» – последней из так называемых революционно-космических поэм. Много времени ушло у Сергея Александровича на создание теоретической работы «Ключи Марии».
«Пантократор» – слово греческое и означает «всевластитель», «вседержатель». В качестве таковых в поэме выступают Бог и Красный конь:
Тысячи лет те же звёзды славятся,Тем же мёдом струится плоть.Не молиться тебе, а лаятьсяНаучил ты меня, господь.За седины твои кудрявые,За копейки с златых осинЯ кричу тебе: «К чёрту старое!»,Непокорный, разбойный сын.Красный конь в русских народных сказках отождествлялся с солнцем, поэт просит его:
Мы радугу тебе – дугой,Полярный круг – на сбрую.О, вывези наш шар земнойНа колею иную.Об этой жажде перемен и стремлении к чему-то новому и лучшему Г.Ф. Устинов, на глазах которого создавалась поэма, писал: «В “Пантократоре” Есенин больше всего сказался как революционер-бунтарь, стремящийся покорить к подножию Человека-Гражданина мира не только Землю, но и весь мир, всю природу. Он верит в неисчерпаемый источник человеческих сил и талантов, верит в непобедимую силу коллективного творчества, – силу, которая если захочет, то может вывести Землю из её орбиты и поставить на новый путь».
«Кобыльи корабли» называли поэмой голода. Мариенгоф связывал её появление с картиной, которую он наблюдал с другом в Москве:
«В те дни человек оказался крепче лошади. Лошади падали на улицах, дохли и усеивали своими мёртвыми тушами мостовые.
Мы с Есениным шли по Мясницкой. Число лошадиных трупов, сосчитанных ошалевшим глазом, раза в три превышало число кварталов от нашего Богословского до Красных ворот. Против Почтамта лежали две раздувшиеся туши. Чёрная туша без хвоста и белая с оскаленными зубами.
На белой сидели две вороны и доклёвывали глазной студень в пустых орбитах. Курносый “ирисник” в коричневом котелке на белобрысой маленькой головёнке швырнул в них камнем. Вороны отмахнулись чёрным крылом и отругнулись карканьем.
Вторую тушу глодала собака. Протрусивший мимо на хлябеньких санках извозчик вытянул её кнутом. Из дыры, над которой некогда был хвост, она вытащила длинную и узкую, как отточенный карандаш, морду. Глаза у пса были недовольные, а белая морда окровавлена до ушей. Словно в красной полумаске. Пёс стал вкусно облизываться.
Всю обратную дорогу мы прошли молча».
От создания «Пантократора» до написания «Кобыльих кораблей» прошло полгода, а взгляд Есенина на торжество большевиков очень и очень изменился:
Злой октябрь осыпает перстниС коричневых рук берёз…* * *Видно, в смех над самим собойПел я песнь о чудесной гостье…Чудесная гостья – это революция, Октябрьская революция, которую поэт называет злой. Он ещё признаёт, что большевики ведут Россию в будущее, но уже не хочет быть с ними:
Вёслами отрубленных рукВы гребётесь в страну грядущего.* * *О, кого же, кого же петьВ этом бешеном зареве трупов?Этого Есенин не знает, но решительно отстраняется от тех, кто творит насилие, предпочитая «безобидный» мир зверей:
Никуда не пойду с людьми,Лучше вместе издохнуть с вами,Чем с любимой поднять землиВ сумасшедшего ближнего камень.Современная поэту критика вполне лояльно отнеслась к последней маленькой поэме Есенина, но, конечно, не оставила без внимания имажинистские «закидоны» автора: «Что касается техники стиха, то какая уж там техника: не до жиру, быть бы живу! Понадобилось бы перебрать все рифмы, чтобы указать на неожиданные открытия» (М.А. Дьяконов); «Русская литература сделала шаг вперёд! От брачных утех с козой мы дошли до овцы»[22] (журн. «Книга и революция», Пг., 1920, № 1, с. 39).
Единственным литератором, решительно не принявшим поэму, был недавний товарищ и коллега Сергея Александровича Н.А. Клюев:
И груз «Кобыльих кораблей» –Обломки рифм, хромые стопы, –Не с Коловратовых полейВ твоем венке гелиотропы.Их поливал МариенгофКофейной гущей с никотином…Творческие пути учителя (так Есенин называл Николая Алексеевича) и ученика разошлись навсегда. 4 декабря 1920 года Сергей писал Р.В. Иванову-Разумнику: «Ну, а что с Клюевым? Он с год тому назад прислал мне весьма хитрое письмо, думая, что мне, как и было, восемнадцать лет; я на него ему не ответил, и с тех пор о нём ничего не слышу».
…В декабре вышли «Ключи Марии» – основное теоретическое произведение Есенина, труд о творчестве в целом и о словесном искусстве в частности. В этой работе поэт выразил свои представления о путях и целях искусства, о сближении искусства с жизнью и бытом народа, с окружающей его природой. В центре произведения проблема образности искусства: сущность образа и его разновидности, происхождение образов, а также протест автора против «словесной мертвенности» современной ему поэзии.
Распад семьи. 18 мая в Москву приехала З.Н. Райх. На следующий день встретилась с мужем в кафе «Домино», которое находилось на Тверской, почти напротив будущего Центрального телеграфа. Слёз радости не было. Сергей Александрович подарил супруге поэму «Преображение» с довольно суховатой надписью: «Милой Зинок от Сергуньки. Мая 19. 1919. В кафе поэтов».
Второе, что смог сделать Есенин, – поселил жену и одиннадцатимесячную дочь у В.Г. Шершеневича, который находился в это время на Украине. Сам обретался по углам. При встречах супругов случались грубые ссоры. Как-то Сергей Александрович обругал жену матом. Она ответила тем же. Есенин схватился за голову и простонал:
– Зиночка! Моя тургеневская девушка! Что же я с тобой сделал!
З. Райх
Шершеневич, вернувшийся из поездки, свидетельствовал: «Райх была при Есенине забитая, бесцветная и злая… Есенин держал Райх в чёрном теле, был равнодушен к их ребёнку и этим сильнее всего огорчал Райх».
Помаявшись около месяца в Москве, Зинаида Николаевна вернулась в Орёл. Довольный супруг расщедрился на денежный перевод: «Зина! Я послал тебе 2000 рублей. Денег у меня для тебя 10 000 рублей». По замечанию З. Прилепина, «деньги по тем временам не ахти какие: коробка спичек стоила 75 рублей, пара лаптей – 100 рублей, одна свеча – 500 рублей; месячный прожиточный минимум составлял 15 тысяч».
На исходе октября к Орлу подошла армия Деникина, и Райх была вынуждена покинуть город, так как с первых дней революции работала в советских наркоматах. В Орле жила в гостинице, в которой размещалось советское руководство.
В Москве Зинаида Николаевна явилась в Богословский переулок и некоторое время жила с мужем. Дочка отца не признавала. Мариенгоф вспоминал:
– Танечка, как в старых писали книжках, «живая была живулечка, не сходила с живого стулечка» – с няниных колен к Зинаиде Николаевне, от неё к Молабуху, от того ко мне. Только отцовского «живого стулечка» ни в какую она не признавала. И на хитрость пускались, и на лесть, и на подкуп, и на строгость – всё попусту. Есенин не на шутку сердился и не в шутку же считал всё это «кознями Райх». А у Зинаиды Николаевны и без того стояла в горле слеза от обиды на Таньку, не восчувствовавшую отца…
В Богословском Мариенгоф занимал две комнаты, в них жили: сам хозяин, Есенин, Колобов, Райх с дочерью и няня. Поэтов это стесняло, и Сергей Александрович нашёл жене отдельное жильё. Сам остался с друзьями, пообещав супруге навещать (!) её. Последовал скандал. В надежде удержать супруга в семье, Зинаида Николаевна объявила о своей беременности – пятый месяц. Есенин поинтересовался: от кого? Ответ жены не удовлетворил его:
– Ну не знаю, не знаю…
Лгал? Не совсем. В мае, когда Райх жила в квартире Шершеневича, пару раз наведывался к жене, и, скорее всего, нетрезвым. Мог и запамятовать. А потом убедил себя в желаемом. Это он умел.