Это произошло после моей поездки в Таллин, куда я попытался выманить Катю – мол, посмотрим город, проведем отлично пару дней. Катя вроде бы согласилась, я купил ей билет, встречал поезд, но она не приехала… В ярости метался я по номеру гостиницы, куда устроился по большому блату с помощью влиятельного эстонского чиновника. Долго не мог дозвониться до нее, а когда дозвонился, то услышал невнятное: «Извини, я не могу так…»
– Что ты не можешь? И что значит «так»? Катя, объясни мне, в конце концов, что происходит. Почему ты так упорно избегаешь встреч со мной. Почему не хочешь… Ну, ты понимаешь, о чем я говорю… Скажи мне, наконец, прямо, в чем дело. Я смогу понять тебя, но…
– А ты, Игорь, действительно не понимаешь, почему?..
– Не понимаю и мучительно пытаюсь понять.
– Если не понимаешь, то я, наверное, не сумею объяснить, но мне уже пришлось обжечься… Извини еще раз, мне показалось, что я сумею переступить через это, но не сумела… Извини…
Я бросил трубку и вернулся в тот же день в Ленинград, твердо решив прекратить эти безнадежные ухаживания. Кто-то из классиков говорил, что обещание – «я буду любить тебя всё лето» – звучит куда убедительней, чем «всю жизнь», но Катя, очевидно, придерживалась противоположного мнения. Я пытался понять мотивы ее поведения, пытался связать их с ее первым, остро негативным, как теперь представлялось, любовным опытом. Единственное, к чему я, на самом деле, пришел, не блистало оригинальностью: пока Катя не почувствует в мужчине твердую опору, никакие сколь угодно настойчивые ухаживания не помогут, а напротив, лишь усилят ее отпор. В ней должно вызреть совершенно новое чувство, основанное на доверии к мужчине и признании его неформального лидерства. Я перестал ломиться в наглухо закрытую дверь с тайной надеждой, что она когда-нибудь откроется сама…
На те времена пришелся пик моей аспирантской работы в отделе Арона Моисеевича. Мне было поручено разработать метод кодирования некоего важного класса специальных сигналов. Я работал над этим упорно, и к концу рабочего дня на моем столе и вокруг вырастали горы бумаги, исписанной в попытках решить проблему. Со стороны можно было подумать, что я сошел с ума – на всех этих листках не было ни одного слова, даже ни одной буквы, а только лишь длинные последовательности из нулей и единиц: только 0 и 1 – и ни единого знака больше. Но постепенно из этих сиротливых и унылых нулей и единиц выкристаллизовался изящный новый метод кодирования. Арон Моисеевич с присущей ему восторженностью заявил на Ученом совете: «Уваров изобрел новый код, какого еще не знала теория кодирования!» Эта завышенная оценка стремительно быстро распространилась по всему исследовательскому отделу. Меня поздравляли, и стало ясно, что диссертация получилась. Для непосвященных добавлю только вот какое разъяснение. Дело в том, что мой результат попал в самую болезненную точку нашего научного соперничества с американцами, которое сильно обострилось в 60-е и 70-е годы XX века. В те времена негласная гонка в науке играла не только идеологическую, но и важную практическую роль. В области информатики мы лидировали в теории приема сигналов, но американцы сильно опережали нас в теории кодирования. Почти все известные коды носили тогда имена американцев, а тут нате вам – «код Уварова». Я не страдаю излишней скромностью, что в данном конкретном случае, надеюсь, будет воспринято с пониманием, ибо вызвано исключительно целями поддержания правдивости и ясности изложения.
С Катей я тогда поддерживал чисто деловые, дружеские отношения, но в далеком тайнике своей испорченной души готовил план новой, мощной и неожиданной атаки. Только начало атаки я коварно отложил до защиты диссертации. Вот, дескать, получу ученую степень, и награда сама придет к герою… Однако так получилось, что Катя разрушила мой тщательно продуманный план, нанесла упреждающий любовный удар, лишивший смысла всё мое коварство…
Это случилось в день 8 Марта, когда у нас в отделе, как обычно, была устроена традиционная вечеринка. Поздравили женщин с праздником, выпили за них, потанцевали… Как-то само собой получилось, что я был отряжен коллективом проводить Катю с букетом цветов до ее дома – ведь мы жили в одном районе. В такси я рассказывал ей о своем новом очаровательном котенке британской короткошерстной породы – эта тема давала возможность поддерживать легкую дружескую беседу, не возвращаясь к нашим болезненным прошлым отношениям. Я сетовал на то, что не могу придумать котенку имя, потому что он еще не проявил своего характера, а Катя предлагала варианты подходящих имен. Когда мы подъехали к ее дому, я попросил было шофера подождать, пока провожу даму до парадной. Но Катя из машины не вышла и сказала: «Я очень хотела бы посмотреть котенка…» Еще ничего не понимая, я неуверенно ответил: «Ну, само собой… Нет проблемы… Заходи как-нибудь…», а потом еще туповато добавил: «Не на работу же мне его таскать…» Катя тут же убила мое суперменство окончательно и бесповоротно: «Нет, я хочу посмотреть котенка сейчас…» Я поспешно назвал шоферу свой адрес, вдруг осознав, что случилось то, чего я так долго и безнадежно ждал. Плохо соображавший мачо наконец-то понял, что котенок был простым предлогом… Невыносимо долгой показалась дорога до моего дома на соседней улице, а потом до квартиры на девятом этаже – в лифте я едва не разорвал на ней кофточку…
«На свете счастья нет, но есть покой и воля», – утверждал классик. Ни покоя, ни воли у нас с Катенышем впоследствии не наблюдалось, а вот счастье, кажется, было. Может быть, не такое безоблачное, как хотелось бы ей, и, может быть, с некоторым перекосом из-за несовпадения конечных целей сторон, но… было! Рассказывать о тех нескольких годах до нашего разрыва и выхода Кати замуж не имеет смысла – ведь «все счастливые семьи счастливы одинаково» до тех пор, само собой разумеется, пока они не перестали быть счастливыми. Конечно, наш роман семейной жизнью можно было назвать с большой натяжкой. Мы почти и не жили вместе: любое подобие семейного быта – например, постоянное пребывание даже любимой женщины в квартире – вызывает у меня стремительно нарастающий приступ желчной раздражительности. Но отдыхали вместе много, особенно в субтропиках Кавказа и Крыма. Отдых простых, неприблатненных и к верхним партийным кругам непричастных советских людей на так называемых «курортах» был, конечно, очень своеобразным – съемная комнатка типа «сарай» с кроватью или парой раскладушек, «удобства» во дворе, многочасовые очереди в отвратительную общепитовскую столовку, конкуренция за место на пляже, душноизнуряющая борьба за билеты на обратный поезд. Но что это всё могло значить, когда ты молод, здоров и с тобой очаровательная, влюбленная в тебя юная газель… Кстати, среди тех курортных неудобств мы с Катенышем отлично ладили. Неурядицы начинались в комфортных городских условиях по возвращении из отпуска, когда она вдруг вспоминала, как не устроена, по существу, ее жизнь и как бесперспективны отношения со мной. Мы несколько раз расставались, но потом снова соединялись, казалось, на более высоком уровне жизненной спирали…
Окончательная тяжелая ссора произошла, когда я отказался взять ее с собой в байдарочный туристский поход. Мне казалось, что Катя с ее городскими привычками плохо впишется в походные условия и ей будет нелегко приспособиться к ним – таковыми были мои доводы. Но, честно говоря, еще одной, тайной причиной была… Наташа. Она вместе с Ароном присоединилась к нашей небольшой компании любителей путешествий по малым российским речкам в самый последний момент – им, конечно, нельзя было отказать. И тогда меня заклинило: «Неловко и нестильно выстраивать любовные отношения с Катей в присутствии Наташи, не такой имидж в ее глазах я хотел бы поддерживать». Мне представилось, как после вечернего костра мы с Катей залезаем на ночь в палатку не самым элегантным способом, и Наташа смотрит, как мы это делаем… Подловато, конечно, было так рассуждать… подловато по отношению к безвинному Катенышу. Я всё это понимал, но преодолеть свой идиотский заскок не мог. В итоге мы с Катей круто поссорились, так круто, что решили расстаться. Я в сердцах дал ей в менторском тоне какие-то дурацкие наставления на тему о том, как вести себя с другими мужчинами, и уехал в отпуск с тяжелым чувством пустоты и собственной ненужности в этом мире…
Плавание на байдарках по чудным лесным речкам восстановило мою энергетику и, возвратившись через месяц, я попытался вернуть течение жизни в прежнее русло, но Катя сказала: «Я выхожу замуж – надеюсь, ты не возражаешь». Наверное, если бы я тогда определенно и твердо ответил, что возражаю, река и вернулась бы в старые берега, но я этого не сказал, а лишь поинтересовался с наигранным сарказмом, кто же есть счастливый избранник. Она ответила, что его зовут Всеволодом Георгиевичем, что он инженер-конструктор, и добавила: «Остальное тебе неинтересно».
Мне было очень интересно и больно, но я промолчал. «Я предал Катеныша…» – это не позднее раскаяние, а строчка из моего дневника того времени.
После замужества Екатерина Васильевна стала быстро отдаляться от меня. Видимо, под влиянием мужа она вступила в партию, пошла учиться в Высшую партийную школу при горкоме, успешно окончила ее и была переведена в партком на должность помощника Секретаря парткома по оргвопросам. Мы виделись теперь очень редко и при случайных встречах вежливо раскланивались, как старые, но неблизкие знакомые. Так прошло несколько лет, мне казалось, что эта любовь осталась в прошлом навсегда. Казалось до тех пор, пока однажды поздно вечером, когда я уже собирался лечь спать, мне послышалось, что во входную дверь то ли постукивают, то ли скребутся. Сэр Томас, с которого во времена его детства всё и началось, сидел рядом с дверью и, выставив вперед свою курносую мордашку, озабоченно принюхивался и прислушивался. Я открыл дверь – на лестничной площадке стояла Екатерина Васильевна в образе Катеныша…
Сейчас, по прошествии долгого времени, всё это выглядит литературным приемом – внезапное, нежданное и негаданное, ничем вроде бы не мотивированное появление героини романа, шок окружающих, всеобщее смятение… Я сам не могу отделаться от ощущения нереальности того происшествия. Но в моем дневнике это событие без всяких эмоций зафиксировано с точной датой на соответствующей странице. А вот обо всём, что последовало за потрясением, которое мы с Томасом испытали, открыв дверь, в дневнике нет ни слова – вскоре узнаете почему… Томас, между прочим, владел собой значительно лучше меня. Он сделал вид, что ничуть не удивлен, и, пока я, потрясенный и потерявший дар речи, безмолвно изображал библейский соляной столб, стал тереться об ноги гостьи, выказывая тем самым высшую степень гостеприимства и вежливо приглашая ее войти.
Я тем временем взял себя в руки и с какими-то жалкими междометиями проводил Катеныша в комнату. Екатерина Васильевна по-деловому расположилась за столом напротив меня, и дальше произошел какой-то странный, почти невероятный разговор, которого нет в дневнике, но который я помню очень хорошо. Она заговорила поначалу решительно и произнесла явно заранее заготовленные слова.
– Прости, что так поздно… Но я пришла к тебе, Игорь, по неотложному делу, можно сказать, за помощью к старому другу.
– Не надо извиняться, всё нормально… Спасибо, что помнишь о нашей… дружбе. Чем могу… так сказать?..
– У меня некоторые семейные проблемы… С Всеволодом Георгиевичем, я имею в виду. Многие могли бы помочь в этом деле, но я выбрала тебя. Если ты, конечно, не будешь против.
Ничего не понимая, в ожидании чего-то ужасного, я молчал. Катя внезапно занервничала, попросила стакан воды, отхлебнула из него, беспокойно огляделась, по-видимому, вспоминая былое… Казалось, что ей нелегко продолжать этот разговор, смысл которого пока еще ускользал от меня. «Может, немножко коньяка?» – предложил я. Она кивнула головой, я плеснул ей в бокал, выпил сам. Помолчали… Наконец Катя решилась… словно в холодную воду прыгнула.
– Короче говоря, я хочу ребенка… У Севы некоторые проблемы с этим… Он сам не вполне осознаёт их, но я-то понимаю, прошла обследование… Еще короче – я хочу иметь ребенка, но, чтобы Сева думал, что это его ребенок.
– Ты хочешь использовать меня для реализации этой авантюры?
– Не говори так… Это не авантюра… Это для меня… Ты не будешь нести никакой ответственности, никто никогда не узнает об этом, клянусь тебе. Я вру, что многие могли бы помочь мне… Никому, на самом деле, я не могу довериться, кроме тебя. У нас с тобой было много хорошего, но и много плохого. Ты мог бы одним своим согласием исправить всё…
Она говорила торопливо, словно опасаясь пропустить что-то важное… Было видно, как боится она моего отказа, впервые на моей памяти у нее появились слезы. Я был еще раз шокирован – никогда Катя не казалась такой беззащитной и одинокой. Даже в минуты слабости и поражения она никогда никого ни о чем не просила, она всегда пыталась, по крайней мере, выглядеть самодостаточной, хотя я всегда знал, что это лишь маска. Я вдруг понял: в моей жизни наступил момент истины, я не могу отказать этой женщине в ее безумной затее…
Говорят, что трагическое и комическое пребывают рядом друг с другом. Было в том сюрреалистическом полночном визите Екатерины Васильевны что-то и от того, и от другого.
– Я, Катенька, согласен помочь тебе в этом деле… по старой дружбе. Так что звони, когда будешь готова. Тогда и приступим к работе…
– Зачем же мне звонить, если я уже здесь и уже готова…
Так я стал отцом во второй раз. Сына Витеньку я потерял, как и было оговорено, еще до его рождения. Он, как и Светланка, никогда не узнает, кто его отец. Об этом знает только одна женщина на всём белом свете, но она никогда не проговорится.
Вопреки условиям первоначального договора мы с Катенышем продолжали встречаться и после того, как она забеременела. Наша тайная связь стала постоянной составляющей нашей жизни, а ее сюжет развивается ныне в стиле социалистического реализма, где между общедоступными фасадными строчками никто не прочитает подлинного – скрытого и сокровенного. Но исходный налет сюрреализма в этом сюжете нет-нет да и проявит себя…
Глава 5. Атлантический океан
Из всех описаний людей и плаваний меня больше всего поразил подвиг одного человека, непревзойденный, думается мне, в истории познания нашей планеты. Я имею в виду Фернандо Магеллана, того, кто во главе пяти утлых рыбачьих парусников покинул Севильскую гавань, чтобы обогнуть земной шар. Прекраснейшая Одиссея в истории человечества – это плавание двухсот шестидесяти пяти мужественных людей, из которых только восемнадцать возвратились на полуразбитом корабле, но с флагом величайшей победы, реющем на мачте…
Попробуйте представить себе, как они… отправлялись в неведомое, не зная пути, затерянные в беспредельности, под вечной угрозой гибели, отданные во власть непогоды, обреченные на тягчайшие лишения. Ночью – беспросветный мрак, единственное питье – тепловатая, затхлая вода или набранная в пути дождевая, никакой еды, кроме черствых сухарей да копченого прогорклого сала, а часто долгие дни даже без этой скудной пищи. Ни постелей, ни места для отдыха, жара адская, холод беспощадный, и к тому же сознание, что они одни, безнадежно одни среди этой жестокой водной пустыни. На родине месяцами, годами не знали, где они, и сами они не знали, куда плывут. Невзгоды сопутствовали им, тысячеликая смерть обступала их на воде и на суше… Месяцы, годы – вечно эти жалкие, утлые суденышки окружены были ужасающим одиночеством. Никто – и они это знали – не может поспешить им на помощь, ни один парус – и они это знали – не встретится им за долгие, долгие месяцы плавания в этих не вспаханных корабельным килем водах, никто не выручит их из нужды и опасности, никто не принесет вести об их гибели…
В то время как я, в соответствии со всеми доступными мне документами, по мере возможности придерживаясь действительности, воссоздавал эту вторую Одиссею, меня не оставляло странное чувство, что я рассказываю нечто вымышленное, одну из великих грез, священных легенд человечества.
Но ведь нет ничего прекраснее правды, кажущейся неправдоподобной!
В великих подвигах человечества именно потому, что они так высоко возносятся над обычными земными делами, заключено нечто непостижимое; но только в том невероятном, что оно совершило, человечество снова обретает веру в себя.
Стефан Цвейг, «Магеллан»* * *Нас с Ароном рассматривали отдельно – сначала его, потом меня. Пока я сидел в приемной парткома, ожидая вызова на ковер, ничего хорошего и светлого в голову не приходило. Я пытался вспомнить эпизоды деятельности средневековой Святой инквизиции. Кажется, полное название этой организации было «Святой отдел расследований еретической греховности». Конечно, сам факт нашего неподдельного желания совершить кругосветное путешествие можно было бы счесть проявлением ереси. Правда, при двух смягчающих обстоятельствах: мы намеревались совершить это греховное деяние по приказу безгрешного по определению начальства и в интересах укрепления обороноспособности родины. И тем не менее сидящие за двойными дверями парткома члены святой инквизиции просто обязаны подозревать наличие ереси в наших с Ароном помыслах – мол, командировка командировкой, а что эти «путешественники» на самом деле будут думать в заморских странах в отрыве от своей социалистической родины?
Я с тоской размышлял о том, что Идеологическая комиссия парткома была только первым и отнюдь не самым главным инквизиторским барьером на пути подобных мне граждан страны развитого социализма, возжелавших съездить за границу. Она играла роль некоего предварительного фильтра, долженствующего отсеивать явно непригодных для заграничных путешествий субъектов. Комиссия освобождала тем самым более высокие инквизиторские инстанции от рутинной работы по выявлению лиц греховной ориентации, которые не смогут устоять перед соблазнами тамошней заграничной жизни, а пуще того – завезут ту заразу к нам. Многие небольшие организации даже не имели подобных комиссий, их заменял так называемый «треугольник» – директор организации, секретарь парткома и председатель профкома, которые как бы брали на себя ответственность за поведение лица, рекомендованного к поездке за границу. В случае недостойного поведения этого лица – участия в несанкционированных встречах с иностранцами, контактах с проститутками, журналистами, иммигрантами, антисоветски настроенными элементами и т. д. и т. п. – или, не дай бог, в случае бегства предателя, изменника родины в мир капитализма «треугольник» ожидало наказание, соответствующее тяжести преступления рекомендованного им лица. Это наказание, однако, демпфировалось тем благоприятным для «треугольника» обстоятельством, что последующие инстанции, судя по результату, тоже пропустили такого неподготовленного для поездки за рубеж субъекта, то есть не разобрались, проявили идейную незрелость, пошли на поводу… Вследствие этого данный инквизиторский барьер, как правило, преодолевался без особых усилий, если, конечно, за вами не числились такие совершенно ужасные деяния, как, например, изнасилование секретарши директора, систематическое пребывание в вытрезвителе или публичные антисоветские высказывания. Последующие барьеры – второй и третий инквизиторские круги, через которые мне еще предстояло пройти, были более серьезными. Там дело рассматривали не местные партийные активисты-самоучки, а закаленные в борьбе за построение коммунизма в одной, отдельно взятой стране железные партийцы опасной пенсионной зрелости под руководством профессионалов из госбезопасности. Последние располагали не только беззубой характеристикой субъекта с места работы, но и обширным досье со всеми данными и доносами о нем…
Мои размышления о нашем великолепно отлаженном, многоступенчатом механизме отбора лиц, пригодных для поездки за границу, прервало появление Арона.
«Там перерыв, – сказал он, выйдя из дверей парткома, – у тебя есть минут пятнадцать, пойдем перекурим». Мы вышли на лестничную площадку, закурили, и Арон кратко рассказал, что там было.
Его спросили сначала, какие капиталистические страны он лично собирается посетить во время командировки. «Видите ли…» – начал было Арон, но Иван Николаевич прервал его и разъяснил уважаемым членам комиссии, что это не их ума дело, а именно – командировочное задание товарища Кацеленбойгена относится к закрытым материалам и известно только ведомству заказчика и никому другому. «Есть ли еще к Арону Моисеевичу вопросы по существу?» – спросил он. Все молчали, но Игнатий Спиридонович – большевик с дореволюционным стажем, лично знавший, по его утверждениям, самого Владимира Ильича, спросил: «Какие выводы для себя лично вы как коммунист сделали из решений последнего Пленума ЦК нашей партии?» Члены комиссии, вероятно, пожалели, что уважаемый Игнатий Спиридонович задал такой вопрос, ибо Арон тут же прочитал им небольшую лекцию о решениях Пленума ЦК их родной партии и о тех задачах, которые эти решения ставят перед всеми коммунистами и лично перед каждым членом комиссии. Они, члены комиссии, я думаю, внезапно горестно осознали, как мало лично сделали для реализации тех решений, и, пристыженные, больше вопросов к Арону Моисеевичу не имели. Поэтому Ивану Николаевичу не составило труда по-быстрому заключить, что товарищ А. М. Кацеленбойген является зрелым коммунистом, преданным делу партии, и что его непосредственное участие в предусмотренных правительством зарубежных работах чрезвычайно важно для нашего отечества.
«Короче, – подвел черту Арон, – меня, ясное дело, рекомендуют для поездки. Теперь твоя очередь. Не волнуйся, веди себя уверенно, но, прошу, сдержанно и аккуратно…»
А я и не волновался… Арон не знал, что Катенька предупредила меня: положительное решение по моему вопросу уже негласно принято.
В кабинете секретаря парткома размером с волейбольную площадку помимо огромного письменного стола самого Ивана Николаевича и приставленного к нему стола под зеленым сукном с красивыми стульями для посетителей располагался еще один непомерно длинный стол заседаний парткома, занимавший половину зала вдоль трех высоких окон с замечательным видом… Впрочем, про вид умолчу, чтобы, не дай бог, не раскрыть местоположение нашего богоугодного заведения. Сам Иван Николаевич восседал во главе синклита в торцовой части стола заседаний, а мне было предложено занять место напротив него в противоположном торце так, чтобы моя личность была видна всем членам комиссии, располагавшимся по обеим сторонам стола. Екатерина Васильевна вела протокол заседания за небольшим столиком несколько в стороне и, слава богу, у меня за спиной, что обеспечивало возможность не отвлекаться греховными мыслями от столь серьезного процесса.
Процесс же начался, когда по знаку Ивана Николаевича его помощник Илья Яковлевич зачитал мою биографию и рабочую характеристику, написанную Ароном. Из этих документов нарисовался монументальный образ молодого советского ученого, все свои силы и всё свое время без остатка отдающего на благо социалистической родины. Илья Яковлевич прежде служил военным политруком, но был уволен, когда Политбюро приказало министру обороны без лишнего шума очистить армию от евреев. Он, однако, продемонстрировал непотопляемость партийной номенклатуры и всплыл у нас на волне укрепления партийного влияния в промышленности. Илья Яковлевич, конечно, не верил ни одному слову зачитанных им опусов, ибо имел допуск к досье сотрудников в секретном отделе, где пользовался репутацией своего человека. Тем не менее для меня и, хотелось думать, для членов комиссии эти материалы давали позитивный старт всей процедуре.
Первым задал вопрос, конечно же, Игнатий Спиридонович, причем вопрос совершенно неожиданный: «Какое историческое событие отражает памятник у Финляндского вокзала?»
Здесь, вероятно, уместно пояснить, что Игнатий Спиридонович был весьма известным в высших кругах партийным начетчиком. Его популярность поддерживалась не только слухами о личном знакомстве с самим Лениным, но и вполне реальными познаниями в марксистко-ленинской теории – никто не помнил так много цитат из классиков марксизма-ленинизма, как он. Как ему удалось при подобной эрудиции выжить во времена сталинского террора – остается загадкой. Невероятная память на цитаты сделала Игнатия Спиридоновича чрезвычайно важной партийной фигурой в тот самый момент, когда по решению ЦК цитирование классиков дозволялось только с конкретной ссылкой на письменный первоисточник. Конечно, и раньше партийное начальство обращалось к нему за помощью в подборе подходящих к случаю цитат, но после указанного решения без Игнатия Спиридоновича просто жить стало невозможно. Рассказывали, например, о таком анекдотическом случае.
Как-то сам Первый секретарь Ленинградского обкома КПСС и член Политбюро вознамерился произнести речь на каком-то комсомольском съезде. Гвоздем речи была знаменитая ленинская фраза: «Учиться, учиться и учиться…» Железный маршеобразный ритм этого высказывания вождя наряду с его полной бессмысленностью производил на молодых лентяев и неучей огромное воспитательное впечатление. Сам вождь якобы произнес эту бессмертную сентенцию на каком-то молодежном сборище еще в доисторические времена, но в соответствии с новыми веяниями надлежало дать точную ссылку на том и страницу его трудов, где высказывание было впервые опубликовано. Срочно найти первоисточник было поручено Игнатию Спиридоновичу. Он, как положено, провел скрупулезное исследование и доказал, что такой фразы в трудах Ленина нет… По отдельности слово «учиться» в трудах классика встречается, а три раза подряд никак нет, не обнаруживается. Замешательство и даже недовольство в высших сферах ничуть не сбило Игнатия Спиридоновича с праведного пути, а напротив, укрепило его начетнический авторитет, так что Ивану Николаевичу стоило больших трудов и, полагаю, немалых денег сделать Игнатия Спиридоновича внештатным членом нашего парткома.