Ольга Клещевич
Иероглифика Петергофа. Алхимические аллюзии в символике Петергофского садово-паркового ансамбля
Памяти моей мамы
© О. В. Клещевич, 2017
© Издательство «Алетейя» (СПб.), 2017
Введение
«Произошло это от обычая египтян, которые, по-видимому, впервые начали заниматься философией и все свои представления о божественном вкладывали в иероглифы и некие знаки по подобию».[1]
В прежние времена, каждый раз, собираясь съездить в Петергоф, я ощущала непонятное томление, погружение в трепетное состояние, сопровождаемое нетерпеливым ожиданием момента, когда, войдя в ворота Верхнего парка, произнесу, раскрываясь, словно чуду, навстречу: «Здравствуй, вот и я!» Так повторялось из года в год, и мне ни разу не приходил в голову вопрос – «почему так происходит?», пока однажды, делясь с кем-то впечатлением, которое производит на меня Петергофский парк, я вдруг, неожиданно сказала: «А ведь внутри садово-паркового ансамбля в Петергофе с человеком происходит алхимический процесс, да и сам парк сконструирован, как алхимическая реторта!» Эта фраза мгновенно сделала понятным, почему Петергоф оказывает такое благотворное влияние, не только на физическое самочувствие, но и на психику человека. Если бы в сезон фонтанов в парке находилось поменьше посетителей на квадратный метр площади, лечебный эффект проявлялся бы еще явственнее. К тому же, в последние годы стало заметно, что целебное воздействие ансамбля возрастает пропорционально расширению восстановительных и реставрационных работ, возвращающих Петергофу статус сада раннего Нового времени, когда сад воспринимался «ни чем иным как музеем природы и искусства под открытым небом, “кабинетом природы и искусства” или “театром чудес” природы»,[2] а это значит, что парк посредством этих мероприятий все больше и больше раскрывается навстречу посетителю, расширяя свои возможности поделиться с ним своей внутренней силой.
По мере работы над этой темой, чем больше я убеждалась в справедливости моих «догадок», тем больше мне хотелось разобраться в причине происходящего, в механизме воздействия парка на посетителя. Я всегда была убеждена, что рукотворные ландшафты, подобные Петергофу, воздействуют на человека не только посредством своих конструктивных особенностей, создающих «дышащие формы» со «слабым мерцанием».[3] В феномене их воздействия есть еще что-то кроме прямых природных факторов или художественного замысла ландшафтного архитектора. Несомненно, что первую скрипку здесь ведет мировоззрение создателей, заключенное в архитектурно-ландшафтный комплекс, поскольку «формообразование – это выражение идей, принципов, символов, знаков, которые складываются в комплекс. С точки зрения семиотики стиль эпохи – парадигма сознания, которая включает в себя отдельные духовные концепты»,[4] и в этом смысле важно выяснить назначение предпринятого сооружения, которое определяет его значение, те конкретные актуальные обстоятельства, породившие потребность в строительстве Петергофа таким, каков он есть.
Занимаясь изучением «Философских обителей» Фулканелли[5] к тому времени уже достаточно продолжительное время, я, постепенно, все глубже проникалась мыслью, что моя гипотеза о том, что садово-парковый комплекс Петергофа схематически представляет собой алхимическую реторту, а его символическая программа, следовательно, описывает алхимический процесс, может иметь под собой основание. Очевидно, что садово-парковое искусство обладает собственным языком выражения, со своим словарем, и подчиняется особой грамматике – конструкционным правилам, и самое главное, предполагает вполне независимую от конкретного пользователя «прагматику» своего функционирования. В Петергофе все это в один голос указывало на алхимический источник всего комплекса.
И вот в один прекрасный теплый осенний день, вооружившись полевым биноклем, я отправилась в Петергофский парк, поставив себе задачу рассмотреть, во всех подробностях, детали фонтанов и принять окончательное решение относительно своих догадок. Не даром О. Шпенглер писал, что «барочный парк – это парк позднего времени года, близкого конца, опадающих листьев».[6] Фонтаны, в окружении золотой и пламенеющей листвы на фоне ярко-голубого неба, рассматриваемые в бинокль, меня просто «оглушили». Они заговорили со мной совершенно на другом языке, а детали фонтана «Нептун» Верхнего парка окончательно и бесповоротно убедили меня, что моя гипотеза не беспочвенна, и вернувшись домой, я принялась за герменевтическую работу, цель которой заключалась в исследовании Петергофского садово-парковый ансамбля в его непосредственных связях с эпохой раннего Нового времени, сквозь призму парадигмы его мировоззрения, пропитанного идеями герметизма. Невзирая на принятый подход к изображению, как к имеющему менее ясное значение нежели слово и отсюда – различные токования, следует наложить его на контекст эпохи, что очевидным образом прояснит ситуацию и даст почти однозначную его интерпретацию. В таком случае иконография[7] сливается с иероглификой[8]и превращается в инструмент исторической реконструкции.
Для проверки гипотезы и доказательства существования алхимического кода в построении Петергофского садово-паркового ансамбля, прежде всего следовало обратиться к интересам и пристрастиям его вдохновителя и первого строителя – императора Петра Великого, ибо смысл творения можно понять только исходя из истории его создания, источников его вдохновения и философии, что возможно только через осмысление его деятельности как творца. Для этой процедуры необходимо выяснить – насколько глубоко он мог находиться в русле герметических настроений и веяний своего времени, чтобы задумать и осуществить садово-парковый ансамбль, отражающий процесс Великого Делания. Особо отмечу, что для появления подобной идеи, а затем и воплощения ее в парковом ансамбле совершенно не имеет значения тот факт, был ли первый российский император масоном, или нет.[9] Можно даже вслед за А. Н. Пыпиным, и другими авторами, боящимися как заразы «масонской чумы» в отношении российских императоров и членов их семей, игнорировать «масонские предания», приписывающее введение масонства в России Петру, иронизируя: «Он, будто бы, принят был в масонство самим Кристофером Вреном (или Реном, Wren), знаменитым основателем нового английского масонства; первая ложа существовала, будто бы в России еще в конце XVII-го.
А так же: Zitser E. A Mason-Tsar? Freemasonry and Fraternalism at the Court of Peter the Great. Paper presented at the Centre for Research into Freemasonry and Fraternalism, University of Shefeld, UK, 25 March 2009. столетия, мастером стула в ней был Лефорт, первым надзирателем Гордон, а вторым сам Петр Великой».[10] Важно здесь то, что Петр Великий, и это совершенно очевидно, как один из образованнейших людей своего времени, разделял его дух и взгляды, которые, хотим мы этого или нет, были пропитаны герметической философией и идеями розенкрейцеровского служения, в том числе, и в разработке и осуществлении архитектурных и ландшафтных идей. Именно эти тенденции раннего Нового времени наглядно демонстрируют, при должном внимании к деталям, Петергофский садово-парковый ансамбль.
Разобрав детали Петергофского парка с точки зрения барочной парадигмы, мы можем претендовать на создание историко-культурного изображения парка, включающее не только историческое, но и философское и духовное прочтение. Нетривиальный подход к интерпретации садово-паркового ансамбля Петергофа в герметическом ключе дает гораздо более широкий обзор культурных горизонтов начала Нового времени в России, чем это принято. Дешифровка аллегорической программы произведений искусства, заключенной в его иероглифике – семантической кодировке в конкретном культурном контексте, приводит к пониманию исторической проблемы общего характера, таким образом внося вклад не только в художественную, но и идеологическую историю эпохи, приводя нас к гораздо более широкому взгляду на процессы, определяющие историю культуры. И в этой связи не стоит бояться, что «внутренняя диалектичность документов состоит в том, что для адекватной интерпретации документа вы, приступая к интерпретации, уже должны предполагать ту информацию, которую стремитесь получить»,[11] приведет исследователя к «порочному кругу». Напротив, «каждое открытие новых исторических фактов и каждая новая интерпретация уже известных либо “впишутся” в преобладающую концепцию, укрепив или обогатив ее, либо повлекут незначительные, а иногда фундаментальные сдвиги, дав, т. о. новое освещение тому, что было известно ранее».[12] К тому же, вычленение культурных кодов эпохи, в данном случае – герметических, снимает, «проблему отношений между иконографическими и стилистическими данными»,[13] ибо благодаря такому подходу стиль обретает смысл не только на уровне символизации, но и способа изображения, как передачи метода видения, а по существу – его рецепта, в первоначальном смысле слова – «гарантии»,[14] получения того, что прописано. Погружение в ауру «Алхимического Воображения», «гарантирует», что, следуя переданному художником способа восприятия, зритель проникнется мироощущением творца. Благодаря тому, что садово-парковый ансамбль предстает как воплощение определенной идеи и традиции, что называется, «на почве», мироощущение творца получает материальное, телесное измерение духовных процессов, что способствует более точному восприятию посыла. «Материальное можно рассматривать как конкретизацию, осуществление, реализацию замысленного, прочувственного и пережитого. Кроме того, опять же телесность – или метафорическая, или сакраментальная, или реальная – выступает связующим звеном <> символизма».[15] Таким образом, садово-парковый комплекс и материально – своей внутренней структурой и садовыми декорациями, и виртуально – своим планом, тематикой идей и их разворачиванием в пространстве сада, – существует ради телесного включения посетителя в сферу идей и концепций его творцов, путем освоения этого пространства через созерцание, восприятие, переживание и передвижение в заданном нарративом символической программы направлении, и творцы Петергофа воспользовались этим в полной мере.
Как бы ни язвителен был Александр Поуп (1688–1744), иронизируя над плантоманией, царившей во времена раннего Нового времени, в своей сатирической поэме «Дунсиада» (1728):
«Этот дурацкий рай, политиканов греза,Воздушный замок, сон наш золотой,Девицы романтичное мечтанье,Химических экспериментов жарИ поэтических видений славный дар»,[16]непредвзятым посетителем, сад Петергофа, дедушка российской плантономании, до отказа наполненный всем перечисленным английским поэтом волшебством, всегда будет восприниматься Раем, и книга, предлагаемая вашему вниманию, постаралась найти тому объяснение.
Глава 1. Создатель Петергофа и алхимическая традиция
«Нет, больше чем батальные дела,Славь ум его, ведь издавна была,Как не обширна Русь, но для него мала.О, светлый разум.Понявший, что наука, мудрость, трудКакие только горы не свернут,Любой народ от темноты спасут,Всех граждан разом».[17]В продолжение всего XVII и первой четверти XVIII в. в Западной Европе сохранялся и поддерживался интерес к герметической философии, в частности к алхимии, сопровождавшийся формированием разнообразных розенкрейцеровских и масонских обществ. Будучи западно-ориентированным и достаточно образованным человеком, царь Петр, не избежал интереса к этим явлениям культуры, что, несомненно, оказало влияние на проводимые им в России реформы. Однако одного только личного интереса царя для такого масштабного мероприятия было недостаточно. Вовлеченность в идеи Великого Делания, должны были разделять его соратники и сподвижники.
Из отечественной научной литературы об этом известно мало, более того, в России сформировалась давняя традиция подобный интерес отрицать. За рубежом, вероятно на фоне бурно развивающейся науки эзотериологии, несколько лет назад этой теме посвятил свою статью, озаглавленную «Интерес к алхимии при Петровском Дворе», английский исследователь Роберт Коллис. В ней, в частности, он отмечает, что не видит «никакого парадокса в том, что трое из самых образованных и западно-ориентированных людей в России того времени – Брюс, Прокопович и Эрскин, – имели интересы, чему есть многочисленные свидетельства, – прямо указывающие на увлечение алхимией при Петровском Дворе».[18]
Для иллюстрации отношения Петра Первого к этому феномену культуры Р. Коллиз обращается к воспоминаниям одного из сподвижников Петра, изобретателя А. К. Нартова. Нартов пишет, что в 1717 г. во время посещения Гааги, Петр отправился на встречу с заинтересовавшим его математиком и ученым-экспериментатором, хвалившимся, что изобрел метод точного расчета долготы. К разочарованию царя, претензии ученого оказались несостоятельными, и царь «засвидетельствовал, что сей человек далеко дошел в изобретении своем, познавая широту и долготу местности, но еще не достает [в том] некоторого в нем совершенства».[19] Однако, не осуждая бесстрашного, но незадачливого экспериментатора, царь, пригласил его на русскую службу для дальнейшего исследования возможностей своей машины и подарил 100 червонцев, сказав сопровождающим его лицам: «Я нисколько не хулю алхимиста, ищущего превращать металлы в золото, механика, старающегося сыскать вечное движение, и математика, домогающегося узнать долготу мест, для того, что, разыскивая чрезвычайное, внезапно изобретают многие побочные полезные вещи. Такого рода людей должно всячески ободрять, а не презирать, как то многие противное сему чинят, называя такие упражнения бреднями».[20]
Р. Коллис утверждает, что этот случай свидетельствует о «подлинно толерантном и открытом отношении к эзотерическим занятиям, проводимом царем во время его правления», и «отображает заинтересованность царя в алхимических экспериментах, по крайней мере, в начале его первого Великого Посольства в Западную Европу в 1697–1698 годах».[21] Правда, в вышедшей недавно коллективной монографии «“Небесная наука”. Европейская алхимия и российское розенкрейцерство в XVII–XIX веках», утверждается, со ссылкой на П. Вальдена, что Петр был настроен против алхимии «поелику он уверен был, что тот, кто выдает себя деятелем золота, должен быть или обманщиком, или невеждой в химии».[22] На мой взгляд, это говорит лишь о том, что, во-первых, царь относился к алхимии как чисто духовной традиции, а во-вторых, о том, что он был достаточно образован, чтобы отличать правду от вымысла, легенд и мифов.
Для того, чтобы подтвердить гипотезу относительно увлечения Петром I и его окружением алхимией, Р. Коллис не только анализирует каталог библиотеки императора, но и эзотерические интересы и каталоги библиотек его ближайших сподвижников, таких как Яков Брюс (1669–1735), Феофан Прокопович (1681–1736) и Роберт Эрскин (Арескин) (1677–1718), которые «были глубоко погружены в богатое и увлекательное наследие экспериментальных форм искусства, еще не захиревшего во времена, когда Европа начала свой переход к Новому времени»[23].
Великое Посольство, предпринятое Петром в 1697–1698 гг., чаще всего связывают с его страстным увлечением искусством судостроения, вылившемся в посещение им верфей Заандама, Амстердама и Лондона. Однако и в Англии, и в Голландии он встречался с известными учеными химиками. Р. Коллиз приводит множество тому примеров. В Голландии, например, он общался с выдающимся естествоиспытателем и химиком Германом Бургаве (1668–1738), врачом и будущим ректором Лейденского университета, убежденным в «полезности химического искусства алхимии».[24] Отчеты о высочайшем наблюдении за экспериментами в Англии не сохранились. Однако в разделе «Реляции» газеты «Малая Британия», издаваемой Дж. Брэдфордом, сообщалось о «сенсационном событии во время пребывания Петра в Лондоне, имевшем место 28 марта 1698»[25] – встрече царя с Моисеем Стрингером, преподавателем химии Оксфордского университета:
«Царь Петр попросил оксфордского профессора химии Стрингера показать ему на выбор несколько самых интересных химических экспериментов, бытующих в современной Англии. Стрингер предложил список из 24 экспериментов, относящихся к разным областям химической науки, в том числе к металлургии, “геометрии”, фармацевтике, а также – Философские эксперименты. Царь избрал в первую очередь самую сложную операцию, выбор, которой указал на его осведомленность в натуральной философии. Далее идет малопонятное описание волшебства сотворения золотого перстня с искусственным камнем, настолько твердым, что им можно было резать стекло».[26] Коллиз пишет, что «эта демонстрация “чрезвычайного разделения металлов и получения искусственного камня” красноречиво свидетельствует о Петре как об “Алхимике”, причем, явно Парацельсианского толка».[27] Осведомленность царя в натурфилософии подчеркивается в более подробном отчете об этой встрече, который был опубликован в газете «Протестантский Меркурий», где сообщалось, что Стрингер заявил: «Если Ваше Величество так хорошо разбирается в том, что следует выбрать, а от чего – отказаться в этих материях, Вам не нужно было посылать ни за мной, ни за кем-либо еще, кого я знаю в Англии».[28]
Интерес Петра к химическим знаниям и экспериментированию в этой области был также очевиден в ходе его второго посольства в Западную Европу в 1716 и 1717 гг. Он еще раз побывал у Бургаве в Лейдене, который к этому времени стал профессором химии. Кроме того, в Париже, в июне 1717 г. в течение двух дней подряд, царь встречался с двумя наиболее известными французскими экспериментаторами (и конкурентами) в области химии того времени: Э.-Ф. Жоффруа (1672–1731), занимавшего должность профессора химии в колледже Жардин дю-Руа и фармацевтики и медицины – в Коллеж де Франс,[29] придерживающегося отдельных взглядов Парацелианского толка, а так же с Николя Леметри (1677–1743), сыном знаменитого химика-практика Николя Леметри (1645–1715), которые вели между собой нескончаемый химический спор о возможности синтезировать железо.[30]
Петр интересовался (ал)химической теорией Николая Леметри, о чем, в частности, свидетельствует его личная библиотека, которая содержит как французское издание 1697 и 1698 г., так и немецкое издание его «Курса Химии», впервые опубликованное в 1675 году.[31] Эта книга Леметри отражает глубокий интерес ученого к химическим веществам в сочетании с верой в невидимый универсальный дух.
Кроме этих двух изданий, личная библиотека Петра содержит небольшое, но значительное, по содержанию, количество алхимических, химических и металлургических трактатов. Несомненно, самым ярким является двухтомник алхимических работ Василия Валентина, включающий трактаты «Двенадцать ключей» и «Триумфальная колесница Антимония», изданных в 1677 г. в Гамбурге.[32] Следует отметить, что в библиотеке царя присутствовал так же сборник Теодора Цвингера под названием «Teatrum Vitae Humanae», Базель, 1655, включающий широкий спектр материалов на разнообразные оккультные темы, с пометкой – «Экз. Апт. Прик.».[33] (Экземпляр Аптекарского Приказа – О. К.).
Царь Петр, по-видимому, страстно увлекался «Метаморфозами» Овидия, издания которых он собрал на латыни, русском, немецком и французском языках, а также русские и немецкие издания иллюстраций к этой поэме.[34] Возможность метаморфозы (или алхимической трансмутации) из одного состояния в другое привлекала алхимиков не только на уровне превращения неблагородных металлов в серебро или в золото, но и отражала возможность трансформации человека в духовном плане. А. Ф. Лосев так охарактеризовал это сочинение Овидия: в них «нет глубины, но есть античная задумчивость, нет вергилиевского циклопизма, но есть элегантно поданная универсальность эпоса, нет мощных социальных скульптур, но есть грациозная и грустная, субтильная и холодноватая пластика рассудочных инкрустаций».[35] По мнению адептов алхимии, таких, как, например, Михаэль Майер (1588–1622), стихи Овидия содержали герметическую мудрость, сохранившуюся с античности.[36] По-видимому, не случайно «исходя из овидеевых “Метаморфоз”, можно при желании составить целую энциклопедию парковой скульптуры и декора».[37]
Из множества перечисленных в статье фактов, подтверждающих увлеченность Петра герметической традицией, Р. Коллиз делает вывод, что на протяжении всего времени царствования Петра Первого мы наблюдаем свидетельства об интересе императора в отношении не только одних лишь химических экспериментов. Он полагает, что Петр не практиковал алхимию самостоятельно, но, тем не менее, рад был окружить себя людьми любознательными, с научным складом ума, готовыми овладеть тайным знанием. По его мнению, «это воплотилось во влиятельном присутствии в центре петровской иерархической системы Брюса, Прокоповича и Эрскина».[38]
Первым из этой когорты, Р. Коллиз называет Якова Брюса (1669–1735). Яков Вилимович Брюс родился в Москве в 1669 г. в семье Уильяма Брюса, шотландского протестантского якобита, прибывшего в Россию на военную службу в 1647 г. За свою долгую и выдающуюся карьеру Яков Брюс дослужился до чина генерал-фельдмаршала и в 1709 г. был награжден за заслуги в битве под Полтавой орденом Святого Андрея Первозванного. На дипломатической службе он возглавлял делегацию России на переговорах со Швецией на Аландском Конгрессе в 1718 г. и вел переговоры по Ништадскому миру в 1721 г. за что был удостоен титула графа.
Брюса справедливо признают одним из самых блестящих и образованных людей петровской России, проявившего свои способности во многих сферах. Он был директором «Навигацкой школы» в Москве (первой в России, открытой в 1701 г.), директором Московской типографии (1706 г.) и Президентом основанной в 1717 г. Берг-коллегии. Кроме того, в 1720 г. ему было поручена должность директора Санкт-Петербургского монетного двора и генерального инспектора укреплений. Следует также отметить, что в самом начале XVIII в. он занимал пост губернатора Новгорода, а также перевел множество научных трактатов, в том числе в 1717 г. «Космотеорос» Христиана Гюйгенса и написал несколько оригинальных работ по вопросам военного образования и морально-этического воспитания молодежи.
По словам российского исследователя А. Н. Филимона, Брюса «можно смело назвать человеком, наиболее четко из всех “птенцов гнезда Петрова” представлявшим суть и масштаб будущих преобразований в России»,[39] именно поэтому Р. Коллиз заинтересовался наличием многочисленных мифов, возникших вокруг его длительного увлечения оккультными искусствами. Пожалуй, действительно, нет другого государственного деятеля в истории России, о котором ходило бы так много легенд о его «магических похождениях». Согласно легендам, Брюс знал тайны трав и камней и изобретал различные способы их использования. Он создал «немую горничную» «из цветов», и составил снадобье, оживившее мертвую собаку и омолодившее старика, а также – собрал из токарных станков «морского орла» и по весне летал над Москвой; а однажды, подобно Альберту Великому, – вызвал метель в разгар лета и покрыл льдом озеро к удивлению очевидцев.
В России немногие ученые пытались выйти за рамки этих легенд и глубоко изучить реальную подоплеку интереса Брюса к эзотерическим занятиям. По словам Р. Коллиза в XIX в. историки И. П. Пекарский и М. Д. Хмыров избегали этой темы и в своих исследованиях делали акцент на астрономии и на военном деле.[40] Послевоенный советский историк С. Луппов также указывал на «несущественное количество» «антинаучных» публикаций в библиотеке Брюса.[41] Исключением из общего правила Коллиз считает биографическую работу А. Н. Филимона о жизни Брюса «Яков Брюс» (2003), где впервые можно найти детальный анализ фактических интересов Брюса, мистических и оккультных, сделанный по описанию библиотечного фонда, проведенного исследователем А. Свионовым. Однако и здесь, по словам Коллиза, значительно недооценен интерес Брюса к эзотерическим занятиям, позиционируя его как современного «рационального» ученого, и «разносторонне развитого человека».[42] От себя отмечу, что в своей последующей публикации – монографии «Яков Брюс» (2013) из серии «Жизнь замечательных людей», изданной «Молодой гвардией», А. Н. Филимон отрицает значимость исследований А. Свионова, а также какую-либо причастность Я. Брюса к оккультизму и магии.
На Западе наиболее детальное исследование Якова Брюса было проведено канадскими ученым Валентином Боссом, который считает Брюса «первым ньютонианцем России».[43] По словам Босса, Брюс стоял во главе того движения в петровской России, которое стремилось привнести новоевропейский характер науки и языка. И это не удивительно, имея в виду длительное общение Брюса с Ньютоном в конце 90-х годов XVII в.[44] В Англии он имел достаточно авторитета, чтобы в конце 1698 г. сделать доклад на заседании Королевского общества. В этом докладе он сообщает «о новых разработках лаборатории Ньютона и фактически выступает от коллектива ученых, работавших с Ньютоном»,[45] великим ученым, который «заявлял, что в миг творения Господь наделил каждую созданную им частицу материи “врожденным тяготением к прочим”»,[46] и что «гравитация не какое-то “врожденное”, изначальное свойство материи; напротив, ее создает некий невидимый агент. Ньютон уверял, что “не дерзает заявлять, будто знает причину тяготения”, полагая лишь, что оно требует “посредничества чего-то невещественного” и добавлял, что сия неведомая причина к тому же “весьма сведуща в механике и геометрии”».[47] По словам Ф. Йейтс, «в алхимических увлечениях Ньютона немаловажную роль сыграл “Британский Химический Театр” Ашмола – книга, вдохновленная традицией Джона Ди и майеровым алхимическим движением»,[48] и в конечном счете, – розенкрейцеровским алхимическим движением XVII в.