Приставив ладонь к глазам, Солон увидел на самом горизонте светлое пятнышко, которое на первый взгляд трудно было отличить от белого, пенистого гребня высокой волны. Но вот точка стала расти, расширяться и принимать определенные очертания огромного белого паруса. Вслед за тем открылась и стройная мачта со снастями, и обрисовался весь темный контур корабля. На этот раз Солон не ошибся; сомнения быть не могло: к гавани быстро, на всех парусах, подходило долгожданное судно с желанным гостем.
Через каких-нибудь полчаса, окруженная целой флотилией лодок и челноков, «Паллада» вошла в гавань Мунихии, приветствуемая радостными возгласами столпившегося на берегу народа. Подойдя к ближней пристани, «Паллада» бросила в море несколько крупных камней на длинных канатах и пришвартовалась. Рядом с кормчим, под навесом, на красивом золоченом кресле, покрытом шкурой тигра, сидел дряхлый старец с масличным венком на голове. Желтый цвет изможденного и покрытого глубокими морщинами лица резко контрастировал с белоснежным одеянием и длинной седой бородой его. Руки старика сильно дрожали; это было видно по тем порывистым движениям, которые делал его длинный, загнутый на верхнем конце посох.
При виде Эпименида (то был старец) толпа разразилась новыми, долго не смолкавшими криками радости. Восторгу, казалось, не будет конца, когда Солон, взяв из рук вблизи стоявшего гражданина масличную ветвь, взошел с ней на «Палладу» и, приблизившись к высокому гостю, от лица государства приветствовал его с благополучным прибытием.
Когда Эпименид поднялся с кресла, всех поразил его огромный рост. Казалось, сам бог Хронос спустился с небес и, опершись на плечо своего друга Солона, величавой, медленной походкой сходил с корабля. Затем, ступив на сушу, Эпименид воздел руки к небу и от лица своего и всех прибывших горячо возблагодарил вседержителя-Зевса и властного Посейдона, бога морей, за благополучное окончание плавания. На небольшом жертвеннике, воздвигнутом вблизи мостков и увенчанном гирляндами, взвился сизый дымок, и сейчас же запылало пламя, со всех сторон охватившее труп маленького ягненка, принесенного в жертву богам-небожителям. Когда жертвоприношение окончилось, тут же, на пристани, рослые рабы-лидийцы поставили золоченое кресло Эпименида на заранее приготовленные носилки и поместили на нем высокого гостя. Сопровождаемый архонтами, ареопагитами и пританами, Эпименид двинулся в путь к Афинам. За его носилками шли жрецы с масличными венками на головах. Шествие замыкал отряд флейтистов, за которыми густой толпой валило простонародье.
Внезапно, когда процессия стала уже подниматься в гору, Эпименид властным движением руки остановил рабов, несших его кресло. Обернувшись назад, старец долго молча глядел на раскинувшийся у его ног городок Мунихию. Слезы выступили на его тусклых, померкших очах, и он слабым голосом, как бы про себя, промолвил:
– Как ослеплены люди относительно будущего! Если бы афиняне знали, сколько горя доставит им впоследствии это место, они, доподлинно, разрушили бы его собственными руками и срыли бы собственноручно стены его теперь мирных построек[22].
Затем Эпименид повелел следовать дальше и уже не проронил ни одного слова за всю длинную дорогу вплоть до Афин. Казалось, старик был погружен в забытье. Он закрыл глаза и не видя ничего вокруг, по-видимому, совершенно ушел в себя.
Перед самым входом в городские ворота кортеж принужден был остановиться. Из дверей одного из ближайших домов вышла погребальная процессия. В предшествии нескольких флейтистов толпа родных и друзей в траурных одеждах, предварительно окропив себя «чистой» водой из огромного чана, поставленного нарочно с этой целью у входа в жилище покойника, вынесла на плечах богато убранное ложе, на котором с непокрытым лицом лежал мертвец. Это был совсем еще молодой человек, глубоко страдальческое, иссиня-бледное лицо которого с глубоко ввалившимся ртом, где между зубов была втиснута медная монета, обол для Харона, свидетельствовало, что покойный не без сильной борьбы и тяжких страданий расставался с милой жизнью, пресекшейся во цвете лет.
Непосредственно за трупом несколько рабов несло множество пестро раскрашенных глиняных сосудов с пищей для покойника во время его дальнего странствования в преисподнюю. На отдельном блюде старая рабыня со всклокоченными волосами, разодранной одеждой и исцарапанным в кровь лицом держала несколько сладких маковых лепешек, которые сжигались затем вместе с покойником и должны были служить ему, по народному поверью, верным средством умилостивить страшного трехглавого Цербера, стерегущего вход в мрачное царство теней. Дикие вопли, неистовые крики и плач раздавались в толпе ближайших родных умершего, теперь выходившей из дома. Среди прочих женщин, которых здесь было очень много, особое внимание Эпименида приковала к себе молодая прекрасная девушка, как оказалось, невеста умершего. Дико потрясая в воздухе большим кривым ножом, остро отточенное лезвие которого зловеще сверкало на солнце, она в каком-то безумном неистовстве, разрывая на себе одежды и обнажая руки и грудь, наносила себе глубокие раны по всему телу. Ее примеру следовали другие женщины, в исступлении ногтями раздиравшие себе лица. Кровь лилась тут ручьями. Платье же невесты и ее пышные распущенные волосы представляли собой один огромный, безобразный кровяной ком.
При виде этого необычайного шествия, преградившего ему столь внезапно дорогу и заставившего его остановиться и поневоле стать свидетелем страшного, столь вкоренившегося в обычаи афинян погребального обряда, Эпименид не мог воздержаться от восклицания ужаса и омерзения. Он глубоко вздохнул и, обращаясь к Солону, шедшему рядом с его носилками, печально заметил:
– О, Солон, друг моего сердца! Доколе подобные обычаи будут царствовать во граде священной Паллады, вам нечего думать об искуплении. Тут люди обращаются в диких зверей и слепнут от необузданного исступления. Варвары могли бы поучиться у вас кровопролитию. И вы удивляетесь еще, что бессмертные боги отвратили от вас чело свое! Златокудрый Гелиос, с выси небесной взирая на подобные ужасы, поневоле содрогнется и поспешит поскорее прочь от столь проклятого места. Много городов и стран видел я на своем долгом веку, но нигде в пределах Эллады не встречал подобного зверства. Бедный, ослепленный народ!
Солон на это ничего не ответил, но в том многозначительном и долгом взгляде, которым он обменялся со своим старым другом, ясно сказывалось, что он вполне разделяет мнение Эпименида.
Между тем шествие приближалось к так называемой Средней городской стене и, войдя через несколько минут в ворота, очутилось на узкой, извилистой дороге, ведшей между холмами Пниксом и Музейским прямо к Акрополю. Всюду на улицах толпа, сопровождавшая Эпименида, росла, и везде на перекрестках встречали кортеж афинские граждане, опоздавшие или почему-либо не бывшие в состоянии попасть в Мунихию. Почти полное отсутствие жрецов резко бросалось в глаза. Когда Солон обратил на это обстоятельство внимание Эпименида, последний насмешливо улыбнулся и промолвил:
– Служители богов, делающие из своих молитв источник дохода и безбедного существования, никогда не были в числе моих друзей, равно как и я никогда не искал их дружбы. Мы друг друга не понимаем и никогда не поймем, вернее, слишком хорошо знаем друг друга, чтобы питать приязненные друг к другу чувства. Но меня поражает не отсутствие жрецов, а почти полное отсутствие храмов в городе. Это – плохой знак и наводит на грустные мысли.
– Ты прав, Эпименид; особым благочестием мои сограждане похвастаться не могут: храмов и капищ у нас немного. Но все-таки они есть. Не будет ли тебе угодно подняться на этот холм налево, на холм Музейский? Оттуда открывается хороший вид на весь город, да и Акрополь как на ладони.
Эпименид ответил согласием на предложение Солона, и шествие, по приказанию притана-эпистата, направилось на вершину холма. По дороге туда, однако, кортеж еще раз был остановлен неожиданным инцидентом. В одном из небольших домиков по соседству с Музейским холмом были настежь открыты двери и окна, и оттуда неслись душераздирающие вопли. Когда Эпименид попросил осведомиться о причине этих неистовых криков, оказалось, что один из наиболее богатых евпатридов, которому владелец домика заложил свою незначительную недвижимость, как раз сегодня утром ворвался, во главе толпы вооруженных рабов, к своему неисправному должнику и собирался теперь не только отнять у него домик и прилегавший к нему небольшой виноградник, единственное средство к жизни семьи, но и увести в рабство жену, дочерей и сыновей несчастного должника. Последний на коленях умолял евпатрида обождать еще два месяца, до новой жатвы, и не губить его семью. Тщетно взывал несчастный к состраданию безжалостного кредитора, тщетно домочадцы искали защиты у алтаря богини домашнего очага, Гестии: все было напрасно. Евпатрид насмешливо указывал на каменный столб, водруженный на дворе должника и ясно видный из окон жилища. На этом столбе была надпись, гласившая, что «владелец дома и усадьбы, афинянин Демокл, за долг евпатриду Фимею, сыну Агесиппа, закладывает ему не только свое имущество, но и себя, и членов семьи, с которыми, в случае просрочки заклада, Фимей, сын Агесиппа, волен поступить по своему личному усмотрению».
Эпименид, узнав, в чем дело, немедленно оставил носилки и направился в дом. Картина, представшая его взору, заставила его содрогнуться. Рабы Фимея только что заковали несчастного Демокла, почтенного уже старца, в заранее приготовленные кандалы и теперь, невзирая на мольбы и рыдания домочадцев, хотели поступить так же и с другими членами семьи.
Все это так расстроило Эпименида, что он отказался смотреть на панораму города с вершины Музейского холма. Он не захотел посетить и Акрополь, а тут же внеся требуемую Фимеем сумму выкупа за усадьбу и семью Демокла, просил безотлагательно провести себя к дому Солона, где Эпименид решил остановиться и где для него уже заранее было приготовлено удобное помещение.
V. Эпименид
Внутренний двор дома афинского гражданина Солона, сына Эксекестида, был убран по-праздничному: окружавшие его с четырех сторон стройные колонны были сверху донизу обвиты зеленью, равно как и возвышавшийся посреди двора жертвенник, посвященный Зевсу-странноприимцу. На алтаре бога горел огонь, уже много часов тщательно поддерживаемый тремя молодыми рабами, в обязанности которых входило также следить за тем, чтобы не угасали высокие светильники, в большом числе расставленные между колонн и по углам двора. Вымощенный каменными плитами пол последнего был усыпан листьями маслины и лепестками роз. Кроме упомянутых уже трех рабов, следивших за огнем на жертвеннике и за правильным горением светильников, на дворе то и дело появлялись фигуры других невольников и служителей, уходивших на заднюю половину дома, где помещались, кроме отделения для женщин, кухня и кладовые. Вскоре невольники снова возвращались на двор, неся в руках большие глиняные кувшины с водой и вином, медные чаши, серебряные и золотые кубки. Несколько подростков несло целую кучу душистых роз и лилий. Все эти прислужники направлялись со своей ношей в один из боковых покоев, двери которого, обычно закрытые занавесью из дорогой, вышитой разноцветными узорами ткани, были теперь широко открыты и позволяли находившимся на дворе рабам видеть и слышать все там происходившее.
В этом обширном покое, освещенном несколькими высокими бронзовыми светильниками и большой висячей лампой, было теперь довольно шумно: только что окончился званый обед, данный хозяином дома, Солоном, в честь именитого гостя, Эпименида из Феста. Присутствующие в числе семи человек собирались приступить к десерту. Рабы поспешно убрали со стола, вокруг которого были поставлены три обширных скамьи для возлежания, последние яства и подали несколько дорогих блюд с плодами, сыром и пирожным. Тут же красовалась и большая серебряная солонка, содержимое которой, смешанное с благоухающими травами, должно было, по общегреческому обычаю, возбуждать в гостях жажду и заставлять их отведать побольше вина, поданного в разной величины и формы кувшинах. Рядом с амфорами вина стояли сосуды с холодной, как лед, и теплой, как молоко, водой, дабы каждый по вкусу мог разбавить ею вино.
Рабы уже успели подмести пол, вновь посыпать его лепестками и листьями роз, подать пировавшим тазы для омовения рук и обнести всех присутствующих масличными венками. Среднюю скамью занимал сам хозяин, Солон; по правую руку от него, опираясь левым локтем на мягкую подушку, поместился престарелый Эпименид. Слева от него возлежали родственник Солона, Писистрат, сын Гиппократа, почти еще юноша, и его закадычный друг, молодой ученый, Ономакрит. Против них на одной скамье возлежали приятели хозяина, афиняне Конон, Клиний и Гиппоник. Последние, как наиболее близкие Солону, вели себя особенно шумно. Беспрерывный смех вызывали остроумные, нередко довольно едкие шутки Клиния, который, по общему требованию присутствующих, и был назначен на сегодняшний вечер распорядителем, или базилевсом попойки. Он, видимо, с особенной охотой взял на себя эту почетную и нетрудную обязанность и неустанно подливал соседям и себе янтарную влагу, дар бога Диониса, не слишком щедро разбавляя ее водой.
Один Эпименид, казалось, не разделял общего веселья, хотя и был причиной и виновником настоящего пиршества. Он, принеся богам установленное возлияние, то есть выплеснув из своего кубка несколько капель вина на пол и произнеся установленную обычаем формулу в честь «доброго божества и богини здоровья», лишь слегка прикоснулся губами к драгоценному сосуду с красной, искрившейся влагой и с видимым утомлением откинулся на подушку. Желтое, как воск, лицо его казалось чрезвычайно утомленным, веки были почти опущены и на лбу лежала глубокая, суровая складка. Тонкие, бескровные губы старца были плотно сжаты, и он как бы нехотя и лишь в случаях крайней необходимости, когда того требовало приличие, открывал их, отвечая на вопросы односложно и кратко.
– Твой дорогой гость сегодня, видимо, не в духе, – заметил Писистрат, обращаясь к Солону. – Не утомил ли его продолжительный и великолепный обед, делающий честь женской половине твоего дома, Солон, в одинаковой мере, как и тебе?
– Да, и я замечаю, что добрый наш Эпименид что-то не весел. Это искренне огорчает меня, – возразил хозяин.
– Прости, Солон, если я буду вполне откровенен. Но на это дают мне право и возраст мой, и положение мое, и дружба моя к тебе, – отвечал Эпименид.
Солон с тревогой взглянул на говорившего и спросил:
– Уж не болен ли ты, Эпименид?
– Хвала всесильным богам, я не болен телом. Но все горе мое, что я не могу, даже в этом тесном дружеском кругу, отрешиться от душевных своих страданий. И это гнетет меня, гнетет тем сильнее, что я ясно чувствую разлад, вносимый моим тяжелым настроением в это веселое общество.
Старик замолчал и снова бессильно опустился на подушку, с которой, при первых словах Писистрата, он было приподнялся.
Среди присутствующих сразу наступило молчание. Веселье беспечного Клиния как рукой сняло. Конон и Гиппоник перестали улыбаться. По лицу Солона пробежала тень неудовольствия. Но с обычной греческой изысканной вежливостью он тотчас пересилил себя и проговорил мягко:
– Поделись с нами своей печалью, дорогой и глубокоуважаемый всеми нами гость мой. Да будут далеки от нас шутки и смех, раз чело твое омрачается тяжелой думой, и сердце твое гложет тайное горе. Быть может, мы сумеем рассеять твое тревожное состояние и заставим забыть гнетущую тебя скорбь. Что печалит боговдохновенного Эпименида? Поделись с нами своими глубокими мыслями, и мы благоговейно выслушаем тебя.
Когда и остальные присутствующие примкнули к Солону, Эпименид снова поднялся с подушки. Статная фигура его сразу выпрямилась и как бы выросла на глазах у всех. Глаза старика широко раскрылись и метнули молнию. Властным движением руки он отстранил от себя кубок и с резкой горечью воскликнул:
– Раз вы того хотите, я скажу вам, друзья, чем полно сейчас мое сердце, это сердце, так много перечувствовавшее и перестрадавшее за долгое время своего существования вот в этом слабом и дряхлом теле. Не гневайтесь на меня, если речь моя покажется вам не соответствующей тому празднично-веселому настроению, которое сегодня царит здесь в этом доме. Со вчерашнего утра, со времени въезда в сей славный и прекрасный город, я не могу отрешиться от тех впечатлений, которые я воспринял с первых же минут вступления за врата священного града Паллады-Афины. Как живая стоит передо мной картина, виденная в доме одного должника. Нигде, воистину нигде в прекрасной Элладе, озаряемой лучами Гелиоса и находящейся под покровительством бессмертных олимпийцев, я не видел ничего подобного. Это здесь хуже, чем у диких скифов или грубых ливийцев. Где видано, чтобы гражданин так бессовестно-грубо, так безжалостно-жестоко глумился над своим, по его же вине обедневшим согражданином? Слыхано ли, чтобы разжиревший от чужих трудов евпатрид осмелился посягнуть на жизнь домочадцев своего кормильца-должника, притом у самого алтаря богини, покровительницы города? Душераздирающие крики несчастных жертв бессовестного, нахального негодяя до сих пор раздаются в моих ушах, и сердце обливается кровью при воспоминании о том гнусном спокойствии, с которым презренные фракийские рабы взирали на коленопреклоненного перед ними, закованного в цепи свободного гражданина свободной страны.
Старик закрыл руками лицо, понемногу начинавшее краснеть. Грудь Эпименида тяжело вздымалась, и, когда он, спустя минуту, вновь заговорил, голос его дрожал от едва сдерживаемого гнева.
– А эти безобразные похороны! Этот варварский, даже дикарями оставляемый обычай уродовать себя якобы в знак печали! Где видано, чтобы человек с такой гнусной целью, как эта, налагал на себя руки, уродуя свое от природы прекрасное тело, созданное по подобию тел небожителей! Сколько варварства, сколько первобытной дикости, сколько самого грубого невежества сказывается в этом жестоком обычае, гнусном пережитке седой старины, когда люди мало чем разнились от диких, кровожадных зверей! Вижу я, что, кажется, совершенно напрасно прибыл издалека к берегам Аттики, той Аттики, которую почему-то привык считать чистой, прекрасной, великой страной! Здесь не государство, а вертеп каких-то разбойников и насильников, сборище существ, утративших образ людской. Как я очищу этот город, весь обагренный кровью и пропитанный злодеянием? Чем, какой водой омою почву, замаранную насилием и отягченную греховностью ходящих по ней?
Вот и сейчас: мы здесь, в богато убранном цветами, уютном покое мирно сидим за уставленным роскошными яствами столом, который ломится от избытка драгоценных сосудов с дорогим, изысканным вином. И в это же самое мгновение, быть может, через два-три дома, люди гибнут от голода, снедаемые заботами о мрачной веренице беспросветных грядущих дней! Кто знает, быть может, там происходят сейчас вещи ужаснее той, которой я был вчера случайным свидетелем! И земля не разверзается и не поглощает в своих недрах гнусных и жалких нечестивцев! Да, жалких, именно жалких, потому что они сами не ведают, что творят… Вы ждете от меня очищения города, обагренного кровью и запятнанного злодеяниями, а сами как будто не в силах понять, что раньше, чем очистить город, вам самим и множеству вам подобных следует очиститься от присущей всем вам порочности. Доколе вы сами не очиститесь, не ждите благополучия, не уповайте на милость богов. Если они гневаются на вас, то в том виноваты вы сами.
Вы хладнокровно пируете в то время, как на ваших глазах гибнут сотни и тысячи сограждан от насилия своих же сородичей. Вы находите время и средства ублажать свою плоть, вместо того, чтобы, умерщвляя ее, тем самым подать пример своим обезумевшим от невежества соотечественникам. Вам доставляет удовольствие забывать обо всем в мире, кроме своей утробы, и, как дикие звери в знойный полдень набрасываются на случайно находимую в густой, тенистой чаще леса влагу прозрачного ручейка, вы с остервенением кидаетесь на амфоры с вином и с грубыми, плоскими шутками уничтожаете великий, божественный дар всесильного Диониса. Вы уподобляетесь при этом тем титанам, которые тщетно пытались умертвить слабого, беззащитного божественного отрока. Стыдитесь, если в вас есть хоть капля человечности, если ваши души еще не превратились в камни!
Голос Эпименида оборвался, и старик бессильно опустился на скамью. При последних словах его, которые он выкрикнул особенно громко, толпа рабов хлынула с внутреннего двора в покой. Некоторые схватили чаши с водой и подали их совершенно оторопевшему Солону. Первым пришел в себя от неожиданности Писистрат. Быстро выхватив из рук невольника чашу с ледяной влагой, он поднес ее к губам Эпименида. Старец отпил глоток, но прошло еще довольно много времени, пока он совершенно оправился от охватившего его волнения. Затем он обвел долгим, испытующим взглядом всех присутствующих и, слабо улыбнувшись, проговорил уже спокойно:
– Вы не сердитесь на меня, друзья мои, если я, в увлечении, сказал что-либо лишнее. Никого из вас обидеть я не хотел и не хочу, но душа моя скорбит и плачет при мысли о всех творящихся тут беззакониях, о которых мне уже столько успел порассказать наш уважаемый хозяин. Что делать? Как поправить зло? Душа моя жаждет дела, великого, светлого дела, но, находясь сама как бы в оковах, в этом слабом и все-таки столь властно заявляющем о себе теле, тщетно силится разбить стены своей позорной темницы. Что делать? Много нужно страданий, чтобы души афинских граждан, погрязших в беззакониях, очистились от пропитавшего их насквозь зла. Бедствия, ниспосланные богами на этот богатый город и на эту славную цветущую страну, не что иное, как своевременное и вполне целесообразное испытание ваших душевных сил, вашей стойкости, вашей веры. Не отчаивайтесь в конечном спасении, сделайте все от вас зависящее, чтобы уменьшить, если не прекратить, творимые здесь повсюду беззакония, и ваш пример подействует на умилостивление гнева богов благотворнее всяких очистительных церемоний и искупительных жертвоприношений. Облагородьте себя, и вашему примеру последуют все граждане афинские. Постарайтесь понять самих себя, и вы легче поймете других, а равным образом и они поймут вас. Не в одних молитвах дело, а в той душевной чистоте и той вере в конечное торжество справедливости и правды, с которой вы приступаете к алтарю небожителей. Боги – не люди. Такими их сделали лишь жрецы, чтобы приблизить их к пониманию необразованной черни. Перестаньте низводить Олимп и его горнии высоты на низменную землю, и вы поймете, что к богам следует приступать не так, как вы это обычно делаете. Вы в них видите, со слов обманщиков-жрецов, не что иное, как одаренных вечной юностью и бессмертием таких же людей, какими являетесь вы сами. Это грубейшая ошибка, в которую может впасть человек. Она заставила течь уже целые потоки крови и слез, и нет конца тем бедствиям, которые испытает род людской, если он будет переносить землю и все земные отношения на небо и его небожителей…
Старик умолк. Глубокая благоговейная тишина воцарилась среди присутствующих, которых внезапно охватило дотоле неведомое им молитвенное настроение. Молчание было прервано Солоном. Он тихо взял Эпименида за руку и промолвил:
– Поделись с нами, дивный, божественный старец, своими глубокими мыслями о божествах и мироздании. Ты многое знаешь, что недоступно обычным смертным, и мы рады у тебя поучиться. Пусть будет сей день началом новой для нас жизни, на путь которой мы вступим под твоим просвещенным руководством. Поделись, умоляю тебя, своей мудростью с нами, и мы постараемся оказаться достойными твоего к нам доверия.
– Я охотно готов исполнить ваше желание, друзья мои, – отвечал Эпименид, и в глазах его сверкнула радость. – Я это сделаю тем охотнее, что среди нас, здесь собравшихся, есть совсем юные люди, вроде Писистрата и Ономакрита. Им особенно полезно выслушать и узнать истину, потому что они, по самому возрасту своему, восприимчивее к ней, чем вы остальные, мужи уже зрелых лет. То, что я скажу вам, есть истина, сокровенная мудрость, преподанная мне и мне подобным самим божественным Орфеем[23], которого небожители избрали в вещие певцы сокровенного, тайного учения. Орфей – мой учитель, и я один из его так называемых орфеотелестов, последователей, посвятивших себя изучению орфической науки и проведению в жизнь ее мудрых, дивных положений. Мы, орфики, как вы все, вероятно, заметили уже по мне, стараемся вести по возможности чистый и воздержанный образ жизни. Мы почти никогда не употребляем в пищу убоины и вовсе не пьем вина, разве только в тех случаях, когда нужно совершить возлияние в честь бессмертных богов, особенно великого и наиболее могущественного среди них, Диониса-Загрея[24]. Вы удивляетесь, друзья мои, что я так назвал бога Диониса, что я не поставил во главе небожителей Зевса. Но я вам сейчас объясню, почему я так поступил и почему таков взгляд всех орфиков. Для этого мне придется, однако, сперва коснуться обычных и всюду в Элладе распространенных верований, которые, конечно, разделяются и вами.