Оставшийся пасюк и есть крысак. Он теперь ничем иным не может питаться – только живыми крысами. Такого, «воспитанного» боцманом Тамаевым, крысака запускают в трюм стонущего от обилия пасюков корабля. За хорошую мзду, естественно: «воспитатель» Тамаев считал, что его труд должен оплачиваться по первой категории, да и вообще всё дело – приносить приличные дивиденды.
Через некоторое время трюм облюбованного пасюками корабля оказывался чист, как суповая кастрюля на камбузе после сытого обеда, – особенно, если кок умел вкусно готовить, – глухо в трюме, будто в яме: ни одного крысиного писка. Зато крысак выглядел, как барин, проведший зимние каникулы где-нибудь на колбасной фабрике, – морда у него была такая, что не во всякую дверь пролезала. И ещё – очень красноречиво шевелились усы.
Тамаев извлекал обожравшегося крысака из опустевшего трюма, – этому сложному делу он обучился также, – и, прежде чем переправить «героя» в следующий трюм, объявлял конкурс: какая посудина больше заплатит за аренду крысака… В ту посудину Тамаев своего питомца и перебрасывал.
Жил боцман, между прочим, неплохо – питомец и сам ел от пуза, и наставника своего кормил.
Правда, случались досадные «штукенции». Иногда не крысак сжирал своих соплеменников, а соплеменники его: наделённые острым умом, они объединялись и съедали крысака, оставались только усы, когти да окостеневший кончик голого, пахнущего мочой хвоста.
В такие разы Тамаев, поминая погибшего воспитанника, выпивал стакан водки с верхом – это когда жидкость бугром выпирает из посудины, занюхивал выпитое рукавом и доставал из клетки, сваренной из толстых железных прутьев, очередного «ученика».
Для этих случаев он обязательно имел резерв.
– Тамаев флотские законы знает, – произносил боцман самодовольно, – и блюдёт.
Руководителем второй группы, направляемой в Петроград, Соколов решил назначить Тамаева.
– Почему ты остановил выбор на этом крысолове? – спросил у Соколова Герман, он в это время находился в кабинете (Герман и Соколов дружили давно, ещё с девятьсот пятого года, когда им пришлось усмирять взбунтовавшихся выборгских рабочих), – разве больше нет никого?
– Нет, – лаконично отозвался на вопрос Соколов. В кабинете, кроме них, не было никого. Подбор боевых групп, засылка их в Россию, назначение старших – это дело секретное очень и очень, посторонних на этой кухне быть не должно, но Соколов не считал Германа посторонним, скорее наоборот.
– Понятно, – протянул Герман без всякого выражения в голосе.
– А чем он тебе не нравится? – Соколов опустил одно веко, словно хотел прицелиться в собеседника. – А? Чем? – кончиками пальцев пощипал усы.
– Я бы на эту должность назначил офицера.
– Нет, Юлий, – протестующе качнул головой Соколов, – офицеров петроградские краснюки отлавливают по походке – раз, два и офицер уже сидит готовенький в каталажке с засунутой под микитки головой. Слишком уж офицер внешне отличается от неофицера – ну будто птица другой породы и окраса. Поэтому я поступлю так – и ты уж поддержи меня, – первую группу возглавил офицер, флотский лейтенант Матвей Комаров, а вторую пусть возглавит обычный хриплоголосый боцман, в котором любой петроградский работяга признает своего, и никогда ни за что не спутает с белогвардейским поручиком, – Соколов не выдержал, вновь пощипал пальцами свои пижонские усы. – Тамаев в Петрограде – свой человек. Он такой же грубый, наглый, хваткий, воняющий навозом, горластый, как и большинство нынешних петроградцев. Не справится с заданием – сменим тут же. Более того – в затылок пулю всадим… В назидание другим. Чтобы народ более ответственно относился к таким поручениям. А в офицера пулю не всадишь. Согласен со мною?
– Ладно. Согласен, – тихо, хотя и не меняя неодобрительного тона, произнёс Герман.
– Если этого не будет, советская власть укрепится окончательно, и нам тогда России не видать, как собственных ушей, Юлий. Только в кино можно будет увидеть Россию, да и то, если кино подсунут хорошее. Вот такая скорбная истина имеет место быть, Юлий. Другой истины нет, её надо завоевать.
Герман с тяжёлым вздохом наклонил голову и разлепил твёрдые бледные губы:
– Да.
В группу боцмана Тамаева вошло двенадцать человек. Тамаев отнёсся к назначению серьёзно, «баки» свои пышные, отращённые под героя Русско-турецкой войны генерала Скобелева, укоротил до нормальных размеров, и они стали походить на обычные бакенбарды, которые любят отпускать себе швейцары из недорогих гостиниц, да ещё наодеколонился, будто князь какой – и где он только эту пахучую пакость взял, неведомо. В общем, превратился боцман в обычного капризного папашу с бакенбардами – это с одной стороны, а с другой – в стервозного начальника, который гонору имеет много, а всего остального мало, особенно ежели вопрос касается дела (воспитание крысаков – не в счёт)…
Хоть и назначен был Тамаев руководителем группы боевиков, а подбирать людей доверили не ему – не он занимался этим, занимался лично господин Соколов. Единственное, что Соколов учитывал при подборе обязательно – чтобы люди были знакомы друг с другом, иначе в многолюдном Петрограде можно потерять кого-нибудь и не найти: человек исчезает с концами.
В группу Тамаева вошёл матрос с типично птичьей фамилией Сорока – человек лёгкий, весёлый, родившийся, похоже, с улыбкой, – как вылез из мамы, из чрева, так и начал улыбаться; кроме него, Сорокин приятель Сердюк (Сорока величал Сердюка на английский лад Сэр Дюк, а тот Сороку, которого звали Сергеем, – Сэр Гей. Им казалось, что клички эти звучат просто превосходно) – такой же справный матрас, как и сам Сорока; Красков, считавшийся скучным человеком, уроженец Сибири, коренной чалдон Шерстобитов, заряжающий из орудийной башни Дейниченко, сшивший себе самые знатные на флоте штаны. Ширина клешей, которые он носил, составляла ни много ни мало шестьдесят сантиметров; чтобы клеши не задирались, не вели себя, как дамская юбка, Дейниченко к низу штанов прикрепил железные гайки, и штаны вели себя при ходьбе как надо – висели покорно и при каждом шаге звонко щёлкали о деревянный тротуар…
Были в группе ещё кое-какие интересные личности, но боцман, не будучи знакомым с ними, не знал, выдающиеся они или нет, следует вести себя с ними повежливее либо гавкать трубно, как он привык это делать на полубаке, – в общем, кто они и что они, ещё только предстояло понять. И это, естественно, Тамаева беспокоило – каждый человек мог оказаться для него сюрпризом.
С другой стороны, желание Соколова, чтобы в боевых группах были только добровольцы, исполнить оказалось непросто – народ не хотел добровольно отправляться в Россию, нужен был нажим, нужно было соблазнять людей деньгами, какой-нибудь собственностью на чужбине, благами, ещё чем-то. Соколову было понятно: люди устали. И он устал, так устал, что плакать хотелось, но этого делать было нельзя, этого только большевики в России и ждали.
Сведя губы в одну жёсткую прямую линию, Соколов застывал в нехорошей думе, взгляд у него тоже делался застывшим, и что он видел в этом невольном онемении, не знал никто.
Прежде чем группа Тамаева ушла в Россию, туда отправился Герман – в помощь Шведову и Таганцеву… Больше, конечно, в помощь Шведову – тот сейчас вообще должен быть взмылен от работы, ему, как военному организатору надо фиксировать все мелочи, чтобы потом в нужный момент выложить их перед боевиками, те в свою очередь достанут из-за пазухи стволы и произведут окончательный расчёт с должниками. А ещё нужно составлять идеологические планы и реализовывать их… И так далее.
Хотя у Шведова и было воинское звание на две ступеньки выше, чем у Германа, Герман считался фигурой более крупной – его принимали эмигранты и в Финляндии, и в Норвегии, и во Франции, все снимали шляпы, а перед Шведовым нет, Шведов таких высот ещё не достиг, этот факт Соколов тоже учитывал…
Герман никогда не выходил на улицу невооружённым, маузером научился владеть, как поэт Александр Пушкин пером – пулями мог на стенке писать стихи, вгоняя их туда, как гвозди, если же отправлялся на задание, то брал с собою два маузера.
Однажды в тёмной небольшой рощице под фортом Инно он устроил сеанс показательной стрельбы. Взял большой кованый гвоздь – специально купил его в магазине строительных материалов, показал присутствующим.
– Господа, предлагаю пари. Если я с пяти выстрелов загоню его в дерево по шляпку, вы выставляете мне ящик шампанского, если не загоню – ящик шампанского выставляю я… Ну как?
Большинство присутствующих, зная способности Германа, держать пари отказались, но двое мичманов с миноносок – бывшие лейтенанты, пониженные в чине и переведённые с эскадренных миноносцев на корабли третьего ранга, решили попытать счастья и ударили с Германом по рукам, – не ведали, судя по всему, что это за человек.
Герман равнодушно провёл пальцем по кромке усов, подбил их снизу.
– Больше никто не желает присоединиться к господам мичманам? Пра-шу!
Желающих пополнить ряды людей, заведомо проигрывающих, среди приглашённых на представление не оказалось.
– Ну что ж, на нет и суда нет, – спокойно молвил Герман, демонстративно подкинул в руке гвоздь и направился к старой берёзе с почерневшим, украшенным тремя дуплами стволом.
– Э-э, нет, господин Герман, – запротестовал один из мичманов, – у этой берёзы трухлявый ствол, его можно насквозь проткнуть пальцем, не то что пулей из маузера.
Герман сверкнул глазами и усмехнулся – как всегда загадочно и молча, подкинул в руке гвоздь.
– Ну что ж, господин хороший, если вам не жалко молодого дерева, пусть будет по-вашему, – он перешёл к молодой сильной берёзе с высоким ровным стволом, – хотя должен заметить, что древесина у старой берёзы более жёсткая, она много твердее, чем у этой вот красавицы. – Он ткнул остриём гвоздя в ствол молодой берёзы. – В эту берёзу я берусь вогнать гвоздь четырьмя пулями. Годится такой вариант?
Собравшиеся смотрели на Германа с любопытством. Это был знакомый всему флоту человек – сухопутный офицер с холодными глазами, лишённый страха, очень умелый и беспощадный.
Мичманы переглянулись – люди, которым было уже под тридцать, вели себя, как мальчишки, – недоумённо приподняли плечи, осмотрелись, будто видели этот распорядок впервые… Герман выбрал место для показательной стрельбы умело. Сзади, за деревьями – в основном, это были берёзы, – поднималась тусклая каменная стенка, слева и справа пространство было ограничено: если пуля отрикошетит, то далеко не унесётся, её также остановят камни – здесь всюду камни, камни… И лес растёт на камнях.
– Повторяю, одну пулю я дарю вам, это фора, – назидательным тоном проговорил Герман, поворачиваясь к мичманам. – Устраивает это вас, господа?
– Отчего же не устраивает, – наконец, проговорил один из мичманов, ходульно-высокий, с длинным костлявым лицом. – Очень даже устраивает.
– Ну и ладушки, – по-домашнему произнёс Герман.
Мичман опасно качнулся на стеблях длинных ног. Глядя на мичмана, всякий человек обязательно задавался вопросом: как же он стоит на палубе миноноски во время шторма? Сдуть ведь может. Либо лёгким плевком волны смахнуть за борт: шлёп – и нету человека!
Герман поправил гвоздь, чтобы тот мог войти в молодую, полную сил берёзу ровно, будто по нему били не пулями, а молотком, и неспешно вернулся к группе зрителей. По дороге же шагами посчитал, сколько метров отделяет зрителей от березы. Выходило – двадцать два… Двадцать два метра – это много даже для отличного стрелка. Пятнадцать – ещё куда ни шло, а двадцать два – много.
Но Германа расстояние не смутило. Он спокойно вытащил из-под мышки маузер, на манер Соловья-разбойника дунул в ствол, затем лёгким коротким движением вскинул маузер и выстрелил. Пуля всадилась в шляпку гвоздя, выбила длинную струю электрических брызг и, обессиленная, отлетела в сторону, отколола кусок камня.
Присутствовавшие зааплодировали – на таком расстоянии легко промахнуться, но Герман не сплоховал. Что происходило у него внутри, в том месте, где находится сердце, понять было невозможно, лицо ничем не выдавало внутреннее состояние: ни оживлённого блеска глаз, ни торжествующей улыбки, тронувшей уголки губ, ни довольного хлопка ладонью по боку – ничего этого не было.
Шёл обычный сухой, бесстрастный человек, довольный, возможно, только одним – тем, что он дышит здешним лесным воздухом, сыроватым, пахнущим прелой травой и сосновой хвоей: предоставил ему Господь такую возможность и спасибо большое – больше ничего ему не надо.
Герман вновь поднял маузер. На этот раз почти не целясь, как только кончик отвода оказался на прямой, соединяющей две точки, человека и цель, Герман нажал на спусковой крючок.
Ударил выстрел. Герман опять попал в шишку гвоздя. Ствол берёзы окутался ярким электрическим сеевом. Мичманы невольно переглянулись: это колдун какой-то! Придётся выставлять ящик шампанского.
А в Петрограде, говорят, не только шампанского нет – в магазинах даже помоев не найти, полки такие пустые, что по ним уже и мыши перестали бегать, не говоря о живности более мелкой – тараканах и мухах.
Когда Герман сделал третий выстрел, собравшиеся зааплодировали вновь: третий выстрел был самый точный, не отплюнулся светящейся пылью – гвоздь залез в тело берёзы по самую шляпку.
Засунув маузер в хитрую кобуру, прикреплённую к изнанке пиджака, Герман картинно вскинул одну руку:
– Пра-шу!
Собравшиеся устремились к берёзе. Гвоздь был утоплен в неё по самый корешок, сверху поблёскивала свежеободранным металлом шляпка, похожая на корабельную заклёпку. Герман стрелял без промаха.
Каждый, кто был в распадке, считал своим долгом подойти к дереву, колупнуть ногтём оплющенную шляпку гвоздя и восхищённо поцецекать языком. Мичманы, по-юношески алея скулами, хотя давно прошли этот возрастной рубеж, тоже подошли к берёзе, поколупали ногтями гвоздь, вздохнули грустно – лучше бы они с этим стрелком не связывались…
Через четыре дня, чёрной, как печная сажа ночью – на небе не было ни одной звёздочки, – Герман перешёл границу и очутился в Советской России.
Остановился около какого-то кривого, с толстым стволом дерева, прислонился к нему спиной и перекрестился трижды:
– Пошли мне, Господь, удачу!
Пограничники с заставы Костюрина засекли его, определили, куда идёт ночной гость, но мешать не стали, поскольку приказ на руках имели: не мешать. И Герман, отдышавшись, отправился дальше.
В километре от «окошка» его ждала подвода, на ней он и поехал в Петроград сворачивать, как он считал, шею власти рабочих и крестьян.
Через сутки он находился уже в Петрограде.
Глава восьмая
Шведов ждал своего старого приятеля на квартире, расположенной в неприметном доме с узкими угрюмыми окнами-бойницами на «Васином» острове, как простые петроградские работяги звали Васильевский остров.
– Домик у тебя, Вячеслав Григорьевич, похож на настоящую крепость, – сказал Герман, входя в сыроватую, давно не топленую квартиру и привычно вытирая ноги о круглый домотканый коврик. – Действительно крепость, от любого противника отбиться можно.
– Ну, я специально не выбирал, не до того было, – Шведов обнялся с гостем, – а от противника мы и без крепостных стен отобьёмся, ты же знаешь…
Это Герман знал. Когда глаза привыкли к квартирному сумраку, он огляделся. Это была рядовая квартира, в каких обычно живут мещане, обставленная без всяких изысков, очень просто – здесь находилось только то, что нужно для жизни, ничего лишнего. Воздух, скопившийся в квартире, припахивал плесенью и слежавшейся землёй. «Могилой пахнет, – невольно отметил Герман, – чтобы вывести стойкий запах этот, нужно года полтора, не меньше, а этих полутора лет у нас нет». Спросил тихо, словно бы опасался, что его кто-нибудь услышит:
– Как обстановка в Петрограде, Вячеслав?
– Ничего хорошего. Красные лютуют.
– Ну, власть без жёстких рукавиц не удержать, это и мы с тобою хорошо знаем, и красные знают, поэтому им ничего не остаётся делать, – только лютовать.
– Сейчас, когда мы им сыпанём перца под хвост, они вообще озвереют и раскочегарят репрессивную машину на полную катушку.
– А ты что, хочешь, чтобы они, как варёные тараканы, лапки вверх задрали? Не-ет. Это народ совершенно другой закваски.
– Я удивился, что ты в Питере появился сегодня – думал, приедешь с группой боевиков. Она будет здесь через три дня.
– Не-ет, Вячеслав, я кот, который гуляет сам по себе. А какая группа придёт? – спросил Герман, будто не знал, кого Соколов подготовил к переброске в Петроград.
– Какого-то Тамаева.
– Есть такая группа, матросская.
– Что, сплошь из матросов и ни одного офицера?
– Ни одного офицера, – подтвердил Герман.
– Как же она будет действовать без офицера?
Герман неопределённо пожал плечами.
– Этого пока не знает никто.
Группа Тамаева, как и Герман, благополучно прошла через границу, добралась до ближайшей станции, откуда в Петроград регулярно ходили поезда – большевикам надо отдать должное, они смогли наладить работу железной дороги. Дождались, когда придёт старенький, простудно свистящий паровозик с высокой трубой, похожей на голенище гигантского сапога, к паровозику было прикреплено три вагона, битком набитых людьми. Тамаев первым забрался в головной вагон и могучим движением плеча спрессовал людей, находившихся в нём – вагон умялся ровно наполовину.
– Вот так! – трубно крякнул боцман. – Заходи, робяты!
Группа его заняла освободившееся пространство целиком… Через несколько часов Тамаев со своими людьми благополучно прибыл в Петроград.
На трибуну, обтянутую красным полотном, с деревянными скамейками, расположенными по обе стороны трибуны, они наткнулись во время первой вылазки в город.
Тамаев озадаченно наморщил лоб:
– А это чего такое? – ткнул пальцем в сторону трибуны.
– Большевики праздник свой собираются отмечать, – подсказал ему говорливый, с весёлым загорелым лицом Сорока, этот человек чувствовал себя в красном Питере, как дома, чего нельзя было сказать о других. – Первое мая называется. Вот к нему и готовятся. Заранее, за три недели. – Сорока обвёл рукой широкое пространство – ну будто всю страну хотел обхватить. Белые зубы его сияли ярко.
Тамаев неприязненно покосился на него, сплюнул себе под ноги:
– А трибуна зачем?
– Речи будут произносить. Это же любимое занятие у комиссаров. Крики «ура» будут раздаваться, боцман. А на скамейки усядется большевистское начальство. С трибуны будет вещать Троцкий.
– А Ленин?
– Ленин на маёвках появляться не любит. Здоровье не позволяет.
– М-м-м, – Тамаев задумчиво пощипал бакенбарды, потом ткнул пальцем в трибуну и заключил командным тоном:
– Сжечь!
– Чтобы сжечь эту бандуру, нужен керосин, – заявил опытный Дейниченко, – хотя бы полстакана.
Пошли искать керосин. Нашли немного – аптечный коричневый пузырёк, наполненный наполовину, больше найти не удалось.
Когда вернулись, то увидели, что около трибуны стоит часовой с винтовкой, хмуро оглядывается по сторонам – выполняя высокий революционный приказ, охраняет лобное место.
Лицо у часового было бледным, жёстким – чувствовалось, что если вместо Троцкого на трибуну попытается взобраться мама родная, он покажет ей, где раки зимуют.
– Це-це-це, – Тамаев вновь задумчиво пощипал свои длинные, похожие на разорванную пополам мочалку усы, потом цапнул себя за бакенбарды, поморщился недовольно – забыл, что их укоротил.
Они стояли в подворотне здания, выходившего фасадом на площадь, где Петроградские власти планировали провести первомайскую акцию.
– На их акцию мы ответим своей, – сказал Тамаев. – Значитца, так… Сорока, Сердюк, Красков и Дейниченко, дуйте кругалем на противоположную сторону площади и затейте там драку. Часовой на драку явно откликнется, побежит к вам, а мы в это время трибуну и подпалим… А? – Тамаев грозно пошевелил усами. – Годится плант?
«Плант» годился. Так и поступили.
Первомайская трибуна с рядом свежих скамеек была сожжена, что вызвало в Петрограде переполох невероятный – об этом написали все городские газеты, даже самые мелкие, которых хватало всего на три самокрутки.
Тамаев был доволен.
На следующий день состоялся «общий свист», как боцман называл общие сборы. На «общем свисте» присутствовала вся его группа, прибыли Герман со Шведовым и профессор Таганцев, – уже начавший полнеть человек с приветливым лицом. Таганцев большей частью молчал, лишь иногда рассеянно кивал, Герман тоже молчал, стискивал челюсти и играл желваками, говорил в основном Шведов, и по лицу его было видно, что это дело – говорить и по открытым ртам оценивать качество своей речи, – ему нравится. Герман, глядя на него, только удивлялся – такого Шведова он ещё не знал.
– Наша задача – встряхнуть Петроград так, чтобы был слышен хруст костей, – говорил Шведов и вскидывал в пространство кулак. («Совсем как вождь большевиков господин Ленин», – неодобрительно отметил Герман.) – Надо дезорганизовывать производство, останавливать фабрики и трамвайные линии, совершать диверсии на заводах… Сожжённая первомайская трибуна – это хорошо, но этого мало! Капля в море, пфиф – и нет её! А взорванный цех на заводе – это уже серьёзно. Убитый красный директор – тоже серьёзно. Надо взять на мушку Первый лесопильный завод, Гознак, памятники революционерам…
– Памятникам объявим войну, памятники я не люблю, – прогудел Тамаев, но Шведов не обратил на него внимания, он словно бы специально не услышал боцмана.
– Надлежит взять на мушку председателя Петроградского губпрофсовета Анцеловича, помощника командующего Балтийским флотом Кузьмина, писателя Горького, – Шведов споткнулся, пожевал, стали видны его бледные крепкие губы: нет, никогда не забыть ему те дни, когда петроградские чекисты ликвидировали «Национальный центр». – Много вреда приносит писатель Горький, – сказал он, – не туда народ ведёт. Ох, не туда, – Шведов вздохнул, жалея заблудившийся русский народ. – А за это – наказание! Никому не дано право обманывать наш многострадальный российский люд, – ни великому человеку, ни малому, ни богу, ни чёрту, отступление от правила наказуемо. А ещё раньше, чем Горького, надо убрать одного… в общем, отщепенца. Фамилия его – Красин, зовут Леонидом Борисовичем.
– А этого за что? – прогудел Тамаев, обращаясь к профессору и, кажется, не к месту, поскольку Таганцев не стал объяснять, за что приговорён к пуле бывший дворянин. Вместо объяснения Таганцев произнёс:
– Только за то, что он Красин!
Не объяснять же в конце концов этим клещастым, что Красин собирается везти большую сумму денег бастующим английским рабочим: дрань драни куш суёт, дрань голая такую же голую дрань выручает – ну и где такое видано?
– Все вы получите оружие, – сказал напоследок Шведов, – револьверы. Гранаты. Могу выдать и маузеры, но они неудобны в ношении.
– Зато надёжны в бою, – вставил Сорока.
– Револьвер всё равно лучше, – заметил Тамаев, – его спрятать можно даже в кальсоны, извините великодушно! И в стрельбе удобен.
– Жалованье у вас, как и обещано, будет приличное, – вступил в разговор Таганцев, вытащил из маленького часового кармашка серебряный «мозер», щёлкнул крышкой, – по миллиону в месяц!
Сорока прикинул в голове: много это или мало? Если брать старые царские деньги – много, на четыреста тысяч можно было купить завод, но деньги обесценились и, может, ещё больше упали, пока они тут слушают важного господина, но судя по рынку, на котором они успели сегодня побывать, миллион рублей – это всё-таки немного.
Деньги Таганцев имел: и от разбитого «Национального центра» кое-что перепало, и от англичан – от Поля Дюка и финского резидента Петра Соколова, и от бывшего штабс-капитана Германа, кроме того, имелись и частные пожертвования: один только Давид Лурье, владелец кожевенного завода, отсчитал несколько миллионов рублей на то, чтобы Таганцев попытался связаться с Кронштадтом во время мятежа, но эта попытка успеха не имела, а деньги остались. Шестнадцать миллионов пришло из-за границы. Деньги были.
Матросы молчали. Шведов ещё несколько минут говорил. Речь его сделалась сухой, сжатой – будто бы он не говорил, а что-то читал по бумажке. Приказ какой-нибудь, не допускающий вольностей…
Вопросов не было. Сорока глянул на Краскова. Бесстрастное лицо Краскова почти ничего не выражало, только в глазах появилась некая обречённость, выжатость, будто он, как человек, занимающийся бегом, промахнул километров двадцать и вымотался донельзя: с лица даже живые краски стёрлись.
Внутри боевой группы была создана специальная группа террористов во главе с самим боцманом. Боцман попросил, чтобы Сердюк, Красков и Дейниченко вошли в эту группу, не захотел разлучаться с ними – всё-таки на одной жеребке плавали, вместе морскую соль жевали, рыбу из Балтики тягали, когда попадался лакс – местный лосось, угощали им господ офицеров, выстроившись в рядок, держась за леер, дружно блевали за борт – их как-то накормили гнилой говядиной, и из строя вышел весь корабль, такое тоже было, – и все вместе, вместе, вместе. Значит, и тут не будут разлучаться, двинутся дальше вместе.