Книга Дым отечества - читать онлайн бесплатно, автор Кирилл Юрьевич Аксасский
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Дым отечества
Дым отечества
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Дым отечества

И. С. Тургеневу


С днём рождения, Иван Сергеевич!

Фантазия для театра на вечные российские темы в двух частях

Пьеса написана к 200-летнему юбилею со дня рождения И. С. Тургенева – 9 ноября 1818 года.


Часть I. Дым отечества

В двух действиях без антракта

По роману И. С. Тургенева «Дым»


Опять увидеть их мне суждено судьбой!

Жить с ними надоест, и в ком не сыщешь пятен?

Когда ж постранствуешь, воротишься домой,

И дым отечества нам сладок и приятен.

А. С. Грибоедов «Горе от ума»


Действующие лица


Лаврецкий Фёдор Иванович – актёр, исполняющий роль Ивана Сергеевича Тургенева, русского писателя

Колосов Андрей Николаевич – актёр, исполняющий роль Человека в серых очках

Пасынков Яков Григорьевич – актёр, исполняющий роль Потугина Созонта Ивановича, персонажа романа И. С. Тургенева «Дым»

Санин Дмитрий Павлович – актёр, исполняющий роль Литвинова Григория Михайловича, персонажа романа И. С. Тургенева «Дым»

Кирсанов Павел Петрович – актёр, исполняющий роли генералов из романа И. С. Тургенева «Дым»

Стахова Елена Николаевна – приглашённый режиссёр-постановщик спектакля «С днём рождения, Иван Сергеевич» в Приокском областном драматическом театре

Аксасский Кирилл Юрьевич – драматург, автор пьесы «С днём рождения, Иван Сергеевич», которую ставят в Приокском областном драматическом театре


Действие первое


Понедельник 8 октября 2018 года, утро, 11-00. Зал и сцена Приокского областного драматического театра. На сцене посередине натянут транспарант с изображением фрагмента железнодорожного вагона с четырьмя прорезанными в нём окнами. На нижней части фрагмента вагона нарисована политическая карта северной части Евразии: Европа и Российская Федерация. По краям фрагмента вагона на крючках висят два разных типа генеральского кителя и головного убора [1].

Слева от транспаранта стоит письменный стол, на столе стопка чистой бумаги, наверху которой лежит ручка, книги, шахматная доска с расставленными фигурами, портрет Полины Виардо, около стола стул.

Справа от транспаранта стоит письменный стол, на столе стопка чистой бумаги, наверху которой лежит ручка, книги, «заржавленные железные очки со стеклышками серо-дымчатого цвета» [2], около стола стул. К боковой стороне правого стола, обращённой к зрительному залу, прикреплена пачка больших листов бумаги. Сейчас на верхнем листе этой пачки ничего не написано.


На сцену перед транспарантом с фрагментом вагона из разных мест закулисья, неодновременно, выходят действующие лица спектакля.

Стахова с Аксасским выходят вместе и последними.


Стахова. Доброе утро, коллеги. Сегодня, как и планировалось, очень хорошо, что всё состыковалось наконец-то, у нас прогон спектакля «С днём рождения, Иван Сергеевич» перед автором пьесы. Знакомьтесь, (поворачивается к Аксасскому) Кирилл Юрьевич Аксасский.

Аксасский (с лёгким поклоном). Всем доброе утро.

Стахова. Кирилл Юрьевич, представляю Вам исполнителей ролей в первой части нашего спектакля (Аксасский с каждым здоровается рукопожатием):

Фёдор Иванович Лаврецкий – Тургенев;

Андрей Николаевич Колосов – наш многоликий читатель-критик романа «Дым»;

Дмитрий Павлович Санин – Литвинов;

Яков Григорьевич Пасынков – Потугин;

Павел Петрович Кирсанов – наш троекратный генерал.

Господа, работаем таким образом: после прогона первого действия спектакля обсуждаем его с автором пьесы, потом обед в театральном буфете, затем прогон второго действия и его обсуждение с Кириллом Юрьевичем. Общий ориентир по времени – заканчиваем всё не позже 15-00, я знаю, что у Фёдора Ивановича, Андрея Николаевича и Павла Петровича сегодня ещё вечерний спектакль. Напоминаю, что до премьеры 9 ноября, в день рождения Ивана Сергеевича, остаётся всего лишь месяц. Так что работаем в полную силу и автора пытаем по полной: мы в следующий раз увидим его только на премьере. Все по местам. Начинаем.


Стахова и Аксасский спускаются в зрительный зал

и садятся на центральные места в 7 ряду по разные стороны от прохода.

Лаврецкий садится за левый стол, Колосов садится за правый стол, берёт со стола и одевает очки. Кирсанов уходит за правую кулису.

Санин и Пасынков уходят за транспарант с фрагментом вагона.


Тургенев (сидит за столом и разбирает шахматную партию на доске, заглядывая в шахматный учебник). Он не играет, он точно узоры рисует.


Звучит романс «Утро туманное, утро седое»:


на стихотворение И. С. Тургенева «В дороге» под музыку Э. А. Абазы

в исполнении В. С. Высоцкого


Утро туманное, утро седое,

Нивы печальные, снегом покрытые,

Нехотя вспомнишь и время былое,

Вспомнишь и лица, давно позабытые.


Тургенев (передвигает фигуры на шахматной доске). Совершенный Рафаэль! [3]


Во втором окне справа появляется Литвинов,

выглядывает в него и смотрит налево.


Человек в серых очках (бесстрастно). Какое проклятое… проклятое время…

Тургенев (отодвигает шахматную доску, берёт в руки книгу и читает из романа «Дым»). Он стал следить за этим паром, за этим дымом. Беспрерывно взвиваясь, поднимаясь и падая, крутясь и цепляясь за траву, за кусты, как бы кривляясь, вытягиваясь и тая, неслись клубы за клубами: они непрестанно менялись и оставались те же… Однообразная, торопливая, скучная игра!

Литвинов. Дым, дым.

Тургенев (читает). И всё вдруг показалось ему дымом, всё, собственная жизнь, русская жизнь – всё людское, особенно всё русское.

Литвинов. Всё дым и пар, всё как будто беспрестанно меняется, всюду новые образы, явления бегут за явлениями, а в сущности все то же да то же; все торопится, спешит куда-то – и всё исчезает бесследно, ничего не достигая; другой ветер подул – и бросилось всё в противоположную сторону, и там опять та же безустанная, тревожная и – ненужная игра.

Тургенев (читает). Вспомнилось ему многое, что с громом и треском совершалось на его глазах в последние годы… Вспомнились горячие споры, толки и крики у Губарева, вспомнился и генеральский пикник…

Литвинов. Дым и пар.

Тургенев (читает). И даже всё то, что проповедовал Потугин … дым, дым, и больше ничего.


Во втором окне слева появляется Потугин,

выглядывает в него и смотрит на Литвинова.

Человек в серых очках выходит к правому краю сцены и встаёт вполоборота так, чтобы видеть и слышать разговор Литвинова и Потугина.


Потугин. Если вы позволите, я сам себя рекомендую: Потугин, отставной надворный советник, служил в министерстве финансов, в Санкт-Петербурге. Надеюсь, что вы не найдете странным… я вообще не имею привычки так внезапно знакомиться… но с Вами… Так я не беспокою вас?

Литвинов. Помилуйте, я, напротив, очень рад.

Потугин. В самом деле? Ну, так и я рад. Я слышал об вас много; я знаю, чем вы занимаетесь и какие ваши намерения.

Литвинов. Да, пожив в деревне, я пристрастился к хозяйству и понял, что имение моей матери, плохо и вяло управляемое моим одряхлевшим отцом, не даёт и десятой доли тех доходов, которые могло бы давать, и что в опытных и знающих руках оно превратилось бы в золотое дно. Но я также понимал, что именно опыта и знания мне недоставало, и отправился за границу учиться агрономии и технологии, учиться с азбуки. Четыре года с лишком провел в Мекленбурге, в Силезии, в Карлсруэ, ездил в Бельгию, в Англию, трудился добросовестно, приобрел познания.

Потугин. Дело хорошее. Ну что, понравилось Вам наше Вавилонское столпотворение у Губарева?

Литвинов. Именно столпотворение. Вы прекрасно сказали. Мне всё хотелось спросить у этих господ, из чего они так хлопочут?

Потугин (вздохнул). В том-то и штука что они и сами этого не ведают-с. В прежние времена про них бы так выразились: "Они, мол, слепые орудия высших целей; ну, а теперь мы употребляем более резкие эпитеты. И заметьте, что, собственно, я нисколько не намерен обвинять их; скажу более, они все… то есть почти все, прекрасные люди. Да, да, все это люди отличные, а в результате ничего не выходит; припасы первый сорт, а блюдо хоть в рот не бери.

Тургенев (читает). Литвинов с возрастающим удивлением слушал Потугина: все приемы, все обороты его неторопливой, но самоуверенной речи изобличали и уменье и охоту говорить. Потугин точно и любил, и умел говорить; но как человек, из которого жизнь уже успела повытравить самолюбие, он с философическим спокойствием ждал случая, встречи по сердцу.

Потугин (уныло). Да, да, это все очень, странно-с. И вот еще что прошу заметить. Сойдется, например, десять англичан, они тотчас заговорят о подводном телеграфе, о налоге на бумагу, о способе выделывать, крысьи шкуры, то есть о чем-нибудь положительном, определенном; сойдется десять немцев, ну, тут, разумеется единство Германии явится на сцену; десять французов сойдется, беседа неизбежно коснется "клубнички", как они там ни виляй; а сойдется десять русских, мгновенно возникает вопрос о значении, о будущности России, да в таких общих чертах, бездоказательно, безвыходно.

Жуют, жуют они этот несчастный вопрос, словно дети кусок гуммиластика: ни соку, ни толку. Ну, и конечно, тут же, кстати, достанется и гнилому Западу. Экая притча, подумаешь! Бьет он нас на всех пунктах, этот Запад, – а гнил! И хоть бы мы действительно его презирали, а то ведь это все фраза и ложь. Ругать-то мы его ругаем, а только его мнением и дорожим, то есть, в сущности, мнением парижских лоботрясов.

Литвинов. Скажите, пожалуйста, чему вы приписываете несомненное влияние Губарева на всех его окружающих? Не дарованиям, не способностям же его?

Потугин. Нет-с, нет-с; у него этого ничего не имеется…

Литвинов. Так характеру, что ли?

Потугин. И этого нет-с, а у него много воли-с. Мы, славяне, вообще, как известно, этим добром не богаты и перед ним пасуем. Господин Губарев захотел быть начальником, и все его начальником признали. Что прикажете делать?!

Правительство освободило нас от крепостной зависимости, спасибо ему; но привычки рабства слишком глубоко в нас внедрились; не скоро мы от них отделаемся. Нам во всем и всюду нужен барин; барином этим бывает большею частью живой субъект, иногда какое-нибудь так называемое направление над нами власть возымеет… теперь, например, мы все к естественным наукам в кабалу записались… Почему, в силу каких резонов мы записываемся в кабалу, это дело темное; такая уж, видно, наша натура. Но главное дело, чтоб был у нас барин. Ну, вот он и есть у нас; это, значит, наш, а на все остальное мы наплевать! Чисто холопы! И гордость холопская, и холопское уничижение. Новый барин народился – старого долой! То был Яков, а теперь Сидор; в ухо Якова, в ноги Сидору!

Вспомните, какие в этом роде происходили у нас проделки! Мы толкуем об отрицании как об отличительном нашем свойстве; но и отрицаем-то мы не так, как свободный человек, разящий шпагой, а как лакей, лупящий кулаком, да еще, пожалуй, и лупит-то он по господскому приказу. Ну-с, а народ мы тоже мягкий; в руки нас взять не мудрено.

Вот таким-то образом и господин Губарев попал в барья; долбил-долбил в одну точку и продолбился. Видят люди: большого мнения о себе человек, верит в себя, приказывает – главное, приказывает; стало быть, он прав и слушаться его надо. Все наши расколы, наши секты именно так и основались. Кто палку взял, тот и капрал.

Литвинов. Вы как с Губаревым познакомились?

Потугин. Я его давно знаю-с. Он и славянофил, и демократ, и социалист, и все что угодно, а именьем его управлял и теперь еще управляет брат, хозяин в старом вкусе, из тех, что дантистами величали. А ведь только за ним и есть, что он умные книжки читает да все в глубину устремляется. Какой у него дар слова, вы сегодня сами судить могли; и это еще, слава богу, что он мало говорит, все только ежится. Потому что когда он в духе да нараспашку, так даже мне, терпеливому человеку, невмочь становится. Начнет подтрунивать да грязные анекдотцы рассказывать, да, да, наш великий господин Губарев рассказывает грязные анекдоты и так мерзко смеется при этом…

Литвинов. Будто вы так терпеливы? Я, напротив, полагал… Но позвольте узнать, как ваше имя и отчество?

Потугин. Меня зовут Созонтом… Созонтом Иванычем. Дали мне это прекрасное имя в честь родственника, архимандрита, которому я только этим и обязан. Я, если смею так выразиться, священнического поколения. А что вы насчет терпенья сомневаетесь, так это напрасно: я терпелив. Я двадцать два года под начальством родного дядюшки, действительного статского советника Иринарха Потугина, прослужил. Вы его не изволили знать?

Литвинов. Нет.

Потугин. С чем вас поздравляю. Нет, я терпелив. Но возвратимся на первое. Удивляюсь я, милостивый государь, своим соотечественникам. Все унывают, все повесивши нос ходят, и в то же время все исполнены надеждой и чуть что, так на стену и лезут. Вот хоть бы славянофилы, к которым господин Губарев себя причисляет: прекраснейшие люди, а та же смесь отчаяния и задора, тоже живут буквой "буки". Все, мол, будет, будет. В наличности ничего нет, и Русь в целые десять веков ничего своего не выработала, ни в управлении, ни в суде, ни в науке, ни в искусстве, ни даже в ремесле… Но постойте, потерпите: все будет.

А почему будет, позвольте полюбопытствовать? А потому, что мы, мол, образованные люди, – дрянь; но народ… о, это великий народ! Видите этот армяк? вот откуда все пойдет. Все другие идолы разрушены; будемте же верить в армяк. Ну, а коли армяк выдаст? Нет, он не выдаст! Право, если б я был живописцем, вот бы я какую картину написал: образованный человек стоит перед мужиком и кланяется ему низко: вылечи, мол, меня, батюшка-мужичок, я пропадаю от болести; а мужик в свою очередь низко кланяется образованному человеку: научи, мол, меня, батюшка-барин, я пропадаю от темноты. Ну, и, разумеется, оба ни с места.

А стоило бы только действительно смириться – не на одних словах – да попризанять у старших братьев, что они придумали и лучше нас и прежде нас!

Литвинов (с улыбкой). После того, что вы сейчас сказали, мне нечего и спрашивать, к какой вы принадлежите партии и какого мнения вы о Европе. Но позвольте мне сделать вам одно замечание.

Вот вы говорите, что нам следует занимать, перенимать у наших старших братьев; но как же возможно перенимать, не соображаясь с условиями климата, почвы, с местными, с народными особенностями? Отец мой, помнится, выписал из Москвы чугунную, отлично зарекомендованную веялку; веялка эта, точно, была очень хороша – и что же? Она целых пять лет простояла в сарае безо всякой пользы, пока ее не заменила деревянная американская – гораздо более подходящая к нашему быту и к нашим привычкам, как вообще все американские машины.

Нельзя, Созонт Иванович, перенимать зря.

Потугин. Не ожидал я от вас такого возражения, почтеннейший Григорий Михайлович. Кто же вас заставляет перенимать зря? Ведь вы чужое берете не потому, что оно чужое, а потому, что оно вам пригодно: стало быть, вы соображаете, вы выбираете. А что до результатов – так вы не извольте беспокоиться: своеобразность в них будет в силу самых этих местных, климатических и прочих условий, о которых вы упоминаете. Вы только предлагайте пищу добрую, а народный желудок ее переварит по-своему; и со временем, когда организм окрепнет, он даст свой сок.

Возьмите пример хоть с нашего языка. Петр Великий наводнил его тысячами чужеземных слов, голландских, французских, немецких: слова эти выражали понятия, с которыми нужно было познакомить русский народ; не мудрствуя и не церемонясь, Петр вливал эти слова целиком, ушатами, бочками в нашу утробу. Сперва – точно, вышло нечто чудовищное, а потом – началось именно то перевариванье, о котором я вам докладывал. Понятия привились и усвоились; чужие формы постепенно испарились, язык в собственных недрах нашел, чем их заменить – и теперь ваш покорный слуга, стилист весьма посредственный, берется перевести любую страницу из Гегеля… да-с, да-с, из Гегеля… не употребив ни одного неславянского слова.

Тургенев (задумчиво). Во дни сомнений, во дни тягостных раздумий о судьбах моей родины, – ты один мне поддержка и опора, о великий, могучий, правдивый и свободный русский язык! Не будь тебя – как не впасть в отчаяние при виде всего, что совершается дома? Но нельзя верить, чтобы такой язык не был дан великому народу! [4]

Потугин. Что произошло с языком, то, должно надеяться, произойдет и в других сферах. Весь вопрос в том – крепка ли натура? А наша натура – ничего, выдержит: не в таких была передрягах. Бояться за свое здоровье, за свою самостоятельность могут одни нервные больные да слабые народы; точно так же как восторгаться до пены у рта тому, что мы, мол, русские, способны одни праздные люди.

Я очень забочусь о своем здоровье, но в восторг от него не прихожу: совестно-с.

Литвинов. Все так, Созонт Иваныч, но зачем же непременно подвергать нас подобным испытаниям? Сами ж вы говорите, что сначала вышло нечто чудовищное! Ну – а коли это чудовищное так бы и осталось? Да оно и осталось, вы сами знаете.

Потугин. Только не в языке – а уж это много значит!

Тургенев (задумчиво). Для выражения многих и лучших мыслей русский язык удивительно хорош по своей честной простоте и свободной силе. Странное дело! Этих четырех качеств – честности, простоты, свободы и силы нет в народе – а в языке они есть… Значит, будут и в народе. [5]

Потугин. А наш народ не я делал; не я виноват, что ему суждено проходить через такую школу. "Немцы правильно развивались, кричат славянофилы, – подавайте и нам правильное развитие!"

Да где ж его взять, когда самый первый исторический поступок нашего племени призвание себе князей из-за моря – есть уже неправильность, ненормальность, которая повторяется на каждом из нас до сих пор; каждый из нас, хоть раз в жизни, непременно чему-нибудь чужому, не русскому сказал: "Иди владети и княжити надо мною!"

Я, пожалуй, готов согласиться, что, вкладывая иностранную суть в собственное тело, мы никак не можем наверное знать наперед, что такое мы вкладываем: кусок хлеба или кусок яда? Да ведь известное дело: от худого к хорошему никогда не идешь через лучшее, а всегда через худшее, – и яд в медицине бывает полезен. Одним только тупицам или пройдохам прилично указывать с торжеством на бедность крестьян после освобождения, на усиленное их пьянство после уничтожения откупов…

Через худшее к хорошему!

Тургенев (задумчиво). Когда при мне превозносят богача Ротшильда, который из громадных своих доходов уделяет целые тысячи на воспитание детей, на лечение больных, на призрение старых – я хвалю и умиляюсь. Но, и хваля и умиляясь, не могу я не вспомнить об одном убогом крестьянском семействе, принявшем сироту-племянницу в свой разоренный домишко. «Возьмем мы Катьку», – говорила баба, – «последние наши гроши на нее пойдут, – не на что будет соли добыть, похлебку посолить…» «А мы её… и не соленую», – ответил мужик, ее муж. Далеко Ротшильду до этого мужика! [6]

Потугин (провел рукой по лицу). Вы спрашивали меня, какого я мнения о Европе. Я удивляюсь ей и предан её началам до чрезвычайности и нисколько не считаю нужным это скрывать.

Я давно… нет, недавно… с некоторых пор, перестал бояться высказывать свои убеждения… Ведь вот и вы не усомнились заявить господину Губареву свой образ мыслей. Я, слава богу, перестал соображаться с понятиями, воззрениями, привычками человека, с которым беседую. В сущности, я ничего не знаю хуже той ненужной трусости, той подленькой угодливости, в силу которой, посмотришь, иной важный сановник у нас подделывается к ничтожному в его глазах студентику, чуть не заигрывает с ним, зайцем к нему забегает. Ну, положим, сановник так поступает из желания популярности, а нашему брату, разночинцу, из чего вилять?

Тургенев (иронично). Жил-был на свете дурак. Долгое время он жил припеваючи; но понемногу стали доходить до него слухи, что он всюду слывет за безмозглого пошлеца. Смутился дурак и начал печалиться о том, как бы прекратить те неприятные слухи? Внезапная мысль озарила наконец его темный умишко… И он, нимало не медля, привел ее в исполнение. Встретился ему на улице знакомый – и принялся хвалить известного живописца…

– Помилуйте! – воскликнул дурак. – Живописец этот давно сдан в архив… Вы этого не знаете? Я от вас этого не ожидал… Вы – отсталый человек.

Знакомый испугался – и тотчас согласился с дураком.

– Какую прекрасную книгу я прочел сегодня! – говорил ему другой знакомый.

– Помилуйте! – воскликнул дурак. – Как вам не стыдно? Никуда эта книга не годится; все на нее давно махнули рукою. Вы этого не знаете? Вы – отсталый человек.

И этот знакомый испугался – и согласился с дураком.

– Что за чудесный человек мой друг N. N.! – говорил дураку третий знакомый. – Вот истинно благородное существо!

– Помилуйте! – воскликнул дурак. – N. N. – заведомый подлец! Родню всю ограбил. Кто ж этого не знает? Вы – отсталый человек!

Третий знакомый тоже испугался – и согласился с дураком, отступился от друга.

И кого бы, что бы ни хвалили при дураке – у него на всё была одна отповедь.

Разве иногда прибавит с укоризной:

– А вы всё еще верите в авторитеты?

– Злюка! Желчевик! – начинали толковать о дураке его знакомые. – Но какая голова!

– И какой язык! – прибавляли другие. – О, да он талант!

Кончилось тем, что издатель одной газеты предложил дураку заведовать у него критическим отделом. И дурак стал критиковать всё и всех, нисколько не меняя ни манеры своей, ни своих восклицаний. Теперь он, кричавший некогда против авторитетов, – сам авторитет – и юноши перед ним благоговеют и боятся его. Да и как им быть, бедным юношам? Хоть и не следует, вообще говоря, благоговеть… но тут, поди, не возблагоговей – в отсталые люди попадаешь!

Житье дуракам между трусами. [7]

Потугин. Да-с, да-с, я западник, я предан Европе; то есть, говоря точнее, я предан образованности, той самой образованности, над которою так мило у нас теперь потешаются, – цивилизации, – да, да, это слово еще лучше, и люблю ее всем сердцем, и верю в нее, и другой веры у меня нет и не будет. Это слово: ци…ви…ли…зация (отчетливо, с ударением произносит каждый слог) – и понятно, и чисто, и свято, а другие все, народность там, что ли, слава, кровью пахнут… бог с ними!

Литвинов. Ну, а Россию, Созонт Иваныч, свою родину, вы любите?

Потугин (провел рукой по лицу). Я ее страстно люблю и страстно ее ненавижу.

Литвинов (пожимает плечами). Это старо, Созонт Иваныч, это общее место.

Потугин. Так что же такое? Что за беда? Вот чего испугались! Общее место! Я знаю много хороших общих мест. Да вот, например: свобода и порядок – известное общее место. Что ж, по-вашему, лучше, как у нас: чиноначалие и безурядица? И притом, разве все эти фразы, от которых так много пьянеет молодых голов: презренная буржуазия, главенство народа, право на работу, – разве они тоже не общие места? А что до любви, неразлучной с ненавистью…


Из-за правой кулисы выходит генерал в первом кителе и начинает прохаживаться туда-сюда вдоль транспаранта с фрагментом вагона.


Литвинов (перебивает). Байроновщина, романтизм тридцатых годов.

Потугин. Вы ошибаетесь, извините-с; первый указал на подобное смешение чувств Катулл, римский поэт Катулл две тысячи лет тому назад. Я это у него вычитал, потому что несколько знаю по-латыни, вследствие моего, если смею так выразиться, духовного происхождения.