Гай Клавдий Нерон уже воевал под командованием Фабия Максима с лигурами, при Марке Клавдии Марцелле – с галлами, инсубрами и гессатами, под началом Марка Ливия и Павла Эмилия – с иллирийцами, в награду за отвагу и мужество он был назначен трибуном легиона и увенчан двумя гражданскими венками. Однако, вернувшись в Рим, обвинил перед народом обоих своих последних командиров, видимо, для того только, чтобы снискать себе его расположение в будущем[9]. В это время между молодежью начинал входить в моду обычай пробовать свои ораторские силы; молодежь тогда брала на себя роль публичных обвинителей.
Клавдий Нерон побледнел при саркастических словах Марка Ливия, гневом запылало его страстное лицо, резко сбросил он с левого плеча плащ, который с изысканной элегантностью накинул на свою стройную фигуру, и, вытянув противнику свою правую руку, воскликнул, дрожа от злости:
– На что жалуется, на что намекает этот вероломный человек, осужденный по приговору всемогущего народа? Чего хочет этот плебейский сенатор? И я могу владеть своими руками не хуже, чем словом. Всем известны мои подвиги на поле славы. Это им я обязан своими почестями, званиями и венком!
– Я говорю, – воскликнул Салинатор, – что перед нашими глазами совершается болезненное зрелище, и когда-нибудь оно окажет фатальное воздействие на Рим. Я говорю, что неблагодарность – тягчайший грех, каким может запятнать себя народ. Я говорю, что клевета ударяет и кусает самых достойных мужей, открывая дорогу неумелым и честолюбивым. Я, Марк Ливий, говорю, что презираю этот непостоянный, бездумно несправедливый народ, и делаю только одно исключение – для граждан, записанных в Мециеву трибу.
Сказав это, он бросил в толпу взгляд наивысшего презрения и удалился величественной походкой среди всеобщего недоумения.
– Безумный человек! – сказал Клавдий Нерон. – Пусть его схватит злой демон и побыстрей унесет на берега Стикса!
– Ошибаешься, юноша, Марк Ливий – благородный человек, и только ваша патрицианская зависть неправедно обвинила его. Подозреваемого в том же самом прегрешении Павла Эмилия вы ведь освободили, и только потому, что он – один из вас.
Такими словами отозвался мужчина лет тридцати восьми, довольно высокий, с худощавым лицом, крепкий и здоровый на вид; в действиях и словах его чувствовались буйный нрав, вспыльчивость и раздражительный характер.
Его немного крупную голову покрывали густые, рыжие, от природы вьющиеся волосы, спутанные и взъерошенные; низкий лоб, маленькие темно-синие глаза, неправильной формы толстый нос, сильно расширяющийся у ноздрей, выступающий подбородок, заросший короткой бородой, рыжей и курчавой, как и волосы, и переходившей на щеки, белая кожа лица, усеянная маленькими темными пятнышками – все это вместе делало его внешний вид чересчур обыкновенным и лишенным достоинства. Однако, когда бы пришлось к нему внимательно приглядеться, когда улыбка и смех оживляли его лицо, оно становилось даже симпатичным и привлекательным; на нем можно было даже углядеть выражение глубоко затаенных мыслей. Мужчину этого, которому отведена большая роль в нашем повествовании, звали Гаем Теренцием Варроном.
На нем была тога всадника; вся его одежда выдавала хороший вкус и некоторую изысканность.
Гай Теренций Варрон был сыном богатого мясника (лания). Говорили, что в раннем отрочестве и сам он занимался под боком у отца этим малопочтенным ремеслом. А так как денег ему всегда хватало и был он человеком с амбициями, да еще и красиво говорил, то стал на Форуме поддерживать обвинения против врагов народа, а потом занялся бесплатной адвокатурой по делам плебеев, причем никогда не щадил собственного кармана, многих облагодетельствовал и раздавал богатые подарки.
Не было чуждо Варрону и воинское ремесло; будучи молодым человеком, он в 518 году сражался под командованием консула Луция Корнелия Лентула Кавдина против бойев и лигуров, потом, в 521 году, вместе с консулом Спурием Карвилием Максимом воевал на Корсике, принял участие в походе Квинта Фабия Максима на лигуров и наконец под предводительством Марка Клавдия Марцелла ходил на инсубров и гессатов. Не совершив на полях сражений никаких значительных поступков, он тем не менее дослужился до легионного трибуна, потом, по милости народа, он стал плебейским эдилом, потом трибуном, получил должность квестора и наконец, за год до тразименской катастрофы, был избран претором. Теперь он прилагал все усилия, использовал все средства, чтобы стать консулом.
– Хо, хо! – саркастически крикнул Нерон, услышав заступничество Варрона за Марка Ливия, – Слушайте, слушайте, говорит народный трибун!
– Да, народный трибун, и я горжусь званием, которым ты меня наградил, клянусь Геркулесом! Я считаю честью для себя и одновременно своей обязанностью защищать дела того самого народа, который вы, надменные патриции, пытаетесь подавить и попрать.
– Это только пустая болтовня, – сказал, сострадательно улыбаясь, патриций.
– Прекратите свои бессмысленные раздоры, – воскликнул Клавдий Марцелл, – разве в это время пристало упрекать друг друга и вытаскивать со дна души личные обиды?!
– Да, да! Ради Марса Мстителя, давайте прекратим распри, – отозвался вновь прибывший мужчина, едва отметивший сорокалетие и отличавшийся бледным и приятным лицом, изысканным обхождением и мягким взглядом, в котором, правда, просвечивала изрядная доля энергии. – Сейчас не время вспоминать старые обиды. Марк Ливий – доблестный человек; он не виновен в преступлениях, которые ты, Гай Клавдий Нерон, ему приписываешь. Никто не знает его лучше меня; мы были вместе на Иллирийской войне и вместе получили триумф. Я страдал от несправедливости, которую учинили ему люди по незнанию, я страдал, так как не в силах был защитить его от незаслуженного наказания…
– Ты честен и великодушен, Луций Павел Эмилий. Жаль только, что твоих благородных слов не слышит ворчливый и вспыльчивый Марк Ливий, – сказал Теренций Варрон, подавая руку защитнику Салинатора.
– Давайте сегодня забудем о разногласиях и станем думать о спасении Рима от грозящей ему опасности, – добавил Павел Эмилий, пожимая руку Варрона. – Нам нужен диктатор. Один из наших консулов закончил свою славную жизнь на поле битвы, второй находится далеко от Рима, а тем временем враг, раззадоренный столькими победами, все больше угрожает нашему городу.
– Да, да, хотим диктатора! – разом закричали тысячи голосов.
– Нет другого человека, который бы со зрелым умом и большим благоразумием соединял в себе столько бравой отваги и твердости характера, как…
Тысячи голосов не позволили Марцеллу докончить фразу. Со всех сторон неслось:
– Это Фабий Максим! Да здравствует Фабий Максим!
– Вы угадали! Фабий Максим – тот человек, который нам нынче нужен! – продолжил Марцелл. – Вы это поняли, вы об этом догадались.
– Да здравствует диктатор Фабий Максим! – закричал Гай Клавдий Нерон.
– Завтра все центурии будут голосовать за него, – сказал Луций Кантилий.
– Да, да, да! – заорали тысячи голосов.
– Да здравствует диктатор Фабий Максим! – неслось со всех сторон.
Гай Теренций Варрон не сказал ни слова, только покрутил головой и сложил губы в ироничную гримасу, словно хотел сказать: «Хорошенький выбор, черт побери!» – и покинул собрание, не желая противостоять энтузиазму народа.
Когда стало чуть поспокойней, какой-то молодой человек, которому совсем недавно исполнилось восемнадцать лет, выкрикнул зычным, звонким голосом:
– Граждане! Помните, что надо голосовать единодушно, не забывайте, что в единстве – сила.
– Браво, Сципион!..
– Ты прав, о доблестный, возлюбленный богами юноша[10]!
– Мы последуем твоему совету, потому что он ценнее, чем пространные слова стольких мужей старше тебя, – повторяли вокруг, теснясь к Публию Корнелию Сципиону, прозванному впоследствии Африканским; в нем уже созревал один из самых храбрых и самых мудрых вождей, один из благороднейших и добродетельнейших граждан, которые когда-либо озаряли страницы истории Древнего Рима.
Во время описываемых событий Сципиону шел, как мы уже сказали, девятнадцатый год; он был хорош собой, отменного роста, крепко сложен и силен. Лицо его было мягким и полным очарования, и вместе с тем мужественным и энергичным; с юношеских лет его оно нравилось людям[11].
Над его шеей, крупной и жилистой, возвышалась красивая голова с великолепной густой черной как эбеновое дерево и блестящей шевелюрой. Лоб у него был высокий и широкий, почти квадратный; у правого виска видны были следы двух свежих ран, перекрещивающиеся в форме буквы X; нос у него был тонкий, как говорят, орлиный, глаза – черные, рот высокомерный, губы оттопыренные, подбородок несколько заостренный и выступающий, что у давнишних физиогномистов, да, пожалуй, и сейчас, считается признаком огромной энергии и необыкновенно развитых умственных способностей[12].
Это был красивый юноша в полном значении этого слова; такие лица нелегко забываются и с первого взгляда вызывают симпатию и доверие.
Публий Корнелий Сципион с младенческих лет совершенствовался во владении оружием и физических упражнениях. Семнадцати лет, то есть за год до начала нашего рассказа, сражаясь при Тицине оптионатом под началом своего отца Публия Корнелия Сципиона Старшего, он бросился в самую гущу битвы в тот момент, когда его старый отец, раненый и сброшенный с коня, защищался вместе с тремя или четырьмя конниками от целой тучи нумидийцев. Рискуя быть убитым, однако так проворно и с отточенным мастерством пустив в дело свой меч, молодой Сципион сумел спасти отца. Но сам он едва вышел живым из этой ужасной схватки, неся на теле двадцать семь ран; следы двух из них навсегда остались у виска как свидетельства сыновней любви и неустрашимости.
Совершенствуясь в военном ремесле, он не забывал о науках и упражнениях на полях истории, философии и науки красноречия; поэтому у него была заслуженная репутация образованного юноши и хорошего оратора.
После сражения при Тицине, где он заслужил себе звание центуриона, Сципион приехал в Рим, чтобы отдохнуть от лагерных трудов и вылечить раны, многие из которых были легкими, хотя несколько из них считались серьезными и опасными для жизни.
Выздоровев, он принял в качестве центуриона командование над одним из отрядов, предназначенных для обороны города.
– Боги говорят твоими устами, молодой человек, – сказал Марцелл, пожимая Сципиону руку, – дела твои мужественны. Если я не ошибаюсь в своих суждениях о людях, то ты предназначен для великих и блистательных свершений. Своими действиями при Тицине ты доказал, что Республика, которой понравилось назвать меня, теперь уже стареющего, самым храбрым среди держащих мечи и копья, может с этой поры рассчитывать на тебя.
Сципион покраснел, услышав лестную похвалу от такого человека, как Марцелл; довольная улыбка заиграла на его красивых губах, а глаза засверкали пламенем благородного юношеского честолюбия.
– К оружию, граждане! Да помогут нам боги – покровители Рима! К оружию! На стены! – крикнул один из горожан, бледный и запыхавшийся, облаченный в шлем и панцирь, выбежавший на Форум из Мамертинской улицы и прибывший, видимо, со стороны Ратуменских ворот. – По Фламиниевой дороге приближается враг!
– К оружию! – подхватил Сципион, вынимая из ножен меч; одет он был в великолепный тяжелый панцирь с чешуями, заходящими одна на другую словно птичьи перья.
По сигналу тревоги группки горожан, мгновенно рассыпавшись по прилегающим к Форуму улицам, спешили к собственным домам, чтобы взять там оружие и поспешать на стены.
– Да помогут нам бессмертные боги! Нам необходимы только спокойствие и энергия, – сказал в свою очередь Марцелл, поспешно удаляясь в сторону площади Комиций.
Вооруженные горожане, принадлежавшие к разным центуриям и находившиеся в это время на Форуме, которым не выпал в этот день черед идти в караул или нести службу на городских стенах, сгрудились, вооружившись мечами, вокруг молодого Публия Корнелия, который возглавил их и двинулся по Мамертинской улице, выкрикивая:
– Порядок и спокойствие!
И когда этот отряд вооруженных граждан направлялся к Ратуменским воротам, на опустевшем Форуме слышно было только эхо далеких голосов, повторяющих во всех районах города унылый протяжный крик – сигнал тревоги.
Глава III. Фабий Максим Кунктатор
Непосредственной опасности приступа городских стен Рима, о которой объявили собравшимся на Форуме гражданам, не было. Толпа союзных всадников, собравшаяся в Нарни после тразименского разгрома и прибывшая в город с наступлением той ночи, была ошибочно принята римским манипулом, выдвинутым в дозор на Фламиниеву дорогу, за авангард армии Ганнибала, о которой эти беглецы даже принесли новости, рассказав, как карфагеняне прошли по Омбрике до стен Сполетия, как город закрыл ворота, едва увидев приближающихся врагов, а те стали готовиться к осаде.
Как только прошло первое замешательство, вызванное этим известием, – пробудившим тем не менее исконную латинскую силу духа в сердцах римлян, которые, прихватив оружие, собрались на стенах в количестве свыше сорока тысяч человек, включая пятидесяти- и шестидесятилетних стариков да безусых пятнадцати-шестнадцатилетних юнцов, – на следующий день по декрету претора Марка Помпония, который в таком крайнем случае, по мнению сената и с согласия народа, нарушил законы и традиции, в соответствии с коими декрет о созыве комиций должен быть вывешен в течение трех нундин подряд, то есть двадцати семи дней, на Преторианской доске и в местах, предназначенных для народных собраний; были созваны на Марсовом Поле центуриатные комиции для выборов диктатора, который и должен будет позаботиться о благосостоянии Республики.
Толпами валили граждане в свои центурии; лучше даже сказать, что почти не было отсутствовавших и почти единодушно в продиктаторы был избран Квинт Фабий Максим Веррукоз, а тот назначил своим начальником конницы Марка Минуция Руфа.
Величайшая опасность побудила римлян отступить от права и обычаев, в соответствии с которыми выборы диктатора, уже решенные сенатом и народом, следовало провести первому консулу, а в случае его отсутствия – второму. Однако в таком случае, как теперь, когда один из консулов мертв, а другого нет в городе, тогда как опасность близка, разрешается, с общего согласия, переложить выборы на центуриальные комиции, с тем, однако, условием, что они могут назначить лишь продиктатора, чтобы консул Гней Сервилий Гемин, когда вернется, мог бы избрать, по традиции, законного диктатора.
Но как только Фабий Максим был возведен в диктаторы, он отправился в сенат и заговорил о создавшемся положении – благоразумно, но смело и серьезно высказавшись, что ему представляется необходимым начать прежде всего с возвращения расположения богов, отказа от проводившейся консулом Гаем фламинием политики беспечности и презрения, факторов возмутительных для Рима и его судьбы; он добился, чтобы предписали децемвирам Сибиллиных книг проконсультироваться в священных фолиантах, что делалось крайне редко и только в моменты величайшей опасности.
Пока децемвиры ожидали священной церемонии, в Рим прибыл консул Сервилий Гемин, оставивший легионы в Окрикуле, возле Тибра, и утвердил диктатуру избранного народом Фабия Максима.
Как только Фабий стал полномочным диктатором, он приказал консулу, чтобы тот поскорее возвращался к своим легионам и ожидал там приказаний диктатора, категорически запретив вступать в столкновения с врагами, даже если те приблизятся к городу.
Тем временем децемвиры Сибиллиных книг провозгласили, что обеты Марсу, данные по случаю этой войны, были не исполнены, как положено; нужно все сделать заново и с большим великолепием. Нужно также пообещать Юпитеру Великие игры, а Венере Эрицинской и Уму – храмы. Кроме того, нужно устроить молебствие и лектистерний, а также пообещать «священную весну» на случай, если война пойдет удачно и государство останется таким же, как до войны[13].
Предложение об устройстве Великих игр было принято; под руководством верховного понтифика Максима Публия Корнелия Лентула состоялись куриальные комиции, где народ высказался за обет «священной весны», которая не могла иметь законной силы, а следовательно, быть успешной, без утверждения самим народом, но римляне, впрочем, приняли этот обет единодушно.
А так как Сибиллины книги предписывали, – по крайней мере, так утверждали децемвиры, – что надо воздвигнуть два храма: один – Венере Эрицинской, а за это должны были высказаться те, кто осуществлял высшую власть в городе, другой – богине Разума, то Фабий Максим дал обет построить храм Венеры Эрицинской, а претор Марк Отоцилий Красе пообещал воздвигнуть святыню богини Разума.
Всей этой процедуре религиозного почитания и суеверия Фабий Максим следовал не только импульсам своей души, приверженной верховным богам и почитающей религию отцов, он прибег равным образом к достойной одобрения политической целесообразности, потому что отлично понимал, что следует возвысить души, униженные четырьмя поражениями кряду, объясняя эти неудачи гневом богов, а не доблестью карфагенян.
Показав столь суеверному народу, как у Тразименского озера консул Фламиний был наголову разбит со своим святотатством и презрением к религии, Фабий заронил в сердце каждого убеждение, что, умилостивив богов, римские легионы могли бы победить и, без сомнения, победят армию Ганнибала.
А войско это, пока в Риме занимались всевозможными искуплениями да жертвоприношениями, отчаянно сражалось у стен римской колонии Сполетия, которую оно многократно пыталось взять приступом, хорошо понимая, насколько труднее овладеть Римом, если только одна из его колоний способна так сопротивляться. Оттого-то карфагеняне ушли из Омбрики и, грабя да облагая данью страну, обрушились на Пицен с очевидным намерением ворваться потом в Апулию, Давнию, Мессапию, пройдя вдоль Адриатического побережья до самого юга Италии.
Диктатор, занимавшийся не только религиозными вопросами, но прежде всего – военными делами, срочно отправил гонцов во все колонии, союзные города, муниципии и префектуры, приказывая их жителям укрепляться в собственных стенах и мужественно защищаться от карфагенянина, перед приходом которого следовало сжигать запасы зерна, уничтожать любым другим способом продукты всякого рода, чтобы неприятель во всем испытывал нужду; ибо Ганнибал был врагом не одного Рима, а всех италийцев.
Удивительно было в те дни наблюдать, как италийцы перед лицом столь мощного врага, побеждавшего уже в стольких сражениях, оставались верными Риму и держались так стойко, что ни один город не открыл ворота Ганнибалу, и ото всех городов карфагеняне бывали отбиты, и только один чужеземному полководцу удалось после яростной схватки захватить – Венузию.
Такое поведение италийцев делало честь не только им самим, но и римлянам, которые своей политической и административной мудростью – а в этом их никто, ни один народ, не превзошел никогда, ни до описываемых событий, ни после них – умели, оставляя каждому народу его язык, религию, обычаи и законы, создавать могущественное политическое единство, ассимилирующее, но не поглощающее жизненные и производительные силы друзей и союзников; и в этом образовании побежденные и покоренные народы любили их, а не боялись.
Восемь дней прошло со времени назначения диктатора, и вот на рассвете шестнадцатого дня до июньских календ (17 мая) весь Рим стекался на Форум, к Палатинскому холму и Капитолию, где были разложены шесть лектистерниев – в честь Юпитера и Юноны, Нептуна и Минервы, Марса и Венеры, Аполлона и Дианы, Вулкана и Весты, Меркурия и Цереры. Матроны и женщины из народа, перемешавшись между собой, в покаянных одеждах, с распущенными волосами, тысячами прибывали в священные храмы каждого из двенадцати упомянутых богов-советников и, преклонившись у подножия алтарей, просили громкими голосами, стеная и плача, прощения за жертвы, принесенные богам римлянами, и вымаливали для Рима милости и благоденствия.
Со всех сторон подходил народ, тоже в темных одеяниях, тоже молившийся и проливавший слезы с таким пылким проявлением веры, тем более осознаваемой и искренней, чем сильнее и смешнее были суеверия, ее окружавшие.
Во всех храмах курились алтари, готовили кувалды жрецов и жертвенные ножи, резали быков и ягнят, свиней и голубей, чтобы умилостивить богов; первосвященники кутались в свои церемониальные одежды, жгли ладан, совершали омовения, слышались мольбы, гимны, молитвы.
Консуляры, сенаторы, самые знаменитые патриции, такие как Фабий Максим и Марк Марцелл, Марк Ливий и Павел Эмилий, Валерий Флакк и Атилий Регул, Л. Фульвий Флакк и М. Валерий Левин, Т. Семпроний Гракх и П. Сульпиций Гальба Максим, все достойные люди, какие только находились в Риме, прославленные добродетелью или занимавшие ответственные посты, или одержавшие победы в сражениях, одевшись в серые тоги, с взлохмаченными волосами, с выражением боли на лицах тяжелой поступью шли из храма в храм, вымаливая у богов благорасположения к Риму.
Так прошел первый день лектистерниев; а в два последующих город, отдав долг печали, полностью преобразился и украсился к празднику в честь двенадцати богов-советников.
Перед главными храмами выставили шесть величественных триклиниев, покрытых белым льняным полотном и сверкающим пурпуром; на каждый из них поместили по две статуи богов-советников, разукрашенные жемчугом и пурпуром, коронованные розами и лавровыми венками, а перед каждой разряженной божественной парой были приготовлены пышные трапезы под руководством триумвиров-кутил, специально отобранных для этой цели жрецов.
А перед входом в каждый дом, плебейский ли, патрицианский, или перед портиком были расставлены – с той роскошью, какую только мог себе позволить хозяин – большие столы и пиршественные скамьи, на которых сидели вперемешку благородные и плебеи, богатые и бедные, горожане и чужеземцы, друзья и враги.
Ибо одним из последствий публичных праздников в лектистернии было примирение людей, состоявших до того в ссоре.
Итак, в пятнадцатый день перед июньскими календами (18 мая) внешний вид города полностью изменился. По главным улицам прогуливались с праздничным видом радостные женщины, одетые в снежно-белые туники, и мужчины, завернутые в белейшие тоги и увенчанные розовыми венками. Они задерживались перед каждым божьим ложем-триклинием, преклоняли колени перед жрецами, а потом останавливались перед столами, приготовленными друзьями и знакомыми, брали что-нибудь из еды или выпивали вина, провозглашая тост в честь богов и римских успехов.
В этот день даже весталки, собравшись впятером, поскольку одна из них осталась охранять священный огонь в алтаре, вышли из пристроенного к храму атрия Весты, где они проживали, и отправились к шести триклиниям, поставленным в честь богов-советников. Перед ними шли шестеро ликторов, а позади следовала огромная толпа сестер, родственниц и матрон.
Впереди шли две воспитанницы – Опимия и Сервилия, за ними продвигались две наставницы – Лепида и Флорония, а между ними шествовала старшая наставница (максима), возглавлявшая коллегию, а ею в те времена была Фабия, дочь Марка Фабия Буцеона, дважды бывшего консулом.
Фабия в свои тридцать три года еще была красавицей, и все в ней восхищало: правильные, нежные черты лица, белейшего цвета кожа, тончайшие каштановые волосы, высокий рост, пышные формы. Если кто и находил в ней изъян, так это лишь малоприметную тучность.
Все горожане с почтением уступали дорогу священной коллегии, и все благословляли весталок и просили их поусердней молиться богам за спасение Рима.
Когда почтенная процессия пересекала священный Палатинский холм, многие видные горожане сидели навеселе за трапезой, за очень пышно уставленными столами под портиком дома Луция Эмилия Папа, консуляра, человека бывшего порядочнее многих других людей его возраста.
– Ты хорошо сделал, – говорил Эмилий Пап Фабию Максиму, который, проходя мимо в сопровождении двадцати четырех ликторов, бывших одним из отличий диктаторского достоинства, получил от Папа приглашение задержаться и совершить возлияние в честь богов, – ты хорошо сделал, что устроил лектистерний и предварил голосованием по «священной весне» и пышными жертвами богам любое другое решение по поводу войны.
– Послезавтра, когда закончатся празднества и торжества, – ответил диктатор, – соберется сенат, и мы определим, что надо сделать для спасения республики. Хотя мне доверили верховную власть и она ненарушима и неоспорима, я не собираюсь лишать себя разума сената и его мудрых советов; я хотел бы и далее пользоваться его содействием и поддержкой во всех своих поступках[14].
– Ты, о благочестивый и предусмотрительнейший Фабий, станешь спасением Рима, – произнес Марк Клавдий Марцелл, также сидевший за этим столом.