Поедая однажды утром молодые побеги, он и поймал вдруг носом желанный запах медведицы, так похожий на материнский. Забыв про еду, Звереныш несколько раз с шумом втянул воздух ноздрями, определил направление и, не в силах сдержать себя, побежал.
В самом центре полянки, на край которой его вывел запах, обхватив друг друга лапами и довольно повизгивая, катались два маленьких медвежонка. Они так увлеклись игрой, что поначалу и не заметили его, оказавшегося совсем близко. А заметив – замерли от неожиданности. Приветливо урча и раскачивая головой из стороны в сторону, он подошел к малышам, всем своим видом демонстрируя расположение и желание подружиться. Легонько тронул одного языком, потянулся лапой к другому. И тут же от страшного рева за спиной стремглав отскочил в сторону. Сжавшись в клубок, он только успел заметить, что прямо к нему летит разъяренная медведица, и закрыл глаза, ожидая страшного удара когтей. Но, видимо, так беззащитен и жалок был его вид, что взъярившаяся было мать, сразу поняв, с кем имеет дело, только презрительно отвесила ему оплеуху. Повернувшись к медвежатам и недовольно на них проворчав, она тоже по разу шлепнула малышей по холкам и погнала впереди себя по старой звериной тропе.
Не ожидавший такой негостеприимности, Звереныш тем не менее сообразил, что с ним, невесть откуда появившимся чужаком, обошлись все-таки по-доброму. Судя по тому как поспешила медведица на защиту своих чад, все могло бы кончиться для незваного гостя гораздо плачевнее. А потому, выждав немного, он потихоньку двинулся следом за удаляющимся семейством.
Так он и бродил за ними несколько дней подряд. Поначалу медведица отгоняла Звереныша рыком или двумя-тремя устрашающими шагами в его сторону, но постепенно сменила гнев на милость и разрешила беспризорнику присоединиться к семейству. В конце концов, она тоже была заинтересована в этом: собственного пестуна у нее год назад не появилось, а справиться с озорниками без няньки было не так-то просто. К тому же она чувствовала, что совсем скоро закон продолжения жизни заставит ее на целую половину луны оставить детенышей в этом относительно обеспеченном кормом месте, а самой уйти с самцом к дальнему озеру с пустынными берегами. Кто же тогда присмотрит за малышами?..
Счастлив тем, что его не отвергли, Звереныш старался угодить медведице изо всех сил. Он позволял малышам нещадно мучить себя в забавах, ловил для них жуков и кузнечиков, выкапывал корни, учил лазить по деревьям, внимательно следил, чтобы они не совали свои глупые носы куда не следует, не забредали далеко в одиночку. И когда однажды ночью медведица исчезла, медвежата почти не обратили на это внимания.
Коли прижилась где беда, так и не жди, что она скоро нагретое место покинет, а и уйдет – долго будет еще след ее тянуться, немало лиха к себе приманит. Так получилось и со Старой Еланью. Хоть и закончилась беспутная и братоубийственная война гражданская, а вот, гляди, опять эхо ее аукнулось.
Подчистую почти свела война мужиков во всех двенадцати дворах маленькой сибирской деревеньки, мирно стоявшей себе в полусотне верст от ближайшей железнодорожной ветки, кормившейся от земли и тайги и никого не трогавшей. И вдруг – напасть за напастью: одну неделю белые нагрянут, другую – красные. И те и другие мужиков, что помоложе да поисправнее, себе под ружье забрать норовят, и те и другие трясут-требуют то коней, то подводы, то провиант и фураж, а не угодил – получай шашкой по лбу. Да и помоги-то попробуй: уйдут красные – белые «изменников» к стенке ставят, белых выбьют – красные лютуют. Вот и извели почти всех, кто при силе был, одни старики да калеки остались. Девкам и бабам, конечно, тоже досталось, но тех хоть жизни не лишали.
И стал при таком раскладе первым мужиком на деревне Порфирий Хмуров. Молодец среди овец. Хотя парнюга он, ничего не скажешь, – видный, все при нем – и рост, и стать, и кудри, словно смоль. Только ущерблен чуть на правую ногу, но после такой-то заварухи – пустяк. В самом начале войны оторвало ему шальным беляцким снарядом пальцы, как бритвой сбрило. Но на белых он зла никак не выказывал, будто и не в обиде был. Как заявятся – «ваше благородие»… И красным тоже не перечил. Да еще с костылем, вот никто и не трогал. Правда, родители его за войну как-то сами по себе отошли, Бог прибрал. Остался Порфирка полным хозяином крепкого двора. А война кончилась – и костыль выбросил: то ли пообвык уже без пальцев ступать, то ли без надобности стало в убогих числиться. Прихрамывает, конечно, немного, но держится гоголем. Это понятно – как жертве белогвардейской и сознательному элементу ему от новой власти и послабления по налогу, и уважение. Девки, что помоложе и ума еще не нажили, от Порфирия так и сохли. А выбрал он Марфушку из соседней деревни. Сироту безродную – тише воды, ниже травы.
Ну, девки девками, а старики и бабы в возрасте не шибко его жаловали. Из-за братьев Федотовых. Хорошие были парни – и работящие, и приветливые, и напасти их как-то обходили, да вот угораздило под самый конец войны, когда вроде уже всем понятно стало, что красные должны осилить, записаться в белые. Так уж их мать с отцом не хотели пускать, будто сердце чуяло, – ан нет, настояли на своем, сели все трое на коней – и айда.
И надо же было такому случиться, что отряд их через месяц разбили почти у самой Старой Елани. Через свою деревню они и пытались в тайгу уйти. И ушли бы, в тайге-то ближней каждое дерево знали – ищи их там, что иголку в сене. Да на Порфирии оплошали. То, что у Порфирия двор проездной, со вторыми воротами на зады – это вся деревня знала. Вот и хотели братья сквозь него проскочить, уйти от погони. Подскакали, лошади под ними все уже в мыле, а на самом хвосте – красные. Торкнулись в ворота – открыты, быстрей – вовнутрь. А Порфирий вдруг выскочил через задние ворота да и подпер их бревном снаружи. Подлетели братья к заплоту и затанцевали на месте – и не откроешь, и не перескочишь: высоко… И тут красные, десятка два, следом вломились. Понятное дело, изрубили в куски. Порфирке в награду коней их отдали да сознательным элементом принародно назвали.
Мать Федотовых, как увидела, что с ее сынками сделали, так тут же, прямо во дворе Порфирки, куда прибежала сломя голову, и померла. Сердце не выдержало. Отец тоже недолго протянул, не больше года после этого. Вышел как-то к колодцу за водой, упал – и все. Так и прихоронили его пятым в их семейный крайний рядок на погосте.
Вот там-то, на горке за деревней, и приключилась теперь новая беда. На днях прибежали перепуганные ребятишки, кричат, что, мол, кто-то могилку дедушки Федотова порушил. Пошли люди, глянули – могила и впрямь разрыта, крышка гроба разворочена, а прах в нем истерзан и разметан вокруг. Обомлели было: что за нехристь способен на такое злодеяние? Но тут же кто-то увидел, что на сырой земле у самой могилы отпечатана огромная медвежья лапа.
– Я-а-сно де-ело, – протянул, покачав седой головой, один из стариков, – пристрастился, видать, к мертвечине-то, пока война шла. Вона сколь ее везде валялось. А теперя неприбранные покойники перевелись, он и полез на погост…
Поохали, повздыхали, послали пацанов за лопатами и досками, прибрали стариковы косточки да разошлись по домам.
А через день опять ребятишки бегут – другую могилу злодей осквернил.
Стало понятно, что повадился людоед надолго. Слава Богу, живых пока не тронул. Оставалось одно – побыстрее его скараулить и застрелить. В охотники, ясно дело, вызвался Порфирий. Хотели было помощником ему кого-нибудь определить, да отказался. На большой сосне, что на краю кладбища росла, сделал лабаз, павшего козленка для привады меж могил бросил и стал ходить каждый вечер на засидку.
На третью ночь, а вернее, под самое утро и пришел медведь. Один за другим хлестануло несколько винтовочных выстрелов, разбудив деревню и заставив вспомнить недавнюю войну. Мужики помоложе, скучковавшись и прихватив на всякий случай кто топор, кто бердану, двинулись к погосту. А навстречу уже Порфирий вышагивает, посмеивается довольно.
– Готов зверюга! Матерушший попался! И масти какой-то необнаковенной… После первой-то пули к дереву кинулся, видно, учуял меня на лабазе. Облапил ствол и было наверх лезть, да сучья-то я все пообрубал, а с его тушей без их не вымахнуть… Ну, я сверху-то и всадил в иво ишшо три пули. Тут уж он и вниз сполз. Так и сидит, наполовину к деревине приваленный… Вот за телегой да подмогой пошел…
В Старой Елани, где каждый мужик – охотник, обычным медведем никого не удивишь, всяк их брал, кто одного-двух, а кто и пару десятков. Но этот оказался на особицу, пудов на тридцать. Шкура у него и впрямь была не обычного бурого или рыжеватого цвета, а чисто сивого, почти седого, без единой подпалины. И потому, наверное, особенно зловещими казались огромные черно-красные когти и оскаленные в предсмертной агонии такие же непомерно большие розовые клыки. И лапищи были под стать – в бочонок не поместятся…
С трудом, поднимая слегами, завалили мужики зверя на телегу. Отвезли подальше от кладбища, выбрали полянку, свалили на землю. Большинство тут же заторопились домой – не хотелось об людоеда руки пачкать, да и запах от него шел покойницкий, видно, в шерсть крепко впитался: кто знает, сколько он уже лет мертвецами промышлял. Двое, однако, кто помоложе, остались с Порфирием – подсобить ему шкуру снять. Понятно дело, такую и в избе на лежанке держать не станешь, и доху из нее себе сшить побрезгуешь, а вот ежели вымочить как следует в реке, а потом зимой проморозить, то кому-то в чужой деревне на хлеб променять можно. А хлеб нынче на дороге не валяется.
Когда оставшиеся на поляне, ободрав зверя, тщательно отерли о траву руки и присели с самокрутками на сухое дерево, один из помощников заметил:
– Нада бы сразу лопаты с собой взять да и закопать тушу-то.
– Да че копать-то, будто дел больше нету, – возразил другой, – много чести ему. От деревни далеко, заразу никаку не донесет, пусть зверье им похарчуется.
Порфирий на эти разговоры вдруг недобро усмехнулся:
– Шустро вы чужой добычей распорядились. А я-то думал вас на свежатину пригласить, первача к ей выставить. Помните хоть, когда последний раз мясо-то ели?.. А они – выбросить, закопать… Помощнички!.. – Порфирия, видно, совсем обуяла жадность. – Вона сколь сала-то на ем!.. Закопать!..
– Да ты че, забыл, на чем он енто сало-то нагулял?! – не выдержал один из мужиков. – Да я иво хоть с первачом, хоть с медом в рот не возьму!
– И не бери, никто тебя насильно кормить не будет!
Порфирий зло выплюнул окурок, поднялся, взял нож и похромал к туше.
– Да он же человечину ел… – начал было другой помощник.
– А свиньи твои какое только дерьмо и падаль на улицах не жрут, так трескаешь же ты их! – оборвал его Порфирий.
– То свиньи. И не мертвечину жа…
– Ну, ладно! Не хотите – не надо! Живите и дальше впроголодь, а я не собираюсь.
Мужики пожали плечами и побрели домой, а Порфирий принялся зло разделывать тушу, пластать на части и укладывать на телегу.
Слух о том, что Порфирка убил людоеда и собирается есть его мясо, пролетел от двора ко двору мгновенно, и, когда он въехал в деревню, из-за стекол окон и щелей заплотов в повозку впивались десятки глаз, желая воочию убедиться в услышанном. Некоторые как бы ненароком оказывались на обочине, а кто и прямо спрашивал, указывая на прикрытую рогожиной убоину:
– Че, Порфирий, добычу везешь?
– Везу, – недобро и с вызовом усмехался он. – Приходи на свежатину. Али и ты брезгуешь?!
– Да благодарствую…
Возле самого его двора Порфирия поджидала деревенская знахарка бабка Пелагея. Маленькая, худая, согнутая почти в дугу, со своей кочергой и черным платком до глаз она больше напоминала бабу-ягу, чем добрую целительницу, хотя никому никогда не сделала зла, а своими травами и заговорами лечила и малых, и великих, и всю живность деревенскую.
– Ты че, Порфирка, и впрямь есть его удумал? – спросила она без обиняков.
– А ежели и так, то че?
– Не бери грех на душу. Ой не бери, Порфирка! Сыспокон веков такого зверя не пользовали. В ем же наетая и кровь, и плоть человечья. Не тошно будет?.. Да и не зря он масти-то такой особливой. Не иначе как сам Нечистый в ивонную шкуру влез. Обличием медведь, а мастью-то – чистый волколак-оборотень!..
– Мало мужики в лесу накаркали, так еще и ты, старая, напоследок привязалась. Ежели мяса нада, так бери кусок и помалкивай. А ежели из ума выжила да стращать пришла, то неча пугать, пуганые мы уже… Отошло твое время. Не мешай-ка, ворота открыть дай.
– Да я к ентой черной немочи и близко не подойду! Чтоб огнем она вся сгорела!
– И не подходи! – Порфирий дернул вожжу и въехал во двор. – Да я вам всем назло ишшо и шубу из иво сошью. И носить буду!
Что-то бормоча себе под нос и мелко-мелко крестясь, Пелагея заковыляла прочь, опираясь на свою клюку.
Услышав треск ломаемых сучьев и почувствовав запах взрослого медведя, Звереныш, разморенный жарой, лишь лениво повернул голову в его сторону. Он знал, что зверь хоть и побродит рядом, но потом все равно, даже и не показавшись, уйдет своей дорогой. По крайней мере, так случалось уже несколько раз за нынешнее лето. Видно, у сородичей такие законы – не лезть в чужую семью, в ее ближние владения.
Но на этот раз гость, судя по звукам, шел прямо к ним и как будто не собирался сворачивать. Звереныш на всякий случай приподнялся, ткнул носом по очереди медвежат. Они тоже подняли головы, начали принюхиваться.
И тут на противоположный, открытый конец поляны вывалил большой самец. Судя по всему, он уже давно почуял их, но, укрытых кустами, не видел. Звереныш хотел было сам шагнуть навстречу или подать голос, но невольно застыл на месте: нетерпеливо трепещущие ноздри гостя, нервный оскал пасти и зло вспыхивающие глаза говорили отнюдь не о его дружелюбности. Еще раз шумно втянув воздух и определив направление, самец вдруг опустился на брюхо и медленно пополз прямо к кустам. Это уже был сигнал! Пестун, как не раз случалось в минуты опасности, подтолкнул медвежат к ближайшему дереву. Они суетливо покатились наверх черными колобками, повизгивая и осыпая кору. Поняв, что его заметили, медведь взлетел в воздух в прыжке и огромными скачками помчался к ним. Пестун бросился на дерево следом за медвежатами и тоже стал лихорадочно взбираться. Сделай он это на мгновение позже и самец в последнем прыжке достал бы его. Но на сей раз огромная когтистая лапа лишь сорвала кусок сосновой коры под самой пяткой Звереныша. Обозленный медведь облапил ствол и попытался его трясти, но дерево было слишком толстым для этого и только слегка подрагивало. Утробно рыча и роняя пену из пасти, он несколько раз обошел вокруг комля, от злости сломав ударами лап две маленькие сосенки. А потом лег на мох, не отрывая от медвежат налитых кровью глаз.
Перепуганная троица, прижавшись к стволу, с обмиранием разглядывала соплеменника, вдруг превратившегося в такого ярого врага. Вид у него был ужасный, как у всех самцов во время линьки и одновременно с ней идущего гона, а резкий запах прямо резал ноздри. Шерсть на звере висела лохматыми клочьями, к тому же облепленными грязью, одно ухо было разорвано и запеклось кровоподтеком. Медведь, видимо, был стар, потому что бока его до сих пор ходили ходуном – он никак не мог отдышаться после бега через поляну.
Пестун надеялся, что с наступлением темноты самец уйдет, но тот лишь ненадолго поднялся, пожевал листья с кустов и снова улегся на свое место: решил взять их измором. Преимущество, конечно, было на его стороне, но и медвежат голод должен был согнать вниз еще нескоро – на вершине разлапистой сосны хватало молодых нынешних побегов с кисло-сладкими шишками, а потом можно было погрызть и кору, нижний ее белый и сочный слой…
Видимо, поняв это, медведь утром долго глядел на них, потом лениво потянулся, поточил когти о мох, срывая его до мерзлоты, зло рыкнул вверх и медленно побрел сквозь кусты в ту сторону, куда ветер относил его отвратительный запах.
Посидев немного, малыши осмелели, зашевелились, закрутили головами. И не успел пестун дать им команду спускаться вниз, как более расторопная и везде первая самочка скользнула прямо по его спине, скатилась колобком на мох и радостно начала переваливаться с боку на бок, разминая затекшие от долгого и неподвижного сидения мышцы. Второй малыш тоже начал было спускаться следом, но неловко поставил лапу и угодил ею в развилку. Лапа застряла в рогатке, медвежонок заскулил, и пестун стал подниматься ему на помощь. Занятый этим, он даже и не понял, что произошло внизу, когда воздух вдруг зазвенел от отчаянного и резко оборвавшегося крика самочки. Метнув взгляд на крик, Звереныш увидел только склонившуюся над корневищем огромную бурую тушу. А потом оттуда донеслось чавканье, хруст костей и довольное урчание. Малыш наверху, мгновенно высвободив свою лапу, снова припал к стволу и испуганно запищал. Пестун быстро подобрался к нему и невольно прижался головой к трепещущему боку, за которым пойманной птичкой колотилось маленькое сердечко.
А тот, внизу, не спеша покончив с добычей, посмотрел наверх осоловелыми глазами, прорычал что-то добродушное и тут же начал засыпать, положив испачканную кровью морду на лапы.
Сколько длилась эта осада – Звереныш не помнит, наверное, очень долго. Но потом поляну вдруг потряс грозный рев, и на нее выметнулась разъяренная медведица. Самец едва успел вскочить на лапы и тут же был сбит с них. Медведица навалилась на него, пластая когтями и подбираясь зубами к горлу. В воздух полетели клочья шерсти и шкуры. С трудом вывернувшись, самец бросился наутек.
Медведица долго стояла над тем, что осталось от маленькой самочки, тыкалась носом в обрывки окровавленной шкурки и жалобно скулила.
Потом подняла голову вверх и рыкнула: слезайте! Если бы Звереныш знал, что ждет его внизу, он бы не торопился. Такую жестокую трепку пестун получил первый раз в жизни! Медведица катала его ударами лап по всей поляне, хватала за загривок, трясла и с размаху тыкала мордой в твердую землю, а напоследок зашвырнула в кусты. Чуть успокоившись и дав выход гневу, она принялась лизать испуганно забившегося в мох малыша.
Так пестун узнал, что коварными врагами могут быть не только другие звери и страшные существа, но и собственные сородичи.
Это был самый главный урок и самое главное потрясение лета. В остальном оно прошло спокойно и беззаботно. Возясь с малышом и теперь уже вовсе не спуская с него глаз, пестун в то же время чувствовал себя под надежной защитой медведицы. Время от времени она учила его ловить в ручье идущую на нерест рыбу, ловко подцепляя ее когтистой лапой, скрадывать ленных и беспомощных в это время уток, выкапывать большие и сочные клубни таежной лилии, зорить гнезда ос и диких пчел, добывая из них личинок и сладкий мед. Цепкая память Звереныша все это схватывала на лету.
Жили Порфирий с Марфой, если со стороны глянуть, получше многих. А уж в Старой Елани – подавно. Война Порфирия не разорила, а еще и прибыток принесла – к захудалой его лошаденке три справных федотовских коня добавилось. У коровы телка подросла, сама отелилась. Пять куренок по двору бродят, кудахчут. Огород под картошку на пять соток поднят. С утра до вечера есть над чем спину погнуть, но и вечером есть что ложкой из миски зацепить.
Марфе-то с ее голодным сиротским прошлым поначалу такая жизнь раем показалась, а что работы много – так она сызмальства никакого труда не чуралась. И Порфирий вроде молодую жену любил, руки ни разу не поднял, хотя раньше-то горазд был в деревенских драках кулаками помахать. С пьянкой он тоже не перебирал. Любую работу воротил – аж спина хрустела. Так что Марфе поперву казалось, что лучше мужика и не надо. Да к тому же и ростом, и лицом, и силушкой вышел – все при нем. Прихрамывает чуть, да разве это по нынешним временам изъян – после войны каждый третий вообще то безногий, то безрукий. Только соседи вот, да и все остальные деревенские не больно-то Порфирия любили. И нелюбовь эта сразу же на нее перекинулась. Она в первые месяцы потянулась было ко всем еланским с открытой душой, с улыбкой да приветом, но в ответ ни одного доброго слова не услышала: то промолчат люди, то обронят равнодушно пару слов и все. Думала, завидуют достатку ихнему, а то и к Порфирию ревнуют, мол, прибрала безродная нищенка первого парня на деревне. А коли так, решила она, чего насильно в подруги лезть. И замкнулась, уединилась в дворе своем, неделями на люди не выходила. А когда первенца родила, то и вовсе чужие люди без нужды ей стали – заполнился дом лепетом да играми, заботами, как Стенечку получше накормить, как без материнского догляда не оставить. И Порфирий от сына без ума был: придет с подворья – и давай тут же мальца тискать да под потолок подкидывать. Тем более что уродился Стенька точной его копией, весь в хмуровскую породу пошел. Глядя на их забавы, Марфа просто млела от нехитрого своего бабьего счастья.
Уж позже она поняла, за что их семью в деревне не жалуют. Даже помимо пересказанной бабкой Пелагеей страшной истории с федотовскими братьями.
Сидел у Порфирия где-то внутри гонор, непонятно откуда взявшийся и на каких дрожжах взращенный. Перед Марфой-то он дома не выкаблучивался, а на людях по любому случаю непременно хотел выставить себя лучше других – и умнее, и рачительней, и сметливей. А от этого и упрямство из него перло – скажет, как обрежет. Понятно дело, раз такой умник выискался. И не важно, прав или нет, – до конца на своем стоять будет. Марфа как-то попробовала раз или два – не при чужих, конечно, а дома вечером, под иконкой образумить Порфирия, гордыню усмирить посоветовала, как церковь велит. Но быстро поняла, что ничего, кроме лишнего скандала, такие разговоры в семью не принесут. И смирилась. В конце концов, он мужик, хозяин, с него и взыщется. И за слова свои, за дела свои ответ держать ему придется.
Вот и пришлось ответ держать. Как привез он этого проклятого медведя домой, она сразу поняла – быть беде. Быть! Только глянула на ободранную тушу, отливающую сизым полупрозрачным жиром, будто ноги у нее подкосились. Конечно, про могилы, людоедом разоренные, она знала не хуже других, Порфирий сам рассказывал. Да еще и проклятье бабки Пелагеи с улицы успела услышать. Марфе показалось даже, что в воздухе мертвечиной запахло. Зажала рот ладонью и заскочила домой.
– Че, тоже испугалась? – зло хохотнул Порфирий. – Ишь, какие все пугливые да брезгливые пошли, давно, видно, с голодухи не пухли!
Он выпряг нервно танцующего в оглоблях коня, поставил в ясли, повесил на штыри упряжь и зашел домой.
– Бери миску побольше, я тебе со стегна мяса напластаю, свежатины нажарим. А остальное в погреб спущу.
Марфа даже не двинулась с места.
– Или не слышишь? – повысил голос Порфирий. – Кому говорю, баба?!
– И слышать не хочу, – негромко, но твердо ответила Марфа. – Не прикоснусь к нему даже, хоть убей!
– Убить-не убить, а проучить бы следовало, чтобы больше мужа слушала, а не деревенских сумасшедших, – зло сплюнул на пол Порфирий.
Стенька, игравший в углу коровьими бабками и что-то негромко напевавший, испуганно замолк.
Порфирий сдернул с полки самую большую миску, с грохотом свалив остальные на пол, ухватил со стола нож и вышел из избы, громко саданув дверью. Не успела Марфа подойти к притихшему сыну и что-то ему сказать, как Порфирий снова зашел в дом, схватил с приплечика глубокую чугунную сковороду, еще раз хлобыстнул дверью и захлопал во дворе дверцей печки, растапливая ее. В осеннее небо пополз наклонной струйкой белесый дым, а вскоре за ним потянулся запах жареного мяса.
Прошло еще немного времени, и Порфирий вошел в дом, неся на ухвате сковороду, в которой горой дымилось и скворчало снизу в медвежьем жиру темное мясо.
– Ладно, хватит выкобениваться, идите есть, – позвал он миролюбиво.
Марфа, снова зажав ладонью нос и рот, метнулась к выходу, на ходу подхватив свободной рукой Стеньку, но Порфирий, шагнув наперерез, перед самой дверью вырвал у нее сына и подтолкнул в спину.
– Да катись ты ко всем чертям! Мать твою!.. – выругался он. И добавил невесть откуда пришедшую в голову присказку: – Губа толще, брюхо тоньше!
Ночевала Марфа в выстывшей уже бане, запершись изнутри на крючок. Почти всю ночь протряслась от слез, обиды, холода и давящего душу предчувствия.
В избу она вернулась днем, когда Порфирий запряг коня и выехал со двора по каким-то своим делам. Стенька обрадованно кинулся ей на шею и, стараясь говорить по-взрослому, гордо выпалил:
– А мы тут с тятькой без вас, баб, свежатину ели! Вку-у-сная медвежатинка получилась!
Марфа, держа его на руках, медленно осела на лавку.
С Порфирием они через день-другой помирились: никуда не денешься – семья, хозяйство. Но к медвежатине она ни разу так и не притронулась. Порфирий сам ее доставал из погреба, сам жарил и ставил на стол. А как-то вечером, уложив Стеньку спать, она подошла к мужу, положила руки на плечи, прильнула головой к широкой горячей груди и, взглянув снизу с мольбой ему в глаза, тихо попросила: