– Сейчас же вставайте!.. Отступление… К утру велено быть в Сарабузе.
Одеваюсь. Мои теплые вещи в обозе. Ждать его не будем. Придется ехать в чем есть. Дамы укладывают свои чемоданы. Алеша несет желтую лакированную коробку. Мороз, как будто, меньше. Ворота открыты. Солдаты-обозники грузят на подводы мешки с овсом и мукой. Никто не ругается. Работают спокойно и быстро…
В комнате собрались все: три офицера, три дамы, красноармеец Алеша, Гаврилов, солдаты-обозники. У жены подполковника на руках годовалая дочка. Все готово. Перед отъездом сели. Дай нам Бог когда-нибудь вернуться.
В степи тихо. Мороз на самом деле полегчал. Слегка щиплет уши, но можно не слезать с подводы. Девочка не простудится. Завернута в одеяло и плед. Дамы и Алеша поочередно держат ее на руках. Телеги смазаны. Не скрипят. Катятся ровно по наезженной дороге. В темноте крики и стук колес. Еще какая-то колонна. Всадник в бурке обгоняет нас и сразу пропадает. Сижу рядом с Гавриловым и еле вижу его лицо.
Шоссе почти пусто. Белая извилистая полоска между серо-коричневых холмов. Ни снега, ни зелени. Мертвая трава, скрюченные бурые листья на дубах и кое-где темные шары омелы. Солнца нет. Тихо. Когда проходит автомобиль, пыль сразу оседает. Едем быстро. Шесть подвод. Груза мало. Боевые части, кажется, еще все позади и дорога свободна.
Вот и Симферополь. Метелки пирамидальных тополей. Белые минареты. Сзади бледно-голубой плоский Чатырдаг. Аэродром. Машины аккуратными рядами. Часовых нет. Теперь все равно. Хоть бы кто-нибудь догадался поджечь. Мешок с мукой около шоссе. Другой, третий. Рассыпан овес. Перевернутая двуколка со сломанной оглоблей. Была паника. И тяжелую гаубицу бросили. Стоит в поле вместе с передком. Никому не нужна. Даже затвор не вынули. Только чехлы сняты. Они хорошей английской кожи. Еще пригодятся.
Гаврилов завернулся в бурку, мигает воспаленными веками и упорно молчит.
Три экипажа. Конвой. Фуражки нашей дивизии. Едут крупной рысью. Обгоняют нас. В передней коляске генерал Турков. Полулежит. Ноги закутаны пледом. Лицо желтое. Отставший конвоец просит закурить.
– Что с начальником дивизии. Ранен?
– Никак нет, заболели. Вроде как тиф.
Вечереет. С обеих сторон шоссе густые сады. Ряды яблонь с обмазанными известью стволами, высокие груши, миндаль. Все голое, все по-зимнему мертвое. Одна ежевика жива. Красные листья, фиолетовые, темно-зеленые.
Останавливаемся мало. Наскоро накормили лошадей и опять рысим. За один день проехали больше половины Крыма. Воздух стал мягким. Почти нет мороза. Иногда между деревьями видим железную дорогу. Один за другим идут поезда. На крышах и на площадках люди в защитном. Даже на паровозах темно-зеленые пятна. Шоссе по-прежнему пусто. Симферополь, должно быть, проехали. Фронт позади.
…Сады обратились в две черных стены. Застава на шоссе. Приказано до рассвета никого дальше не пропускать. В горах зеленые. Утром обозы пойдут под охраной боевых частей. Старший офицер отводит поручика в сторону. Долго о чем-то говорят. Возвращаются к подводам.
– Имейте в виду, господин полковник, – за последствия не отвечаю. Вы предупреждены.
Трогаемся. Одна из наших дам внезапно превратилась в племянницу генерала Туркова. Приказано как можно скорее доставить в Севастополь, и поэтому мы поедем ночью через Мекензевы горы. Если зеленые не убьют, и если будут пароходы, на какой-нибудь да попадем. Самое главное, пораньше.
– А ведь тепло стало.
– Только кажется. Премся все время в гору, вот и вспотели.
– Разве от леса бывает такой запах, когда мороз. Подождите… Сидорчук, есть мороз или нету?
– Никак нет, господин поручик. Тут совсем климат другой.
– Господа, вслух не разговаривать!
Идем пешком. И здоровые, и больные. Только девочка с матерью на подводе. Подъем крутой. Нужно, чтобы у лошадей хватило сил до Севастополя. Мы одни. Бесконечная гора, кустарник со всех сторон. Если нападут зеленые, пулемет тут не много поможет. Пахнет прелыми листьями и сыростью. Шуметь не смеем, а кругом тихо до жути. Где-то только булькает ручей. Гаврилов тяжело сопит. Не привык ходить по горам.
– Так вот, дорогой мой, кончаются наши русские приключения.
– Печально кончаются, господин капитан… Столько людей уложили, и все зря…
Рассвет. Тихий, радостный, теплый. Серо-розовые поля, розовые лица и в проснувшемся небе розовый огонь. Лошади идут шагом. Зеленые на нас не напали. Не то не заметили, не то совсем их не было. Старший офицер опять курит папиросу за папиросой. Скоро Севастополь.
– Море!
Далекое, бледное. Город и бухты в тумане. Где-то там транспорты. А, может быть, их и нет… Тогда осталось жить очень недолго. Подполковник решил уйти в горы. Я болен и ни в какие горы не пойду. Сергей Гаврилов тоже. Лучше сразу. Хватит.
* * *Еще рано. На Нахимовской площади много теней, а свет утренний. Золотистый, спокойный и колонны пристани, точно высечены из темного топаза. У входа в гостиницу «Киста» неподвижное георгиевское полотнище. Флаг главнокомандующего. На море штиль. В бухте даже ряби нет. Голубая слепящая скатерть. Где-то часто и неровно стучат паровые краны. Иногда воют сирены миноносцев и от них на площади гулкое эхо.
Вдоль решетки Приморского бульвара строятся юнкера-донцы. Поправляют голубые бескозырки, подтягивают белые лакированные пояса. И портупеи у них белые. За плечами винтовки. Конная сотня выравнивает лошадей. Лязгают копыта. Трубачи пробуют инструменты.
Дальше ехать нельзя. Поперек площади оцепление. Велено несколько минут подождать.
Мужики-подводчики и лодочники стоят, снявши шапки. Офицеры и солдаты держат под козырек. Перед строем юнкеров главнокомандующий. Сирены молчат. Каждое слово слышно.
– Вы исполнили свой долг до конца и можете с высоко поднятой головой смотреть в глаза всему миру. Человеческим силам есть предел. Нас не поддержали, и мы истекли кровью. Когда мы уйдем на чужбину, здесь не раз вспомнят об улетевших орлах, но будет поздно… Доблестные атаманцы, дорогие мои орлы! В последний раз на родной земле… за нашу гибнущую родину, за великую… за бессмертную Россию… ура!
Стараюсь запомнить все. Гнедую лошадь, которая испугалась и пробует вырваться из строя, вздрагивающий подбородок Сергея Гаврилова, густые тени на памятнике Адмиралу Нахимову, мостовую, гостиницу «Киста». Все.
Юнкера вложили шашки в ножны. Привязывают коней к решетке Приморского бульвара. Сейчас оцепление расступится, и мы пойдем дальше, к каменной лестнице влево от колонн. Только главнокомандующий и адмиралы имеют право отваливать от главной пристани.
Начальник базы на всякий случай опросил солдат, не желает ли кто остаться в Севастополе. Желающих нет. Колонна тронулась и опять замерла. Мимо нас быстрыми шагами идет генерал Врангель. Он без оружия, серое пальто застегнуто на две нижних пуговицы. Лицо еще бледнее, чем прежде. Измученное. Очень спокойное.
В городе выстрелы. Близко. Главнокомандующий с адъютантом повернули как раз туда. Никто не смеет остановить и всем страшно. На Нахимовской площади так тихо, что ясно слышно мерное звяканье шпор. Старший офицер говорит мне шепотом:
– Вот идет генерал, проигравший войну, а мне хочется встать перед ним на колени.
* * *Уключины поскрипывают. Гребем вдвоем с поручиком. Лодочник на руле. Из солдат ни один не умеет. Шлюпка тяжелая. Уместились в одну, да еще чемоданы и груда мешков. Кто еще знает, будут ли кормить на пароходе, а у нас на несколько дней хватит своего. Мука, сало, мясо. Только хлеба совсем мало.
Жарко. Сняли шинели, расстегнули френчи, и все-таки пот ест глаза. Точно по пруду плывем. Подполковник закуривает, не прикрывая спички. Говорят, если погода не изменится, катера и те пойдут в открытое море.
– Господа, куда же мы, наконец, едем?
– Туда, куда повезут.
– Хорошо бы, в Африку…
– Чего это вам вдруг захотелось?
– Ну все-таки, интересно… Ехать, так ехать. Представляете себе – лагерь где-нибудь под пальмами, солнце вовсю и никаких тебе товарищей…
«Херсон» еще почти пуст. На спардеке хоть в теннис играй. Пары разведены. Угля до Константинополя хватит. Опреснители работают. Груза никакого. Уже все успели разузнать. Караул с пулеметом у трапа. В машинном отделении часовые-офицеры. Пока все в исправности, но довольно горсти песку, и мы не дойдем и до Константиновской батареи. Механики, правда, надежные. Все больше студенты-политехники, и им так же нужно уйти, как и военным.
Дамы разложили свои вещи на нижних нарах в офицерском трюме. Я тоже обозначил место. Положил томик Фламмариона. Долго возил его в кармане шинели и все не было времени прочесть. Теперь, кроме этого томика и свертка с грязным бельем, никаких вещей. Те, которые в обозе, наверное, пропадут. Хорошо еще, что френч и брюки почти новые, а в ботинках нет дыр.
1931
Дневник галлиполийца
Предисловие
Основой этой книги является часть моего дневника, который я вел более или мене регулярно со дня оставления Крыма войсками Русской армии. Записи, сделанные во время осенних боев в Северной Таврии, пропали во время отступления к Севастополю, за исключением лишь небольшого отрывка, которым начинается текст дневника. Начав подготовлять свои записи к печати, я почувствовал, что без соответствующих дополнений и примечаний многие их места будут непонятны или плохо понятны для читателя, не бывшего в Галлиполи. Кроме того, я хотел использовать еще относительно свежие воспоминания о многих интересных моментах пребывания 1-го корпуса в Галлиполи, частью записанные мною в 1922–1923 годах. Наконец, во многих случаях мне казалось необходимым дать оценку достоверности приведенных в дневнике сведений.
Все эти позднейшие дополнения и воспоминания, которые я, естественно, не мог включить в текст дневника, приведены местами в весьма обширных подстрочных примечаниях. Мне представлялось также полезным пояснить некоторые из географических и исторических имен.
Что касается самого дневника, то я привожу текст подлинника почти полностью. Очень незначительные пропуски сделаны по следующим соображениям: 1) исключены несколько страниц, преждевременное опубликование которых я считал бы вредным для дела борьбы с большевиками; 2) исключен ряд мест, представляющих чисто личный интерес; 3) не помещены некоторые из циркулировавших в Галлиполи слухов, носивших характер явных сплетен.
В силу ряда соображений, почти все фамилии офицеров и солдат, известных лишь небольшому кругу лиц, обозначены инициалами. Наоборот, фамилии лиц, широко известных в Галлиполи, за самыми редкими исключениями, приведены полностью.
Стилистическая сторона записей оставлена почти без всяких изменений. Мне ясны многочисленные недостатки языка моего дневника 1920/21 года, но они до известной степени характерны для послевоенного периода. Читатель должен иметь в виду, что очень молодой в то время автор (незадолго перед эвакуацией мне исполнилось 26 лет) перед тем, как приняться за дневник, в течение 41/2 года не писал ничего, кроме полевых записок и немногих писем с фронта. Я исправил лишь некоторые неправильные или неудобочитаемые фразы. В немногих местах пришлось вставить отдельные слова и целые пояснительные предложения, так как иначе текст был бы не понят или неправильно понят читателем.
В конце книги приведен ряд до сих пор не опубликованных приказов и документов, ссылки на которые имеются в тексте дневника (приложения 1-18), и четыре сохранившихся конспекта докладов-речей, произнесенных мною в Галлиполи (приложения I–IV).
Во многих местах дневника и в примечаниях я описываю особенно меня интересовавшие политические настроения чинов 1-го корпуса, причем постоянно употребляю термины «монархисты», «республиканцы». Считаю совершенно необходимым обратить внимание читателя на то, что речь идет о личных политических взглядах офицеров, юнкеров и солдат, а не о принадлежности их к той или иной партии.
С другой стороны, было бы грубейшей ошибкой представлять себе отношения между «монархистами» и «республиканцами» галлиполийского лагеря похожими на те, которые, к сожалению, существуют и до сего времени между людьми несходных политических убеждений в среде невоенной эмиграции.
Политические споры в свободное время велись в Добровольческой армии с самого ее основания, но они никак не отражались на боевой дружбе вместе боровшихся и умиравших людей.
То же самое (за очень немногими печальными исключениями) было и в Галлиполи. Галлиполийцы были и остаются, во-первых, и, прежде всего, галлиполийцами и лишь, во-вторых, – монархистами всех оттенков, бонапартистами, республиканцами, украинцами-федералистами и т. д.
В заключение считаю приятным долгом принести свою искреннюю благодарность командиру 3-го Дроздовского стрелкового артиллерийского дивизиона генерал-майору М.Н Ползикову, с неизменным вниманием относившемуся к моим литературным работам и разрешившему мне сделать нужные выписки из документов, хранившихся в архиве дивизиона. Благодарю также штабс-капитана Г.А. Орлова за любезно оказанную помощь при проверке ряда дат и фактов, упоминаемых в моем дневнике.
Н. Раевский
28 марта 1930 года. Прага.
Последние дни в Крыму
11 октября. После нескольких длинных переходов пришли в Покровское (верст 10 от Мелитополя) и стоим в резерве. Красная 2-я армия (конная) порядочно потрепала наш 2-й корпус, взяла все танки и 2 бронеавтомобиля. Остальные части, переправившиеся на правый берег Днепра, тоже потерпели неудачу и отошли. Какая разница по сравнению с тем, что делается в нашей дивизии! Все более и более убеждаюсь в том, что наши новые формирования, не имеющие добровольческого ядра, решительно никуда не годятся. Получается неразрешимая задача – чтобы пойти вперед, нужны добровольцы, а набрать их можно, только идя вперед.
Живем мирно, совсем точно и войны нет. Нервы приходят в порядок, и по ночам ничего во сне не вижу. На днях только снился мне покойный Женя Никифоров[21], и я будто бы вел с ним длинный разговор, а в то же время чувствовал, что он давно умер.
Достал у местной попадьи (поговорив с ней предварительно о шуме моря и других хороших вещах) Гаршина и с удовольствием перечитываю его рассказы. Чувствуется, что он искренно описывает свои переживания. Очень мне понравилось в «Записках рядового Иванова» это место: «Мне случилось заметить, что простые солдаты вообще принимают ближе к сердцу страдания физические, чем солдаты из так называемых привилегированных классов (говорю только о тех, кто пошел на войну по собственному желанию). Для них, простых солдат, физические беды были настоящим горем, способным наводить тоску и вообще мучить душу. Те же люди, которые шли на войну сознательно, хотя физически страдали, конечно, не меньше, а больше солдат из простых людей… но душевно были спокойнее. Душевный мир их не мог быть нарушен избитыми в кровь ногами, невыносимым жаром и смертельной усталостью».
12 октября. Скучно невероятно. В период боев я тоже не работаю по-настоящему. Нельзя же считать работой мои фейерверкерские обязанности – как-никак я кончил Михайловское училище одним из первых, четыре года боевой практики, три раза прошел Офицерскую артиллерийскую школу, а применить свои знания совершенно некуда. Но в бою, все-таки, хоть нервная работа громадная, а сейчас, в период затишья, абсолютно никакой.
Сидим в маленькой хате; тесно и грязно. На полу навалена солома, на которой спим ночью, и ее же топчем днем. Вшей там сколько угодно, но переменить солому лень. Опустились мы страшно и, наверное, дальше и еще сильнее опустимся. Б. и К. от скуки принялись чистить свои пистолеты. Я не могу доставить себе и этого удовольствия, потому что продал свой неразлучный маленький браунинг в Керчи, когда нашей больной компании было нечего есть.
Пахнет керосином. Стол завален пружинками, барабанами и другой «материальной частью». Иногда я с увлечением изучаю эту самую материальную часть (так было, например, в Артиллерийской школе) и старательно вожусь со своей единственной пушкой, а иногда надоедают и пушки, и ковка лошадей, вши, теснота, и вся наша, в конце концов, свински примитивная жизнь… Особенно осенью становится гадко на душе. Сейчас почему-то вспоминается фотография в «Illustration» с эпиграфом из Овидия:
Omiria tunс florent: tunc est nova temprisaetasEt nova de gravido galmite gemma tumet.Fastorum liber, I, 151–156.Я видел ее, когда был на батарейной базе в имении Люстиха. Так там и чувствуется весенняя зелень Греции. Старые оливки с нежной, еле распустившейся листвой… И все окутано точно неземным голубовато-призрачным светом. Нет нашей кровавой, грязной и вшивой жизни, нет ни тоски по погибшим, ни тревоги о будущем. «Omnia tunc florent: tunc est nova temporis actas…» И еще вспоминается весна этого года в Севастополе. Оживала природа, оживали после сыпняка бедные мои мальчики, и сам я приходил в себя после близкого соседства со смертью… Помню, как мы с покойным Васей[22] грелись на солнце в маленьком саду, полном зацветающих нарциссов, и болтали об Италии. Вечная ему память, маленькому моему другу, ребенку-воину, умершему страшной смертью. Что бы я дал, чтобы все это стало тяжелым сном, а не правдой…
Перечитываю свой дневник и чувствую, что пора начинаться боям – иначе невольно становишься сентиментальным и малоприспособленным к нашей войне.
14 октября. Утром немного побранился… из-за вшей, которых у меня, по общему мнению, слишком много. Т. особенно мне надоел – хороший он молодой офицер, но язычок как бритва. Если через несколько лет все благополучно кончится и мы останемся живы, смешно и досадно будет вспоминать, чем наполнено было порой наше существование.
Сегодня, вероятно, мне придется ехать в командировку дней на 7-10. С удовольствием бы от нее отвертелся, тем более что дело идет о получении хрома на сапоги с разрешения наштарма. Некоторые считают, что я достаточно хорошо «умею разговаривать с генералами». Зато в коже я понимаю очень мало, да и вообще житейски мало приспособлен (это я уже сам чувствую)… Какую-нибудь теорию радиотелеграфа, которая другим дается с большим трудом, я усваиваю очень быстро и легко, а вот кожа, втулки, ступицы, колесная мазь повергают меня в ужас.
Сережа[23] (если только он жив, бедняга), тот наоборот – науки ему давались всегда слабо, но в обыденной жизни он гораздо приспособленнее меня. Припоминается, как в Лубнах Сережа получал 40 «карбованцев» в месяц, поил на вечерах гимназисток шампанским, а я получал 300 и иногда сидел полуголодным. Привезли вчера массу английского обмундирования – кожаные безрукавки, теплое белье и носки, немного френчей (кстати сказать, эти английские куртки нигде, кроме России, так не называются. Англичане называют офицерские – «jacket», а солдатские – «tunic»). В общем, хозяйский глаз Врангеля и тут сказывается – в прошлом году мы до Азова (в январе месяце) теплого обмундирования в глаза не видели.
15 октября. Вчера вечером приехал в батарейный обоз. Не могу сказать, чтобы меня особенно радостно приняли. Комната маленькая, помещаются в ней трое, и хотя бы временному «прибавлению семейства» никто не рад (хотя надо сказать, что в такой же комнате на позициях нас живет восемь человек). М. с утра до вечера вычисляет свои траектории и, кажется, очень боится, чтобы я ему не помешал.
Сегодня с утра обложной мелкий дождик. Ничего особенно спешного нет, и я решил подождать до завтра, тем более что и мое удостоверение еще не готово. Погода отвратительная, и настроение у меня, несмотря на проведенную с комфортом ночь, тоже скверное. Опять шел нелепый и тягучий разговор относительно кадета В. Я не принимал в нем участия, но принужден был слушать и молча злился. Никак люди не могут понять, что нравственно совершенно невозможно смотреть сквозь пальцы на миллионные офицерские кражи (в прошлом году) и предавать солдата суду за кражу нескольких фунтов масла. Как это надоело, в конце концов, и когда мы разделаемся со всей этой грязью!
Отвыкшую от работы и не имеющую тем мысль заставляет теперь работать каждая случайно прочитанная книга, как бы она сама по себе ни была незначительна. Вот и сейчас, просматривая старые приложения к «Ниве», нашел довольно красиво написанную статью о цветах, в частности о дурманящем маке. До сих пор еще никогда не пробовал кокаина, но понимаю, почему сейчас даже некоторые полуграмотные солдаты, вроде нашего Н., и те научились нюхать его и уходить таким образом от действительности. Хорошо это у Овидия:
Ante fores antri fecunda papavera florentInnumeralque herbae, quarum de lacte saporensNox legit, et Spargit per opacas, humida terras…Metamorphoseon, lib. XI, 605–607.Иногда мне становится неловко перед самим собой. Так и кажется, что изображаешь из себя уездную девицу, переписывающую стихи откуда попало. Для капитана артиллерии занятие не особенно подходящее. Но все-таки не могу не записать несколько строчек из Бальмонта. Мне кажется, что они удивительно подходят к нашим покойникам-добровольцам:
Спите, полумертвые, увядшие цветы,//Так и не узнавшие расцвета красоты,//Близ путей заезженных взращенные Творцом,//Смятые невидимым тяжелым колесом.Спите же, взглянувшие на страшный пыльный путь…17 октября. Вчера вечером приехал в Петровское. Дело в тылу у нас, видимо, налажено прилично – в Петровском имеется этап по всем правилам – с регистрацией, отводом квартир, квартирьерами и т. д. Только освещение подгуляло – пишут при свете неизбежного каганца. В хате нас встретили не особенно любезно. Хозяйка, впрочем, смягчилась, когда я дал ей несколько медицинских советов (я не медик, но, когда выздоравливал в Ростове от recurrens’a, слушал в Университете лекции по тифам). Накормила нас хорошим борщом. Ночью все время не давали спать солдаты пулеметных курсов, выгонявшие подводы. Крику и слез была масса, спрятавшегося в соломе хозяина по ошибке едва не застрелили, но в конце концов он благополучно уехал.
Хозяйка все время ноет и убеждает нас прекратить войну «хотя бы на зиму». Многие уже последовали ее совету и «прекратили войну на зиму», но только в более деликатной форме – устроились в более или менее глубокий тыл. Ш. уже несколько раз спрашивал меня, добродушно, впрочем, куда я, мол, намерен уезжать зимой. Пока есть силы – никуда, а если свалюсь, как и в прошлые годы, – не моя будет вина. Единственно, впрочем, куда бы я охотно поехал (месяца на два), – это помощником руководителя в Артиллерийскую школу, но вряд ли при изменившемся составе школьного начальства полковник А. может меня теперь пригласить.
Летом, когда я возвращался на фронт, А. спросил меня, соглашусь ли я командовать тяжелой полевой батареей, если мне это предложат. Я сделал большие глаза и спросил прежде всего, каким образом мне могут предложить батарею, когда я не кадровый офицер и мне 26 лет… Оказывается, Ставка предполагает сформировать несколько батарей, командиры которых могли бы в случае необходимости летать и наблюдать. Решили почему-то, что такого рода командиры должны быть не старше 30 лет и, если формирование осуществится, назначения будут сделаны совершенно вне зависимости от старшинства.
Было бы глупо отказываться, и в принципе я согласился, но просил А. держать это пока в совершенном секрете. Иначе мое положение в нашей батарее стало бы совершенно невозможным. Пока об этих батареях ни слуху ни духу. Думаю, что они остались в области разговоров.
18 октября. Конец был вчера совсем близок.
21 октября. Как в тумане прошли предыдущие дни. Вчера приехал на подводе в Феодосию. Сейчас сижу в неотопленном номере гостиницы «Астория» и… (несколько слов стерлось). Удивительно счастливо я отделался. Конница Буденного была в полуверсте, не больше, от станции Ново-Алексеевка в тот момент, когда я пешком, по ровному полю бежал из эшелона авиационных баз. Постараюсь восстановить в памяти события, насколько это можно сделать после той моральной и физической встряски, какую пришлось пережить. 17-го утром, после хорошего завтрака, не торопясь и совершенно ничего не подозревая, я выехал из Петровского в Рыково (станция ж.д.). Несколько странное впечатление произвел на меня только внезапный переезд штаба Армии из Рыкова в Крым, о чем мне сообщил писарь Л., ехавший вместе со мной. Когда выехали на большую дорогу и я увидел колонну спешно отходивших обозов, стало ясно, что где-то неладно, но в чем дело – никто сказать не мог. Наконец в Рыкове узнаю от какого-то полковника, что армия Буденного[24] заняла Богдановку и явно будет резать железную дорогу на Севастополь. Ехать обратно на север было нельзя – там, судя по всему, шла еще одна кавалерийская группа и все тыловые учреждения панически бежали. Взяв своих солдат Т. и Х., сел в поезд авиабазы, отходивший первым, и через полчаса мы тронулись. Удобный, теплый вагон. Масса офицеров и дам с детьми. Настроены почти все панически, но полная надежда проскочить. Два аэроплана, охранявшие свои базы, донесли, что противник только что выступил из Богдановки и сразу, очевидно, к дороге подойти не может.