И он снова поцеловал ее – продолжительнее и страстнее. Она, закрыв глаза, не прерывала поцелуй, отдаваясь ему в поцелуе, а когда он кончил поцелуй, она, не открывая глаза, дышала глубоко и часто, должно быть, взволнованная и его признанием и поцелуем. А может, и ещё чем-то – куда большим и желанным событием.
На другой день, когда он встретил ее на рынке, Катя была весела в отличие от вчерашнего дня и после того, как погрузили товар в машину, сказала ему, как-то само собою, уже переходя на «ты»:
– Что ж мы с тобой, Саша, как бездомные, то в машине, то на улице, а то ещё в подъезде, поедем сегодня в гости…
– К тебе?
– Нет, ко мне нельзя. К тебе, я так полагаю, тоже нельзя, – добавила она с иронией. – Подружка моя уехала работать по контракту, ключи мне оставила.
– А товар?
– Отвезем ко мне домой, и поедем отмечать наше новоселье.
– Значит, у нас сегодня праздник?
– Вроде того…
После того, как отвезли товар домой к Кате, приехали во двор трехэтажного дома сталинской планировки вблизи заводского парка. Катя открыла двери ключом, который достала из сумочки, вошли в квартиру, разделись…
Квартирка оказалась однокомнатной с высокими потолками, с просторной комнатой и кухней, расположенных «трамваем», так что одно окно выходило на улицу, а другое – во двор. Она была уютная, обжитая, неплохо меблированная. Главным недостатком в ней был холодильник, который грохотал, как работающий трактор. А когда он умолкал, наступала блаженная тишина, как в горах после обвального камнепада. А главной ее достопримечательностью были двойные массивные двери с двумя створками, одна из которых запиралась на длинный железный крючок. Наверное, за такими дверями не страшно было отсиживаться в дни самых кровавых смут, чувствуя себя в полнейшей безопасности. Ни пробить, ни выломать, ни снести такие двери было невозможно. Чувствовалась забота прежней власти не только о том, чтобы жильцы чувствовали себя, согласно поговорке «дом мой – крепость моя», но и о том, чтобы жильцам было удобно перемещать мебель из квартиры на лестницу или обратно. Не то, что квартиры в домах последних пятилеток, двери в которых можно было выдавить пальцем, а протащить через них заурядный шифоньер – математическая задача со многими неизвестными…
…И с этого времени, как появилась эта квартирка в их жизни, их отношения круто изменились.
В первое время их связь обходилась без сердечных осложнений и душевных тревог. Никитин полюбил Катю глубоко и сильно, и, должно быть, этим своим чувством увлек Катю, и она отдалась своему чувству без оглядки, без страха за будущее, за завтрашний день, без этих мучительных мыслей о том, что он женат, что где-то там, в другом доме или в квартире, ходит какая-то другая женщина, с которой он связан, и у них есть общие дети. Через месяц после того, как стали они здесь встречаться, Катя совсем оставила свой дом и всю свою заботу и жажду уюта, всю свою ещё не растраченную жажду семейного счастья вкладывала в эту квартирку, из которой их в любое время могла изгнать вернувшаяся квартирная хозяйка, ее подруга. Но об этом не думали ни она, ни он. В квартире появились цветы в горшочках на подоконниках и развешенные в кашпо по стенам, скатерти, салфетки, шторки в дверных проемах и много других мелочей, заботливо подобранных и умело, со вкусом внедренных Катей в их быт.
А главное, она впоследствии стала здесь держать свой товар, который уже не отвозили в квартиру, где жили муж и дети, а складывали его здесь, и отсюда же увозили его на рынок. Или в те дни, когда Никитин дежурил на своей автостоянке и не мог ей помочь, она вызывала такси и уносила свои баулы на руках, волоком тащила их по лестничным маршам, а потом по дворовому асфальту, до автомобиля.
Если бы не эта квартирка, может, и не родилось бы этой привязанности, не завязались бы эти с каждым днем крепчающие любовные узы. Перебравшись из своей квартиры сюда, Катя не просто оставалась здесь ночевать, она стала здесь жить, перенесла из дома необходимые вещи, одежду, часть посуды, обосновавшись здесь основательно. А Никитину приходилось неизбежно возвращаться домой. Вот так и появилось в жизни Никитина два дома, – тот, где жила его семья, и тот, где свила гнёздышко Катя, где проживали они свои безумные, жаркие ночи.
Когда Никитин оставался у Кати в этой квартире допоздна, а то даже ночевать, Катя водила его темными вечерами в пустой, неосвещенный фонарями, безлюдный парк, где они вспугивали иной раз одиноких прохожих, возвращающихся через парк с заводской вечерней смены. Катя для таких прогулок надевала свои испытанные валенки и пуховик, а Никитину вместо ботинок нашлись в квартире на антресолях старые безразмерные валенки, в самый раз для таких прогулок. Они расхаживали по пустым, заснеженным аллеям, вдыхая чистый морозный воздух, вслушиваясь в тишину, в похрустывание снега под ногами. И в этом их хождении по темному безлюдному парку было что-то романтическое. Катю привлекала тишина, безлюдность, таинственность молчаливых аллей из старых, высоких деревьев… Заводской парк был первородный, не посаженный людьми. В далекие времена, в тридцатые годы, руководители города, выделив этот участок тайги под парк, позаботились затем только о его благоустройстве, и со временем парк в поселке стал любимым местом отдыха заводчан. И березы и осины и кое-где тополи были куда как старше города, который справил в прошлом году свой шестидесятипятилетний юбилей. Катя вставала у какой-нибудь осины или у берёзы, обхватывала ее руками, прижималась к ней и говорила:
– Знающие люди говорят, что деревья отдают свою энергетику тому, кто вот так рядом с ними в обнимку постоит, а то ещё здоровья у них попросит… Я это на себе чувствовала. Вот так постою-постою с осиной рядом и домой вернусь уже с другими мыслями и настроением.
Никитин, лишенный этой поэтической или мистической стороны натуры, только улыбался и говорил в ответ с легкой иронией:
– И давно ты это практикуешь?
– Это моё с самого детства. Я же деревенская, в глухомани жила, можно сказать, в тайге выросла. Я люблю лес, люблю тишину, лет с трех одна в тайгу ходила, ничего не боялась, по нескольку часов гуляла…В тайге я ориентируюсь не хуже, чем в городе. Мне кажется, я бы и с дикими животными подружилась, они бы меня не тронули.
– Я в этом не сомневаюсь. Но как же тебя родители отпускали одну?
– А я их не спрашивала. Мать бы узнала – прибила бы. Меня почему-то всегда тянуло в тайгу, к деревьям, а почему – не знаю. И мне всегда одной хотелось гулять среди деревьев.
– А я тебе тут не мешаю? – слегка иронизировал Никитин.
– Нет, что ты! Так хорошо, что ты теперь в моей жизни появился, а то у меня осталась одна бытовуха, никакой отрады – рынок, дом с моими горе-домочадцами, поездки, выматывающие до изнеможения. Мне, Саш, природы очень не хватает, а выбраться некогда. Да и не с кем, хотя бы для компании.
– Ничего, до тепла доживем, будет тебе природа. Катерок мой заведем, и махнем на острова, с ночевкой, с костерком, с рыбалочкой! Там ты душу отведёшь! – заверял ее Никитин. – А по весне будем на моей «жиге» на шашлыки в лес ездить.
– Ой, какие у нас хорошие планы на будущее! Иди сюда, ко мне, Саш, давай вот так вместе постоим.
Никитин сходил с аллеи, шел по снегу к дереву, где стояла Катя, и первым делом целовал ее, прислонив к дереву. Она запрокидывала голову, и он видел, что даже в темноте сияют ее глаза.
– Кать, какие же у тебя глаза! Они даже в темноте светятся! Нет, это не глаза, а точно фонари какие-то, честное слово! – восхищался ею Никитин.
– Значит, я счастливая, и мне хорошо.
Озябнув, возвращались в свою квартирку и с удовольствием пили чай с вареньем. А потом начинали петь. Совместное пение вошло в их жизнь как бы случайно, когда сломался телевизор, и возникшую паузу нечем было заполнить. И Катя вдруг предложила:
– Саш, давай споем что-нибудь?
– С удовольствием! А аккомпанемент где возьмем?
– Зачем? Мы акапельно споём.
– А что будем петь?
– Что-нибудь русское, хоровое, чтобы за душу взяло…
Никитин знал немало песен, и не только тех, которые пели в хоре. Но Катя знала их намного больше. И если начинал он ту песню, которая ложилась на его сердце, она подстраивалась под него, и они пели либо в терцию, – тогда она пела альтовую партию, – либо на два голоса, и Катя находила вариант, чтобы спеть сопрановую партию. В первый день их совместного пения он начал своим баритоном одну из своих любимых песен:
– Что стоишь качаясьТонкая рябина… —Но она его перебила.
– Нет, Саша, эту песню начинает женщина, это она страдает, жалуется на своё одиночество, а уже потом мужские голоса здесь вступают, и то лишь вначале фоном. Давай, я начну, а ты встраивайся…
Что-о стои-шь, кача-а-ясь,То-о-нкая-а ряби-и-на-а,Го-оло-во-ой склоня-я-а-сь,До-о са-а-мо-о-го тына-а.Тут она сделала ему знак кивком головы, чтобы он вступил в песню повтором последних строчек, и Никитин подхватывал:
Головой склоняясьДо самого тына.В другой раз уже он начинал песню про страдания молодца, чье сердечко стонало без милой, которого извела кручина:
То-о не ве-е-тер ве-е – тку кло-о-нитНе-е дубра-а-вушка-а шуми-и-т,Катя подхватывала две последние строчки:
То моё, моё сердечко стонет,Как осенний лист дрожит…Пели русские и другие мелодичные песни, которые легко можно было петь без музыкального сопровождения. И души их сходились и роднились от этого пения, слёзы выступали на глазах, которые они смахивали, не стесняясь друг друга. Им было хорошо вместе, счастливо, и, казалось обоим, что ничто не может их разлучить.
Иной раз Катя как бы в шутку запевала:
Огней так много золотыхНа улице СаратоваПарней так много холостых,А я люблю женатого.И потом подшучивала над собой:
– Вот тоже напасть – полюбила женатого…
– Ты сама замужняя, – так же шутя отвечал Никитин.
– Я свободна от него. В отличие от некоторых.
– Жалеешь?
– Чего теперь жалеть?
А то ещё Катя частенько начинала свою любимую песню:
– Позарастали стёжки-дорожки,Где проходили милого ножки…Никитину очень нравилась эта песня, которую в их хоре пела вокальная группа из шести хористок. Все бабы эти были немолодые, холостые, потерявшие или мужей или «милых» где-то по дороге жизни. И они вкладывали в эту песню всю свою печаль настрадавшихся от одиночества сердец, у которых было немного шансов найти свою вторую половинку. Эта песня была одной из любимых Никитина в звучании их вокальной группы, пробивала она до слез. Но ему не нравилось одно, и он говорил Кате:
– Катя, накличем мы себе этой песней разлуку…
– Не выдумывай, милый… Это моя сольная песня, я в училищном ансамбле ее запевала.
– Катюша, пожалуйста, пой ее как-нибудь пореже…
– Не выдумывай глупости, Саша…
– В хоре бабы толковали, мол, кто и о чем поет, тот и привлекает это в свою жизнь. О горе поешь, горе и привлекаешь. Народное поверье, мол, такое есть.
– Ерунда это всё! – отвечала ему Катя.
Со временем, все более привязываясь друг к другу, они рассказывали друг другу о своей прошлой жизни. И узнавали друг друга всё больше и подробнее, и это узнавание ещё сильнее сближало их, – так сближало, словно они уже были мужем и женой. Сидит, бывало, Катя, в кресле, вяжет и рассказывает о себе, вспоминает свое детство, отца, мать, деда с бабкой, сестер, братьев, а Никитин – весь внимание – сидит, слушает и время от времени о чем-нибудь спрашивает или переспрашивает.
– Мы хоть все деревенские, но хозяйства никогда не держали, – начинала делиться с ним своим прошлым Катя. – Мать не любила возиться с хозяйством, она любила читать, вышивать и петь. Помню, у нас в квартире по стенам кругом ее вышивки висели, очень много на православную тему…Соберет нас вокруг себя и что-то читает нам или поет. А то ещё хором поём. Это были мои первые уроки пения. Моя мать не была простой женщиной, она дворянского происхождения, ее мать, моя бабка удрали с дедом из Читы, где расстреливали чекисты интеллигенцию, буржуев, священников. Бабушке и деду, то есть родителям моей матери достали документы простых людей, и они бежали из Читы в самую глухомань, Утени называется это местечко.
– Это что, станция такая?
– Разъезд, два-три домика было, железнодорожная обслуга жила, там даже поезда не останавливались, только хлеборазвозка. И там мои дедушка с бабушкой переждали революцию, прожили до тридцатых годов. Здесь моя мама и родилась. Время, сам знаешь, было голодное. Жили они в развалюхе, пережили войну. Потом перебрались в Малые Ковали, а это вообще глухомань. В этих Малых Ковалях я и родилась.
– Это тоже разъезд?
– Да, только поменьше значением. Утени поважнее. Дом старый, ещё дореволюционный, его подремонтируют, а он всё равно разваливается. Но вот жили как-то, учились, не жаловались, огород держали, соток тридцать картошкой засаживали…Потом ещё власти несколько домишек сляпали, в одном из них я родилась, там в школу пошла.
– А отец твой откуда?
Тут Катя замолчала, вздохнула, и Никитин почувствовал, что говорить об отце ей не очень хочется. Так оно и вышло.
– Говорить бы о нем не хотелось, потому что ничего хорошего о своем отце сказать не могу. Он из местных был, мама из нужды замуж вышла за него, этого Татаринова. Моя ведь девичья фамилия Татаринова. Жлоб, мужлан был мой отец, таежник, егерь, охотник, все время с винтовкой за спиной ездил на лошади. Казак вольный такой. Дома жил мало, сам был по себе, только детей матери строгал, а аборты делать запрещал. Прискачет домой на два-три дня – и опять на лошадь. У него было только две заботы – где бы бабу найти и переспать с ней и зверя подстрелить. Ни одной бабы-одиночки ни в одном поселке не пропускал. Сколько раз его убить хотели мужики за это. Напьется пантов и ездит, ищет себе какую-нибудь бабеночку для разовой забавы…
– А что это такое – панты?
– Зверя-самца завалят во время гона, а у него в рогах такой озверин водится, пантокрин называется. Потом эти рога вырезают, настаивают на спирту и пьют для увеличения сексуальной силы и омоложения, – делилась с ним Катя жизнью своего родителя. – Такой вот у меня был папаша…Нами, конечно, не занимался, ладно, главное – не обижал. А вот мать бил смертным боем. Напьется и бьет.
– За что хоть?
– А ни за что. Просто положено по их дремучему мужицкому уставу бабу бить, вот он и бил. Бил за то, что она не такая, как другие поселковые бабы, ни на кого не похожа, за то, что книжки читала, бил просто из ревности, что она выше, благороднее его. Я никогда не любила отца, относилась к нему с брезгливостью. Спасибо мамочке нашей за то, что хорошие, культурные привычки нам прививала. И, как видишь, ее труды даром не пропали.
– А дальше у тебя как?
– А дальше так: я уехала после десятилетки, поступила в Биробиджан, в культпросветучилище, закончила, приехала в Комсомольск по распределению. В Дом культуры заведующей культмассовым сектором. Зарплата восемьдесят рублей. С этого я начинала. Поселили в общежитие. А тут вдруг тетка на поселке Майском объявилась, позвала к себе жить, комнату мне выделила, она одна жила, домик старенький, огород, хозяйство, корова, свиньи. Тут я поняла, что ей помощница нужна, работница, ну я помогала, конечно, научилась корову доить…А вскорости и судьба моя тут через дорогу нарисовалась. Наискосок соседи жили, а у них – муж мой будущий…Как увидел меня – проходу не давал. Все равно, говорит, будешь моей женой. Не хотела я за него выходить, ещё и не погуляла толком, парней не узнала, жизни не видела, но отвязаться не могла от него, судьба, наверное, у меня была такая. Он был из себя сильный такой, высокий, широкоплечий, голос – труба иерихонская, а лицом не вышел, ты его видел и знаешь. На заводе за глаза корявым его звали. Озлобился он от этого. Служил в армии на севере, на Чукотке в ракетных частях, поймал, говорит, большую дозу радиации, и по лицу короста какая-то пошла. Чем только его не лечили – бесполезно! И по бабкам водили, и по врачам. Так вот и вышла за него. Привыкла, на лицо никогда не смотрела. Но жили мы хорошо, дружно лет семь-восемь. В основном дружно, только до того времени, пока я дома в декретах сидела. Ему завидовали, мол, у него такая жена, а он ревновал, никуда не пускал, даже на танцы пойдем, и там какую-нибудь истерику закатит, что на меня мужики глазеют. Я когда в народный драмтеатр пошла, сразу ему сказала: «Будешь ревновать, запрещать, уйду от тебя». Ничего, смирился, как миленький.
– Кем он работал?
– Фрезеровщиком. Какую-то такую деталь делал для самолета, не знаю, как называется, которую, кроме него, в цехе никто сделать не мог, и он сильно от этого важничал. Зарабатывал всегда хорошо, двое детей у нас, а нужды мы никогда не знали, потом купили «Жигули», и вот тут-то началось…Тут уже началось бл-дство, женщины, ночные возвращения, вранье, машина, мол, сломалась, я этого не потерпела…Как раз в перестройку началось…и все пошло прахом, ссоры, скандалы, пьянки начались, дружки… Ну, и вскорости развелась с ним, уже восьмой год пошел…
В другой раз уже Никитин рассказывал Кате о своей жизни:
– А у меня, Катюша, всё просто, как в сказке: было у отца три сына, двое умных, а третий дурак.
Катя рассмеялась на эти слова.
– Дурак – это ты? – спросила она.
– Ну да. Я первенец в семье, работяга, а братья мои младшие – интеллигенты. Один журналист, другой в институте преподает. Всё время подсмеивались надо мной, я, по их мнению, мужик, человек необразованный. Конечно, в высших сферах я не витал и не витаю, поэзию не знаю, классиков читал только в школе по программе, да и то по диагонали. О чем можно со мной говорить? Только о рыбалке, да о моторах и зазорах, как говорили братья. Дурак, словом. Но я на них не обижаюсь, у каждого в жизни своей путь.
– А родители ваши откуда? – спросила Катя.
– Предки мои из Волгоградской области, из потомственных учителей по отцовской линии, казачьих кровей. Жили во Фролово, станция Арчеда. Слышала про такую?
– Никогда не слышала.
– Казачья станица, довольно большая, лет десять назад в отпуск ездил на родину предков. Одно время, когда безработица пошла, хотел туда с семьей перебраться, работа в этом городе была, там нефть и газ открыли, безработицы не было. Но там, степь сплошная, выйдешь за город, скучно, рыбалки нет, природа не та, как здесь. Понял, скучать буду, тосковать, да и жена отговорила. И как видишь, к счастью, тебя вот встретил.
– А родители твои где?
– Отец давно умер. Мне четырнадцать лет было. Я его мало видел дома, он трудоголик, из цеха не вылезал в войну, считай, ночевал там. В двадцать пять лет стал заместителем начальника цеха, в тридцать – начальником. Да и потом, после войны редко, когда раньше девяти часов вечера домой приходил. Сгорел на работе. Пил, конечно, тогда нельзя было не пить, очень тяжело было выдерживать эти нагрузки. До пятидесяти лет не дожил. Мать умерла в начале девяностых, в год, когда путч был, помню, жара страшенная летом была, ни дождинки летом не выпало, Амур обмелел как никогда. Ее родители, то есть дед мой с бабушкой по материнской линии, оказались в Амурской области как высланные подкулачники, дед быстро как-то умер, а бабушка выжила, подняла детей, пережили войну. Мама моя услышала про город Комсомольск-на-Амуре и семнадцатилетней девушкой уехала из дома сюда, и здесь они встретились с моим будущим отцом. Так вот мы росли, спасибо родителям, все получили высшее образование.
– А вот в нашей семье не получилось, никто так и не закончил вуза, я очень хотела в институт искусств в Хабаровск поступить, но, увы, как видишь…А так кто я? Организатор массовых мероприятий.
– Ты самый лучший организатор массовых мероприятий!
Никитин больше месяца мучился с тем, как сказать жене о том, что он полюбил женщину и встречается с ней. Катя не подталкивала его к этому признанию, она деликатно обходила этот вопрос, считая, должно быть, не без основания, что он сам как мужчина должен решить и разрешить этот вопрос: признаться ему жене или нет? А там – как будет, так и будет. Как судьба повернется. Он, чувствуя ее деликатность, был благодарен ей за это. Тем более, что она категорически была против того, чтобы он совсем бросил семью, своих дочерей, хотя у него, Никитина, даже в намерениях такого не было.
И вот в один из дней, когда он вернулся домой, и не было дома детей, он решил объясниться с женой:
– Наталья, я должен был бы давно тебе сказать, да все как-то не мог, все откладывал. Я…я полюбил женщину и встречаюсь с ней.
Жена, казалось, встретила это известие спокойно, без истерики и слёз. То ли ошарашена была, то ли до конца не смогла осмыслить сказанного им. И будущих от этого последствий.
– И это не интрижка с моей стороны, не постельные похождения, это очень…очень серьезно.
– Что ты собираешься дальше делать? – первый вопрос, который она ему задала. – Ты уйдешь из семьи и бросишь детей?
– Нет, все как есть, так и будет. Детей я не брошу, пока не встанут на ноги, по крайней мере, пока школу обе не закончат, буду помогать.
– И как же ты собираешься жить, где ночевать, здесь или у нее? – В ее голосе уже слышались ехидные, совсем не свойственные ей ноты. – И вообще, как мы будем жить? Что я буду говорить детям, когда ты не будешь ночевать дома?
– Я пока сам ничего не знаю, как я буду дальше жить. Я просто тебе сказал всё, как есть, а там как жизнь покажет.
Он отдавал должное Наталье, ее выдержке, терпению, нескандальному характеру, врожденной деликатности, она молча мирилась с его связью с другой женщиной, хотя ей со всех сторон тыкали в глаза родственники, знакомые, сослуживицы по работе. Когда он возвращался домой от Кати, его встречал неизменно горестный взгляд жены, её молчаливая укоризна, и душа его наливалась чувством вины от начинающейся семейной разрухи. Иной раз она горестно упрекала его:
– Хоть бы меня пощадил, я уже не говорю, чтобы совесть поимел. Знакомые проходу не дают, все соседи знают. Гуляли бы себе где-нибудь в сторонке. Ты совсем голову потерял.
– Не отрицаю, Наташ, голову, правда, потерял, прости меня, так уж вышло…А прятаться и по углам скрываться я не мальчишка, годы уже не те… Это в первый раз со мной такое и, наверное, в последний…
И ещё приходилось врать и выкручиваться перед Полей, говорить ребенку всякий вздор, когда по его возвращении она неизменно спрашивала его: «– Папочка, а где ты так долго был?»
Врать приходилось, а потом – мучиться.
Но о том, что бы порвать с Катей, он и помыслить не мог.
Чтобы загладить свою вину, он целый день проводил с Полиной, смотрел с ней по «видику» ее любимый многосерийный фильм о Простоквашино и его обитателях, играл с нею в различные игры, в прятки, катал ее на плечах, подбрасывал до потолка или они что-нибудь делали вместе по хозяйству.
Самые мучительные минуты наступали в их отношениях с Катей, когда, нагулявшись, напевшись, нужно было расставаться. Ему нужно было уходить в свою семью, а Кате ждать его. С этой поры начались у них осложнения.
– Если ты себе мог представить, как тяжело и мучительно любить женатого мужчину! Как мне мучительно оставаться здесь одной, когда ты уходишь к себе домой, к ней под бочок!
– Мы уже давно не спим вместе в одной постели, – отвечал ей Никитин.
– Ну и что? Живёшь там себе, а я тут одна…мучаюсь, жду тебя. Бывает, что сильно-сильно хочу, чтобы ты был рядом, а тебя нет и нет. И ждешь тебя ждешь… Знаешь, как одной спать ужасно!
– Кать, ты же спала все это время одна, ещё когда мы не были знакомы, – как-то проговорил он.
– Потому что я уже забыла, как можно спать вместе с мужчиной. А может, и не знала никогда. Не с каждым же мужчиной так бывает, чтобы просто в постели хорошо и сладко спалось. И даже без интима. А после тебя – койка холодная и постылая! Полночи не сплю!
– Ты хочешь, чтобы я бросил семью и остался здесь навсегда?
– Нет, я этого не хочу.
– А я себе этого не позволю. Уйду я к тебе или нет совсем, но детей не брошу. Просто потому… потому, что не смогу их бросить. Ты должна это понять.
– Я понимаю! Я-то, женщина, понимаю, а баба, которая тоже во мне живет, этого не понимает! И эта баба несговорчивая!
– Ну, Катя, Катюша! Ты в эти дни, когда меня нет, уходи к себе, в свой дом…
– Дом… – Она горестно усмехнулась. – Был когда-то у меня дом, а теперь он мне уже постыл! Я там уже не хозяйка, а приживалка. Эта наша с тобой квартирка стала мне родной, здесь уже мой дом!
Нередко Никитин заставал ее хмурой и задумчивой. А то ещё – холодной, язвительно-насмешливой. Со временем он научился распознавать, что было тому причиной. Ей приходилось жить на разрыв, делить мужчину, к которому она сильно привязалась с кем-то ещё – с семьей, с его домом, с его бывшей или настоящей женой, со всем тем, что ещё было в его жизни и где не было ее рядом с ним. И она не знала об этом ничего. Что это говорило в ней – ревность или обыкновенный женский собственнический эгоизм? – Никитину было неизвестно. Но ему самому приходилось жить на разрыв. И раздваиваться между Катей и своей семьей.