Книга И я там был - читать онлайн бесплатно, автор Юлий Ким. Cтраница 2
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
И я там был
И я там был
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

И я там был

Финальную сцену взмокший Пеца провел мигом. Еще Нина Ивановна Попова, размахивая пустой ракетницей, зовет его к барьеру, а он уже подходил к ней, расставя руки, с мертвым лицом, весь пунцовый, как вечерняя заря. Она, чтобы договорить слова, отступает перед ним, а он таким образом загоняет ее в кулисы, так что гвоздь спектакля – поцелуй – видели только из первого ряда.

А Нина Ивановна тогда была и правда хороша: розовая, смеется – льстила ей все-таки Петькина любовь, как же.

* * *

Между тем поселок наш заперся до весны – зимовать. Весной пойдут пароходы, начнется путина, кто уедет, кто приедет, а пока – флот вытащен на берег, участки завалены снегом, все в сборе.

Спектаклей мы больше не ставили, любовь у Пецы прошла. Дружки его коротали зимние вечера при звоне стакана, и Пеца не замедлил к ним присоединиться.

А мне окончательно уже надоели и морские рассказы, и сопровождающее их пьянство. Пеца это почувствовал, оскорбился и стал особенно настырен. Я обозлился и попросил его пить где-нибудь в другом месте. «Тэ-эк, – сказал Пеца, – значит, горшок об горшок и кто дальше? Ладно». И с тех пор не заявлялся, а на улице только холодно кивал.

Ну и пошло: на 23 февраля, на 8 марта и просто по выходным Пеца регулярно оскандаливался. На электростации, где он работал дизелистом, за него особо не держались, и над ним нависла угроза перевода на промработу – снег резать, чаны чистить и тому подобная каторга для проштрафившихся. Пецу отчасти удерживала Надюха его, но только отчасти. Как он оскандаливался? Ну, как люди оскандаливаются? Драка в клубе, мат на танцах, пьянка в рабочее время – что об этом рассказывать…

Кое-как дотянул Пеца до первых пароходов и пошел в бригаду грузчиков, ходить «под маркой». Маркой называется одно место груза. Бывает, весит она килограммов восемьдесят. Особенно трудно таскать стекло: и неудобно, и неподъемно, а носить надо бережно. И законы у грузчиков жесткие: не доходил смену, выдохся – уходи из бригады. Пеца здоровый малый, но без привычки выматывался дико, ну и пить стал пореже.

Вот раз ночью, в апреле, я уже спать лег, слышу – стучат. Потом кто-то входит, я не запирался никогда, осторожно трясет за плечо: «Алексеич, спишь?». Пеца. «Чего тебе?» – «Айда купаться». – «Ты что, спятил?» – «Айда, успеешь еще наспаться, ночь знаешь какая? Красота!» – «Иди ты…» – «Да пойдем, Алексеич, разик искупнемся и конец, все равно не спишь». Вижу – не отстанет, и спать не даст.

Вышли на берег. Пеца миролюбив и дружелюбен ко всему: оглядывается, хмыкает, вздыхает. Ночь на самом деле – оглушительно хороша. Луны нет, но от снега какая-то мягкая ясность, удивительная тишина, воздух нежный, тающий, океан абсолютно тих, только у берега бурчит еле слышно.

Пеца закряхтел, задышал – весь беленький, босиком по скользкому береговому льду шлепает к краю и голеньким ангелочком спрыгивает на полоску черного песка, открывшуюся по отливу.

Эх, думаю, а не искупаться ли и мне?

Разделся. Чудеса! Не жарко, разумеется, но и не холодно – прохладно, и все. Чистая, полезная прохлада.

Стою, белею у края воды. Пеца уже там – ахает, фырчит, взвывает, бьет по воде белыми в сумраке руками и наконец вылетает, обтекая каплями в снег – и к полотенцу.

Как вошел я в Тихий океан… Вода не холодна – вода люто студена, так студена, что сразу и не разберешь. Аж сверху на ней такая тонкая льдистая пленка.

Проделавши все то же, что и Пеца, только гораздо быстрее, выскакиваю и начинаю рядом с Пецей прямо-таки перепиливать, уничтожать себя жестким вафельным полотенцем. Чудесно!

Подрожали, отдышались, Пеца говорит: «Ну ладно. Пойду к Надюхе. Я ее звал, звал, она говорит: ненормальный. Чудачка. Ну пока, Ксеич, иди спи».

* * *

И вот представьте себе: небольшой светлый зал, несколько рядов стульев. Публики жидковато, какие-то домохозяйки. Перед стульями лавка, на ней Пеца. В президиуме трое, двоих я знаю: один из конторы, другой бригадир. Между ними – мужчина официальный, в черном костюме, при галстуке. Судья из района. В зале идет суд, Пецу судят. Неделю назад, ночью, в бараке пьяный Петр, отыскивая впотьмах Надькину дверь, наткнулся на какого-то паренька, который ему не понравился. Петр его повалил, избил – сначала руками, потом сапогами, причем старался по лицу, и по обыкновению безобразно орал. Надьки дома не было, зато проснулись соседи – и на следующий день всем бараком подали на Петра в суд.

Когда стали ему искать общественного защитника – кроме меня, желающих не нашлось.

Пеца был потрясен, всю неделю до суда бегал, метался, выдумывал планы один фантастичней другого – только бы не засадили.

Сейчас он сидел на скамье подсудимых, красный от позора и горя, не возражал и со всем соглашался.

Тут же был и избитый им паренек, который ничего не помнил, потому что сам тогда был пьян. Он был настолько смущен и растерян, что, когда его попросили сесть поближе, он засуетился и присел рядом с Петром. Судья сказал: «Успеете еще, молодой человек». Он покраснел и отсел.

Тут же была и Надежда. Лицо у нее было холодное и презрительное. Когда судья спросил ее об отношениях с подсудимым, она спокойно ответила, хорошо: «Мы с ним дружим».

Был там и Саня-моторист, с которым Пеца тогда выпивал. Он отвечал на вопросы торопливо и бестолково, часто повторяя: «Так что ничего такого не было».

Адвокат из района, прожженный краснорожий пьяница, как бы посмеиваясь, говорил о том, что по такой-то статье Кузина судить нельзя, а если применить другую, такую-то, то по ней следует всего только штраф. У него были невыспавшиеся глазки, и за версту несло одеколоном.

Я старался не волноваться, да где там. С самого начала у меня на языке висела окаянная фраза: «Поглядите на него!» с готовой интонацией сострадания и с жестом в сторону подсудимого. Я всячески ее избегал, но, когда дали слово, не выдержал.

– Поглядите на него, – сказал я, – ему всего двадцать, его очень рано предоставили самому себе и стали требовать от него умения жить. Кто ему помогал? Кто о нем заботился? Его только наказывали и ругали. Кузин дебошир, Кузин хулиган – вот все, что о нем знают. Но кому известно, что Кузин еще и страстный книголюб – поглядите на его формуляр в библиотеке. Что Кузин выписывает «Технику молодежи» и увлекается вопросами звездоплавания. Что Кузин, если товарищу надо помочь – дров ли нарубить, уголь перетаскать – первый приходит и помогает. Кому известен другой, хороший Кузин? Никому. А он есть. И если мы не хотим его уничтожить – что угодно, только не срок.

Ну и так далее.

Когда Пеце дали последнее слово, он встал и сказал:

– Что я могу сказать? Все это будет мне хорошим уроком. То, что случилось, больше не повторится. Пить – слово даю, брошу. Если можно, прошу не давать мне срока.

Суд приговорил его к году условно.

После суда Пеца подошел ко мне и крепко сжал руку. Я хотел было позвать его к себе выпить на радостях, но удержался.

* * *

Дней через десять, утром, врывается Пеца:

– Можно тебя на пять минут?

– В чем дело?

– Сперва скажи: можно или нет? – и смотрит почти угрожающе.

– Ну, можно.

– Идем.

У него дома грязь, развал, табачный дым, на полу мешок и чемодан здоровый. Он садится на кровать, закуривает:

– Я уезжаю.

– Что такое?

– Я должен перед тобой извиниться: я скот перед тобой и Надюхой. Ты ей это скажешь.

– Да в чем дело?

Он словно и не слушает:

– Замазать хочешь? – и наливает полстакана спирта.

– Нет, не хочу.

– Ну, черт с тобой, – и выпивает.

– Кончай психовать, говори, что натворил.

– Вчера в том бараке я опять окно выбил. По пьянке. Они кричат, что я угрожал зарезать кого-то там, брешут, суки, они мне все там даром не нужны, мараться об них… Но все равно: был год условно – теперь будет безусловно. Только вот им, а не год!

– Да-а-а…

– Пароход сейчас отходит, в Питер – проводишь? В Питере у меня кореш один есть… как-нибудь… А, все чепуха, только бы уехать отсюда, хоть к чертовой бабушке, только бы уехать! Проклятый комбинат, проклятый спирт, все проклятое! В задницу! Идем.

На пирсе, прощаясь, сказал опять:

– Значит, Надюхе передашь? Я ей напишу. Ну все, пока.

Ночная погоня

Что нет людей одинаковых – истина довольно пошлая, но весьма удобная для бойкого пера. Нынешние комсомольские борзописцы ужасно любят ее доказывать. «Это был, – коварно начинают они, после того как “впервые я увидел его…”, – это был обыкновенный молодой человек…» В конце концов оказывается, что он грудью заслонил скотный двор и что герои среди нас, и опять несчасную старуху Изергиль вытаскивают на свет божий докладывать, что в жизни всегда есть место подвигу.

И однако даже тот, кто полностью усвоил, что каждый человек по-своему неординарен, узнав нашего Толика, воскликнул бы: «Вот необыкновенный человек!» – и мир для него разделился бы на Толика и «остальных», ибо Толик наш Федоров был действительно человек редкостный.

Если вы, например, впервые прибыли в Аначики и, плача, стоите на пирсе посреди мешков и узлов, не зная, куда идти, и помирая от усталости, – ваше счастье, если на вас наткнется Толик. Мгновение – и весь ваш скарб вместе с вашей жалкой личностью святым духом перенесется к нему, к Толику. А он уже, глядишь, занят печкой, чаем, всяческой жратвой. Бах – и вы сыты. Трах – и вы уже в постели, где, бормоча, как заклинание, «спасибо», «извиняюсь», засыпаете мертвецки – а Толик уже сидит за столом и печатает фотокарточки для стенгазеты.

Если же вы, наоборот, уезжаете, а вас провожает Толик, то можете равнодушно пнуть свои мешки с узлами ногой и идти выпивать с друзьями – узлы ваши тут же уплывут на Толике в узкие коридоры вокзалов сквозь непроходимую толпу и доплывут в сохранности до вагона, а сам Толик в очереди целующихся с вами будет последним – чтобы не мешать. А когда подойдет его очередь, он поцелует и шепнет: «Пойди к мамке, видишь – чуть не плачет».

Спортивный, легкий, улыбающийся ангел, святая душа – наш Толик. Ел только в столовой и то не всегда – дома же за стол его не усадишь: «Да я уже, ей-богу, такой борщ сегодня, знаешь!» – «Да столовая-то сегодня закрыта». – «И потом у нас в буфете пирожков ка-ак купил! С повидлом, горяченькие – эх!» И вдруг залотошится-залотошится – и нет его, исчез.

Когда входишь к нему в его каморку, он вскакивает и начинает быстро-быстро бегать вокруг – махнет веничком, сто раз подвинет стул, сгребет ногой под кровать какой-то мусор, носки, туфли. «Да брось ты, Толик! Я же тебе не премьер-министр». – «Сейчас, сейчас, – наконец сел, улыбнулся. – Вот, елки, вчера подметал – откуда набирается?»

Меня даже иной раз бесило это ангельское абсолютное забвение себя… «Толик, айда в кино». – «Не могу, стенгазету надо». – «Толик, айда выпьем». – «Не могу, киномеханик просил помочь». – «Толик, айда…» – «Не могу, я должен…» Никто не должен, он должен.

Очень! Очень приятно делать людям добро, да не всегда хочется. Но нам постоянно хотелось Толика облагодетельствовать. Не умеющие так, как он, – мы любили его отечески. Являешься к нему в компании друзей, вооруженных топорами, Толик выпархивает на крылечко: «Ой, братцы, да вы что?» – «А ништо. Это твои дровишки?» – «Да не надо! Да я сам! Да вы бы лучше…» – «Ладно, ладно, – говорит Саня, – закрой свой хлебоприемник». – «Лучше сбегай вон за пузырьком», – добавляет Пеца и протягивает трешку. И такое у Толика на лице изумление, что, оказывается, не только он о человечестве, но и человечество о нем может озаботиться, что даже обидно.

Была одна история, которую Толик терпеть не может вспоминать. Вечером в субботу я сижу, читаю; вдруг – топот, вваливаются Саня и Пеца, у обоих на лицах торжественный гнев: «Айда к клубу, там Толика избили».

Дивная ночь стояла, камчатская полнокровная ночь: луна, скрипящий снег, нежнейший воздух, одуряющая чистота и тишина. Все под ясной луной одинаково красиво, даже грязь. А море – черт возьми, море… это какой-то гипноз красоты и задумчивости, а не море – и все вокруг заворожено какой-то одной неслыханной нотой, которую тянет луна, а нам не слышно. Лучшие побуждения, высокие помыслы и чистую любовь порождает такая ночь в человеке.

Мы же мчались по улице, исполненные самого благородного желания набить морду.

Навстречу медленно движутся человек десять, в основном дамы: Толика провожают до больницы. Он рукой прижимает правый глаз, из-под пальцев капает.

– Кто?

– Шинкаренок Лешка.

– За что?

– Да он бухой пришел на танцы, зашумел, ну, Толик его и пошел выводить, а он шел-шел, вдруг как врежет ему, неожиданно – и ходу.

– Глаз цел?

– В норме. Бровь разбита.

– Толик, как?

– Да ничего, ничего, все в порядке.

– Где он?

– В бараки побежал. Там ребята уже пошли.

– Айда!

О-о-ой, как трудно в такую ясную ночь скрыться, исчезнуть в Аначиках, где все задворки на виду и известны каждому! Трезвея от страха, бежал-ковылял Лешка. То вдруг остановится: «Подумаешь, говна. Ну дал разок, я ему, он мне, велика важность, первый раз, что ли? Да вот возьму и вернусь опять на танцы, и если какая сука пристанет…» Но тут же припускал Лешка дальше, чувствуя, что все не так, что тут какой-то особый случай, ведь этот кореш вроде здоровый парень, и не испугался, не заорал, но и не ударил, а только ахнул и схватился за глаз, а все кругом как-то странно растерялись – другой раз наоборот, сбегутся, подначивают, а тут…

– Сто-ой, падла! – это сзади кричат. – Стой, хуже будет, подлюка!

Давай, давай, чеши, Лешка, не то упадешь – не встанешь. Шапка! Где шапка? Хрен с ней, с шапкой… Матросский ремень свистнул по затылку: «Сука позорная! Толика бить? Нна!»

Мы обегали бараки – никого. Назад. Встречаем галдящую толпу.

«Где он?» – «Отпустили. Сказал: больше не буду». – «Красивый пошел, морда, замучается умываться». – «Ни хера, денька через три поправится, бич долбаный!»

К Толику. Он уже дома. Глаз перевязан толсто и плотно. «Ну как?» – «Да все в порядке, синяк только будет. А я уж испугался, черт те дери, неужели ослепну?» – «Как же это?» – «Да больно уж неожиданно он обернулся, не успел за руку схватить. И он сразу убежал. Хоть убежал ли?»

В сенях нерешительно заскрипела дверь, что-то потопталось и стихло. Насторожившись, выглянули.

Надо же было судьбе сыграть такую шутку! В сенях, покачиваясь, перепутавшись в крови, соплях, слезах, стоял виновник торжества собственной персоной, Шинкаренок Лешка. Поспешное отчаянное бегство занесло его в самое пекло – не знал он, не видел, куда попал спьяну и со страху, приплелся, пожалуйста. Красив он был, ничего не скажешь.

Священный гнев наш несколько поугас. Пеца двинулся к Лешке: «А ну…» – «Стойте!» – крикнул Толик. На лице его, перечеркнутом толстой мертвой повязкой, тоже горели жалость и отвращение, но по-другому, чем у нас: жалел-то он Лешку, как и мы, просто страдал от ужаса, от непоправимости несчастья чужого. А вот отвращение – невольное, сдерживаемое и оттого еще более очевидное – отвращение адресовано было нам, благородным мстителям. Он просто не мог на нас глядеть!

– Пошли, – мрачно буркнул Пеца.

– Отведем его, – успокаивающе сказал Саня.

– Только вы, ребята…

– Ложись, выздоравливай, все будет в ажуре, – торопливо крикнул я и захлопнул дверь. Лешку вывели мы под белы руки на середину улицы, развернули в сторону его бараков и, легонько подтолкнув, сами отправились восвояси.

Вот и не любит Толик вспоминать эту историю – как и другую, с ней же связанную. Это когда приехала корреспондентка.

Итак, она звалась Марина. Очень красивая, с густыми каштановыми волосами. В том смысле красивая, что глаза, улыбка, походка, движения рук – все в ней складывалось удачно.

Пока я хлопотал да бегал около нее, она все оправдывалась своим медленным мягким голосом, почему она зашла ко мне, да кто ей рекомендовал, да если сейчас неудобно, то в другое время, и все улыбаясь виновато: такая, мол, каторжная наша обязанность – тревожить занятых людей. И даже когда я ее усадил и бессменно кипящий чайник свой перед ней водрузил, она все равно, как-то так, без улыбки, по-дружески: «Нет, в самом деле, если вы заняты, я не стану мешать, у меня времени масса…» – на что я, пижон, снисходительно заметил: «Был бы я занят, так прямо бы и сказал». Для начала она сообщила, что так и не научилась брать интервью, как положено: задавать бесцеремонные вопросы и получать церемонные ответы – ей нравится, когда беседа получается сама собой, непринужденно и доверительно. А я слушал и представлял себе ее одинокое путешествие по зимней Камчатке, еще хорошо, если все время самолетом – а на нартах? а подвыпившие бичи с приставаниями? а одиночество в гостиницах так называемых? Да и вообще – каким духом занесло ее в наш камчатский Питер с университетской скамьи, да сразу и унесло колесить по северам, да еще зимой? Уж не из романтиков ли дальних дорог она происходит?

Да нет, не из них. Была на целине раз, в походах раза три, а так все в Крыму да в Прибалтике, с отцом, на машине.

– И вы распределились сюда? – задаю я глупый вопрос.

– Да. Как видите.

– А куда-нибудь поближе или в Москве остаться?

– Да вы, наверно, и сами заметили: Москва в конце концов надоедает, правда? Мне во всяком случае – смертельно, я готова была ехать куда угодно, а тут: Камчатка. Интересно же, ведь так?

– И правда интересно?

– Очень. Очень! И дело не в экзотике. В конечном счете, горы, море – это и на Кавказе горы и море, здесь же все это как-то не так. Иначе.

– Лучше?

– Нет, не то. Здесь все легче разглядеть: что хорошо, что плохо… Это все в чистом виде. И встречаются знаете какие люди! Таких нигде нет, только здесь.

Здесь меня и осенило:

– Хотите, Марина, – сказал я, – познакомлю вас с удивительным экземпляром? Вот уж где матерьялу! Пять статей о пожительном герое нашего времени, не меньше! Из них две юмористические, две драматические, одна – апофеоз. А? Я не преувеличиваю.

И я ей поведал несколько Толиковых историй. Она слушала их во все свои черные глаза. И мы уговорились назавтра нагрянуть к Толику в гости, хотя я с большим трудом представлял себе, как его на это дело спровоцировать.

И тут внезапно распахнулась дверь, и на пороге воздвигся и моментально остолбенел сам Анатоль. Ни один самый разгениальнейший актер не сумел бы вот так – всеми частями тела, одеждой, ботинками – изобразить смущение и неловкость.

– Привет! – закричал я. – Вот кстати! Проходи, знакомься!

Толик было машинально шагнул, затем замер на месте и забормотал:

– Извините… здравствуйте… нет-нет… я на секунду… у тебя проявитель есть? Да что я!.. У меня же свой, я забыл… под кроватью… И закрепитель там же… я потом, потом… – хлоп! Исчез.

Марина засмеялась:

– Вас ист дас?

– Так это он и есть! Толик-то наш.

На следующий день. Все продумано.

– Привет, Толик (со значением «как тебе не стыдно»).

– Привет. Слушай, вчера так неловко вышло…

– Еще бы! Прибежал, «проявитель-закрепитель» – и убежал. Я его представляю, а он «проявитель»… А ведь ты вчера нужен был вот как!

– Кто? Я?

– Ты!

– Я? А кто эта девушка?

Я объяснил. Корреспондентка. Начинающая. Зимой одна по северам. Собирает материал. О молодых специалистах. Таких, как он. Ей надо помочь. А не бегать за проявителями.

– Словом, сегодня же вечером мы с Мариной у тебя.

Толик посмотрел на меня туманно и вдруг, к моему удивлению, сказал:

– Вообще, ладно. Часов в семь. Нет, в восемь, я как раз только успею.

И вот вечером, без никакого заикания и смущения, широко улыбаясь, Толик открыл нам дверь: «Пожалуйста». Комната – сказать «была вылизана» мало: она была выстирана, высушена и проутюжена, как и белая сорочка на Толике (до брюк, правда, не добрался, так и пузырились коленки). Печь бушевала, в кастрюльках (позаимствованных, разумеется) булькало. Маринина куртка была как-то воздушно совлечена с нее и водружена на плечики (!), новенький (позаимствованный) стул сам собой подъехал к ней, на столе оказались три (позаимствованных) прибора и бутылка вина. От сияющей Толиной сорочки, от его улыбчивой бесшумности исходило такое впечатление чистоты и уюта, что Марина как пришла в веселое изумление, так весь вечер в нем и оставалась, постепенно переходя в счастливое удивление.

И разговор пошел сразу легко, без натуги, ну конечно, за столом оно и нетрудно, особенно за столом камчатским, с балычком, с икоркою. Внешне выходило так, что в центре беседы был я. Этакий мини-тамада. На самом же деле я был вроде перевалочного пункта, так как, говоря со мной, Толик обращался к Марине и смотрел на нее, ну и Марина обратно так же. Мне было весело в этой роли подавателя реплик и приходило на ум: «Возьму вот и заткнусь – что вы будете делать?».

Толик вытащил фотоальбом. Отдельно у него были виды, отдельно люди, и что интересно – нигде почти не было его самого. Сколько раз, бывало, видишь, как показывают: «Вот я в Москве. Вот я на пароходе. Вот я на фоне Пушкина». А у Толика – и Москва, и пароход, и Пушкин – но все без него, а когда дошло до групповых, тут-то он разговорился, на этот раз прямо с Мариной. Она слушала его так: «Да-да, хорошо-хорошо, этот парень – чудо, тот – еще лучше, но главное-то чудо – это вы, Толик, пожалуйста, продолжайте, вас слушать одно удовольствие», – вот что читалось по ее глазам.

– Вы знаете, я вам завидую, – сказала Марина Толику и мне своим медленным глубоким голосом. – У вас как-то очень здорово, дружно, нескучно.

– Ну, не всегда, – сказал я справедливости ради. – Бывают весьма неприятные события. Вон его однажды чуть глаза не лишили.

– Каким образом?

– Да нет, нет, чепуха это, – сердито заторопился Толик, – он все преувеличивает и вообще – зачем? Не надо… ничего страшного не было, никакого значения не имеет. У нас, Марина, правда хорошо, вы его не слушайте. Вот бы вам сюда – вы бы увидели.

– Господи, да я с удовольствием бы, – ласково сказала Марина. – Только что я здесь делать буду?

– Да… – приуныл Толик. – А жаль. Вот бы хорошо было.

– Мне недавно в одном поселке, – перевела Марина разговор, – пришлось брать любопытное интервью. Вечером пошла я в кино, шло что-то серое, выхожу – уже темным-темно, а у меня ни фонарика, ничего, а гостиница – на окраине. Снег, правда, белеет, идти видно, но страшновато: темень, глушь, снег под сапогами – громко-громко – скрип-скрип, на весь мир…

Можно было, не слушая Марину, увидеть весь рассказ ее на толиковой физиономии, как на экране: и ее страх, и оглушительный скрип подошв по снегу…

– И вдруг: вот так, близко-близко, из-за угла выходят трое, черные такие фигуры, мужские, прямо навстречу. Подходят и фонариком – ярко-ярко, в лицо – ну, думаю, пропала областная корреспондентка на заре туманной юности. Один говорит: «Она?» Другой: «Она». – «А ну, идем с нами». Что делать? Кругом ни души. Иду. Молча ведут меня куда-то. Лиц не вижу – ясно только: взрослые и вроде не пьяные. Заводят за какой-то забор. «Ты из газеты?» – «Да». – «Бумага есть?» – «Какая бумага?» – «Ну, блокнот там, тетрадка, ручка?» – «Есть, кажется», – а сама трясусь как осиновый лист. «Доставай», – и фонариком светят. Достаю. Думаю: интересные попались грабители. Один говорит: «Давай пиши, я посвечу». И началось. Начальник такой-то – самодур, придирается не по делу; бухгалтер такой-то – вор, пьяница; бригадир такой-то – словом, целое письмо протеста! Стою, пишу послушно, а они разволновались, слышу – пошли непечатности. Расхрабрилась, спрашиваю: «Эти слова тоже записывать?» – «Извини, – говорят, – в горячке, больше не будем, а ты пиши». Я все записала. «А подписи?» – «Пиши – группа рабочих комбината». И все. Проводили меня до гостиницы, я только там отошла, до того испугалась. Интересно, правда?

Толик перевел дух.

– Д-да-а… Здорово! Ну и вы проверили на другой день, все, что они наговорили – правда, нет?

– Увы, увы. На другой день я улетала чем свет, никак не успевала.

– А письмо?

– Да так пришлось и оставить, на память о встрече.

Мы вышли проводить Марину до гостиницы – длинный барак с нумерованными комнатами. Ночь была камчатская, отборная, не хуже той, кровавой. Звезды крупные, влажные. Толик встрепенулся: «Вон – Вега. А вон – видите? Орион. Не могу, до чего люблю это созвездие. Оно здесь такое особенное. Как все равно брошь, неправильная, с драгоценными камнями». Хорош был Толик, и Марина была хороша, и взглядывала на него с тем же неослабевающим удивлением. У двери она подняла лицо к нему, сказала негромко и просительно: «Я завтра улетаю, Толя, вы могли бы проводить меня?» – «Да… да… Конечно!»

Утром я встретил Марину на улице, попрощался. «Да, – сказала она, – вы вчера упомянули случай, что-то насчет Толиного глаза…» – «Да ничего особенного», – сказал я и вкратце изложил историю.

Вечером Толик лежал у меня на койке и, подперев лицо ладонями, говорил – не мне, а тумбочке – негромко и доверительно: