– Теперь пока все в порядке. Посидим немного здесь и потолкуем между собой.
Девушка села на диван, а врач поместился на стуле против нее и спросил:
– Ты сейчас искала красавца Ориона. Теперь он едва ли…
– Что такое? – перебила она серьезным тоном. – Запомни раз и навсегда, что между мной и сыном моего дяди нет ничего общего; он так же далек мне, как и его мать. Назвав его в разговоре со мной «красавцем», ты, вероятно, подразумевал нечто такое, на что я не желаю больше слышать ни малейшего намека. Оставим Ориона, мне крайне важно переговорить с тобой об очень серьезных вещах.
– Чему я обязан удовольствию видеть тебя вторично здесь? Говоря откровенно, я не предполагал, что ты вернешься наверх.
– Почему же?
– Позволь мне оставить твой вопрос без ответа. Люди неохотно выслушивают неприятные им вещи. Если кто-нибудь назовет нас не вполне здоровыми…
– Ну, что касается меня, – прервала его девушка, – то единственно, что нравится еще мне в самой себе, это мое здоровье. Прошу тебя, однако, говори прямо. Говори обо мне хоть самое дурное; на меня напала такая апатия, что я рада стряхнуть ее, хотя бы для этого мне пришлось даже рассердиться.
– Ну хорошо… Однако я боюсь восстановить мою добрую приятельницу против себя… Итак, выслушай снисходительно твоего преданного друга. Относительно телесного здоровья тебе может позавидовать всякая рыба, но душевным задором ты едва ли можешь похвастать.
– Такое вступление не обещает ничего хорошего, – заметила Паула. – Из твоего упрека можно заключить, что я обидела тебя или кого-нибудь другого.
– Это бы еще куда ни шло! – воскликнул врач. – Беда именно в том, что мы не видим от тебя ни хорошего, ни дурного. Ты замкнулась в себе и ничего не хочешь знать о своих ближних.
– А кого ты называешь моими ближними, позволь спросить?
– Всех, кто окружает тебя здесь в доме, в нашем городе и в целом мире. Ты так же мало замечаешь их, как неуловимый воздух, даже менее того: ведь воздух все-таки физическая субстанция, которая наполняет паруса, гонит корабли против течения, и притом его изменчивые свойства оказывают благодетельное или вредное влияние на наш организм.
– Весь мой мир заключается вот тут! – отвечала Паула, приложив руку к сердцу.
– Совершенно верно, но всем живым существам найдется в нем место: то, что мы называем человеческим сердцем, может вместить в себя неизмеримо много. Чем больше мы захотим заключить в него, тем восприимчивее оно оказывается. Для человека опасно довести свой сердечный замок до ржавчины. Если наше сердце очерствеет, тут не помогут никакие усилия. Но я не хочу оскорблять тебя. Кроме того, ты привыкла постоянно смотреть назад.
– А разве я вижу что-нибудь радостное впереди? Твои порицания суровы и отчасти несправедливы. Однако почему тебе известно, куда именно я смотрю?
– Потому что я слежу за тобой глазами друга. В самом деле, Паула, ты разучилась смотреть вокруг себя и вперед. Твоя душа живет в прошлом. Тебе постоянно видится роскошный родительский дом, дорогие лица, окружавшие тебя во времена детства и в ранней юности. Помнишь, на одном помятом свитке из папируса, который достался мне от моего названого отца Горуса Аполлона, я показал тебе удивительный рисунок? Он изображал языческого демона, идущего вперед, тогда как его голова посажена на плечи лицом назад.
– Да, я помню эту картинку.
– Ну так ты похожа на этого духа. «Все течет», – утверждает Гераклит[30], и ты принуждена нестись с другими в общем потоке. Или употребим иную метафору: тебе необходимо подвигаться на жизненном пути вперед, к общей цели человечества. Но твои взгляды обращены назад, к прекрасным теням прошлого, к невозвратно утраченному счастью и родному очагу. Однако ты все-таки не в силах остановиться, а что из этого произойдет?
– Ты хочешь сказать, что я споткнусь и упаду?
Молодой врач как будто догадывался, что Паула только что сделала явно опрометчивый шаг, могущий привести ее к гибели. Она смутилась. Беседа с просвещенным другом вместо нравственного отдыха еще более расстроила ее. Как позволила она этому далеко еще не старому человеку взять на себя роль ее ментора? Филипп, пожалуй, станет читать ей формальные наставления!
– Ну нет, – отвечал между тем ученый, – я не допускаю, чтобы ты могла споткнуться. Для этого у тебя… слишком хорошо уравновешенная натура, да и, кроме того, ты ведешь себя, как подобает дочери дамаскского героя, девушке с возвышенным характером среди окружающих ее мелких и ничтожных людей.
– Но в таком случае почему мне опасно оглядываться назад, если это доставляет отраду? – с живостью перебила Паула с прояснившимся лицом.
– Потому что при этом тебе легко наступить кому-нибудь на ногу. Твое равнодушие и вооружает против тебя людей, озлобляет их, хотя на самом деле ты не заслуживаешь ничего, кроме любви.
– Ты несправедлив. За всю свою жизнь я никому сознательно не сделала зла.
– Но согласись, что это случалось тысячу раз без твоего ведома?
– Тогда мне лучше всего избегать людей.
– О нет, ни в коем случае. Кто отдаляется от ближних своих и посвящает себя уединению, тот напрасно думает совершить великий подвиг и возвыситься над мелочами, которые внушают ему презрение. Вдумайся хорошенько в мои слова. Самолюбие и самомнение губят нас очень быстро. Грешно пренебрегать высшими обязанностями к человечеству или, скажем иначе, к обществу окружающих нас людей, хотя бы это делалось и с благородной целью. Человеческое общество представляет собой громадный организм; каждый отдельный человек должен считать себя одним из его членов, стараясь приносить пользу и жертвуя, смотря по надобности, личными интересами. Самая тяжелая жертва бывает легка, когда приносится для общего блага. Но кто захочет ограничиться самим собой… Прошу тебя, выслушай меня до конца! В другой раз у меня не хватит мужества говорить так откровенно из боязни навлечь на себя твой гнев!… Ты хочешь существовать для себя самой. Все пережитое тобой в детстве и юности хранится в сокровищнице твоих воспоминаний под замком и крепкими затворами. Паула хочет вечно остаться тем, что она теперь, но для кого?.. Для той же Паулы! Она перенесла большое горе и упивается им. Такая жизнь, поверь мне, нездорова, и ее настоятельно необходимо изменить!
Девушка хотела подняться, но Филипп не дал ей прервать себя и слегка дотронулся до ее руки, как будто желая удержать свою собеседницу на диване.
– Ты упиваешься, живешь своим старым горем, прекрасно! Я тысячу раз наблюдал, что страдание облагораживает человека, научает нас сочувствовать ближним, может внушить желание облегчить участь других страдальцев собственным самопожертвованием. Кто узнает душевное горе и недовольство, тот будет ценить земные блага, благодарить судьбу даже за самую ничтожную радость. Но что же делаешь ты? Я уже давно собирался с духом пожурить тебя хорошенько. Ты не обращаешь себе на пользу твою печаль, потому что таишь ее в себе, как драгоценное семя, положенное в серебряный ковчежец, а его надо посадить в землю, чтобы оно пустило росток и принесло плоды. Я не порицаю твоих действий, но хочу дать тебе совет как самый верный, самый преданный друг. Научись видеть в себе только члена общего организма, потому что судьба уже распорядилась тобой раньше, без твоего ведома и согласия, и назначила тебе определенное место во вселенной. Подумай, что девушке твоих лет давно пора начать жить для других. Стоит проникнуться этой мыслью, чтобы найти для себя полезное дело. Вот когда посаженное в землю семя прорастет, расцветет пышным цветом и принесет обильные плоды, из которых можно сделать или хлеб для алчущих, или лекарство для себя и для других, тогда мы, по евангельскому слову, предоставим мертвым хоронить мертвецов, посвятив живым богатые дарования, унаследованные тобой от знаменитых родителей и от славных предков. Тебя ожидает на этом пути полное нравственное возрождение.
Паула неподвижно сидела перед Филиппом, опустив голову в глубоком раздумье.
– Знаешь ли, – продолжал он, – что ты уже сделала первый шаг к новой жизни? Сам Бог привел тебя сюда, к ложу страдальцев, жизнь которых ты можешь облегчить своими заботами! Ты молчишь? Я так и знал, что разгневаю тебя своей смелостью. Прекрасная заповедь: любить Платона, но больше Платона любить истину[31]; но кто намерен следовать ей, тот должен быть готов ко всему. Правда слишком часто удаляет друзей от бедного апостола истины!
Дамаскинка встала с места и протянула врачу правую руку. Он порывисто схватил ее и задержал на несколько мгновений, глядя на девушку влажными сияющими глазами.
– Я надеялся, что ты поймешь меня! Это истинно благородное движение сердца. О, если бы я смел назвать тебя своей сестрой, прелестная девушка! Пойдем же, я посвящу тебя в твои новые обязанности. Если бедняжка персиянка сможет выздороветь, то лишь при твоем нежном уходе.
– Я иду, – с глубоким чувством отвечала Паула, бодро и весело направляясь в комнату больной, но вдруг ее лицо снова омрачилось. – Если нам и удастся поставить бедняжку на ноги, – спросила она, – к чему это послужит несчастной невольнице?
– К тому, чтобы наслаждаться солнечным светом, чувствовать благодарность к тебе, трудиться по мере сил для общей пользы и, наконец, просто для того, чтобы жить, так как жизнь, во всяком случае, есть высочайшее благо.
Паула с удивлением взглянула на некрасивое лицо человека, говорившего с таким воодушевлением. Какая радость сейчас озаряла его черты! Наружность молодого ученого как будто преобразилась и стала необыкновенно привлекательной. Он верил в то, что говорил, хотя эта мысль противоречила мнению, которое Филипп разделял еще вчера и нередко доказывал в своих спорах: именно, что человеческая жизнь не представляет никакой цены для тех, кто не может справиться с ней своими силами и не умеет приносить пользы. Но в эту минуту земное существование действительно представлялось ему высочайшим благом. Паула шла впереди врача, и он смотрел на нее, как пилигрим на святыню, которой он достиг, изранив себе ноги по каменистым горным тропинкам и переплыв бурные потоки.
Они вместе приблизились к постели больной. Монахиня отошла в сторону, перетолковывая по-своему радостную перемену в лице Филиппа и его необычное оживление. Он весело объяснял Пауле, в чем заключается опасность для раненой и какой составлен план для борьбы с болезнью. Девушка слушала его наставления по уходу за больной. Внимательный врач не пропустил ни одной мелочи и, главное, требовал, чтобы во время лихорадочного бреда Паула не противоречила больной, отвечая на ее вопросы, как будто болезненная игра воображения пациентки была действительностью.
Наконец, ему пришлось перейти к другому больному. Дамаскинка осталась у изголовья рабыни, всматриваясь в ее прекрасное личико. И это бедное создание едва успело расцвести, как было погублено Орионом! Вероятно, персиянка некогда чувствовала к обворожительному красавцу то же самое, что и Паула. А теперь? Перешла ли прежняя любовь в непримиримую ненависть или сердце девушки, как и ее собственное, не могло стряхнуть с себя роковых чар? Но к чему поддаваться малодушным мыслям? Пауле следовало быть врагом Ориона! Она погрузилась в раздумье и трезво оглянулась на свою праздную, бессодержательную жизнь, которую вела последние годы. Речь Филиппа была справедлива, и он судил действия Паулы скорее снисходительно, чем строго. Убежденная его доводами, она решила обратить свои дела на пользу ближним, но как следовало приступить к такой задаче, где и среди каких людей? Каким воодушевлением был проникнут Филипп во время этого разговора, как красноречиво доказывал свои мнения и как просияли его черты, когда Паула в знак согласия протянула ему руку!
«Лицо называют зеркалом души, – думала девушка, – если бы это было верно, то Филиппу следовало иметь наружность Ориона, а тому – наружность Филиппа». Но неужели Орион совершенно безнравственный человек? Паула не могла поверить его окончательной испорченности. Она должна или ненавидеть его, или любить; здесь не могло быть середины, по крайней мере теперь, пока оба эти чувства боролись в ее душе.
Молодой врач пожелал заменить ей брата. Дамаскинка улыбнулась при этой мысли. Ей, пожалуй, было возможно устроить себе спокойную жизнь вместе с ним, с кормилицей Беттой и с другом Филиппа, старым ученым, о котором он часто ей рассказывал. Паула могла заниматься вместе с ним наукой, помогать ему в работе и беседовать о многих поучительных вещах. Такая жизнь была, конечно, несравненно лучше настоящей, когда молодой девушке вечно приходилось чувствовать неприязнь Нефорис.
В лице Филиппа ей, бесспорно, удалось приобрести верного друга, а если она принимала чью-нибудь дружбу, следовательно, проницательный врач был прав, и ее сердце не успело еще окончательно зачерстветь.
Но отрадные размышления отступали на задний план, как только Паула вспоминала о Гираме. Судьба преданного слуги не на шутку тревожила ее. Кроме того, если между ней и Орионом дело дойдет до откровенной вражды, тогда молодой девушке непременно придется оставить дом наместника. Она часто мечтала избавиться от своего зависимого положения, но теперь ей стало страшно: разлука с дядей повлечет за собой разлуку с его сыном. Паула ненавидела вероломного юношу, однако перспектива потерять его из виду огорчала ее. Переселение в дом Филиппа на правах сестры казалось ей чем-то невозможным и неестественным.
Занятая своими мыслями, дамаскинка прислушивалась к дыханию больной и в то же время старательно исполняла то, что было предписано доктором. Паула ожидала его прихода; однако вместо врача к постели больной подошла монахиня, она приложила руку ко лбу пациентки, пощупала ее пульс и ласково прошептала, как будто не замечая Паулу:
– Ну вот и прекрасно, дитя! Старайся хорошенько заснуть. Здесь самое важное – спокойствие. Жар в голове уменьшился; лихорадка, очевидно, ослабла. Самая большая опасность прошла.
– О, как я рада! – вскричала добровольная сиделка Майданы.
В этом восклицании было столько искренности и чувства, что монахиня ласково кивнула головой и с той минуты охотно предоставила больную на попечение Паулы.
Молодая девушка давно не испытывала такого счастья. Ей начало казаться, будто бы ее присутствие благодетельно отзывается на пациентке и что благодаря ее недолгому уходу бедняжка достигла преддверия новой жизни.
Еще недавно Паула считала себя существом, обиженным судьбой, но теперь она дышала свободнее при мысли о том, что и она может принести кому-нибудь пользу. Девушка с нежностью всматривалась в страдальческое лицо персиянки и поправила повязку, прикрывавшую изуродованные уши невольницы. Наконец, склонившись к ее изголовью, она прикоснулась губами к длинным шелковистым ресницам бедного создания.
Умная монахиня мало-помалу стала относиться к дамаскинке гораздо благосклоннее, и когда снова наступил час молитвы, она стала призывать милосердие Божие на Паулу, одинокую сироту в чужом доме, последовательницу истинной православной веры.
Наконец вернулся Филипп, ему было приятно увидеть молодую девушку повеселевшей, и он сказал, что больная благодаря ее уходу перенесла тяжелый кризис, после чего можно ожидать хотя медленного, но полного выздоровления.
Когда Паула меняла примочку, молодой врач внимательно следил за ней и весело сказал:
– Как ты скоро научилась своему делу! Однако теперь пациентка спокойно заснула, сестра дежурит возле нее, и Мандане пока ничего не нужно. О нас с тобой нельзя сказать того же. До обеда остается больше двух часов, а мой завтрак стоит нетронутым; ты тоже ничего не ела; позволь же угостить тебя. Мне всегда посылают такую большую порцию, что ею могут вполне насытиться шестеро дюжих гребцов.
Паула не отказалась от приглашения, потому что голод заявлял о себе. Монахине поручили принести еще несколько тарелок; в чашках для вина не было недостатка. Вскоре новые друзья сидели друг против друга за двумя маленькими столиками, подкрепляя себя пищей.
Филипп разрезал утку и жареных перепелов, прибавляя на тарелку Паулы свежего салата и горячих артишоков, присланных через сестру милосердия поваром, у которого искусный врач вылечил недавно единственного сынишку. Кроме того, Филипп угощал девушку пирожками, фруктами и печеньем, исполняя перед ней должность дворецкого. При этом между ними вскоре завязалась оживленная беседа.
Паула сегодня в первый раз осведомилась о молодых годах Филиппа, и он начал говорить о своей теперешней жизни в обществе замечательного ученого, служителя Исиды, по имени Горус Аполлон, который, несмотря на преклонный возраст, неутомимо работал днем, а ночью занимался научными трудами. Все это Филипп описывал с таким неподражаемым юмором, что его собеседница не раз принималась громко смеяться. Но потом на его лице появилось облачко грусти. Он сообщил Пауле о том, как рано лишился родителей, оставшись после них совершенно одиноким и перебиваясь на самые скудные средства. У него не было родных, потому что его отец приехал в Александрию из Афин, чтобы давать здесь уроки. Таким образом, бедному юноше пришлось самому пробивать себе дорогу. Филипп трудился не покладая рук; такому безобразному и чересчур правдивому Голиафу[32], как он, было трудно, по его словам, снискать чье-нибудь покровительство. Проходя курс в высших учебных заведениях Александрии, Афин и Кесарии[33], молодой человек существовал уроками и продажей лекарств, которые изготовлял из собранных им растений. Пищей ему служили один хлеб и плоды вместо жареных перепелов и пирожков, которыми он лакомился в настоящую минуту; вместо вина приходилось довольствоваться водой, что не мешало, однако, молодому студенту находить себе добрых друзей; но найти подругу было трудно при некрасивой внешности юноши.
– Значит, до меня ты не был дружен ни с одной женщиной? – спросила Паула, чувствуя глубокое почтение к человеку, который успел достичь высокого положения благодаря своим собственным силам. Его имя было знаменито не только в Мемфисе, но и во всем Египте.
На вопрос девушки Филипп утвердительно кивнул с такой блаженной улыбкой, что у нее также сделалось светло на душе. Заметив это, врач поднял бокал, выпил за здоровье своей приятельницы и воскликнул с пылающим лицом:
– Что другим дается в молодые годы, то выпало на мою долю в зрелом возрасте, но зато моя подруга не имеет себе равных.
– Во всяком случае, она не так уж дурна, как ты описывал ее сегодня. Однако я опасаюсь, что наш союз будет скоро нарушен.
– Ого! – воскликнул врач. – Каждую каплю крови в моих жилах…
– Ты готов пролить за меня, – перебила его Паула с патетическим жестом, который она подметила у первого трагика в театре Дамаска, – но будь спокоен: здесь дело не дойдет до кровопролития; в самом худшем случае меня выгонят отсюда вон и выселят из Мемфиса.
– Тебя? – спросил Филипп, вскакивая в испуге с места. – Но кто осмелится сделать это?
– Те люди, с которыми мне никак не удалось сблизиться. Ты видишь, мой дорогой недавний друг, что с нами может повториться история ученого Дионисия Киринейского.
– Киринейского?
– Да! Я слышала этот анекдот от моего отца. Когда Дионисий послал своего сына в одну из высших школ, то начал писать для него книгу обо всем, что должен делать студент университета и чего ему следует избегать. Отец горячо принялся за свою работу, наконец, она была готова четыре года спустя. Когда же автор написал на последнем листе своего свитка: «Таким образом, эта книга пришла к благополучному окончанию», его сын как раз вернулся в Киринею, окончив полный курс наук без помощи сочинения, которое предназначалось для его руководства.
– Так и мы заключили дружбу…
– И отлично все подготовили к будущему союзу, чтобы расстаться в самом непродолжительном времени.
Филипп громко стукнул по столу перед своим лицом.
– Но я сумею помешать этому! – воскликнул он. – Однако скажи мне, что произошло между тобой и семейством мукаукаса?
– Ты скоро узнаешь обо всем сам.
– Можешь быть уверена, что я не позволю притеснять тебя, – продолжал врач, гневно сверкая глазами. – У меня также есть право голоса здесь в доме. Ты действительно должна отсюда уйти, но по доброй воле и с высоко поднятой головой!
В эту минуту дверь первой комнаты быстро отворилась, и на пороге залы показался Орион. Филипп и Паула только что кончили завтракать. Юноша с недоумением посмотрел на обоих и заметил мрачным тоном:
– Я вижу, что помешал.
– Нисколько, – возразил врач.
Орион понял, как некстати была здесь вспышка ревности с его стороны.
– Жаль, что никто не присутствовал на вашем симпозиуме! – сказал он.
– Мы были довольны своей беседой и вдвоем, – возразил врач.
– Вполне уверен, – отвечал со смехом юноша. – Однако, господа, к вашему великому сожалению, я действительно вынужден помешать вам. Здесь идет дело об очень важных вещах, – прибавил молодой человек, оставив шутливый тон, который ему было трудно выдерживать. – Я говорю о твоем вольноотпущеннике, моя прелестная неприятельница.
– Разве Гирам вернулся? – спросила Паула, бледнея.
– Его арестовали и привели, – отвечал Орион. – Отец приказал созвать судей… Правосудие у нас совершается быстро. Мне очень жаль конюшего, но я не могу помешать здесь ничему. Прошу тебя не уклоняться от судейского допроса.
– Я расскажу всю правду, – решительно и строго отвечала Паула.
– Конечно, – отозвался Орион и затем прибавил, обращаясь к врачу: – Тебя, превосходный эскулап, я хочу просить, чтобы ты нас оставил на минуту вдвоем. Мне нужно дать моей родственнице один совет, который, надеюсь, послужит ей на пользу.
Филипп вопросительно взглянул на приятельницу, но она громко отвечала:
– У меня нет с тобой никакой общей тайны; ты можешь говорить и при третьем лице.
Орион пожал плечами и хотел уйти, но вернулся от порога.
– Если ты не хочешь выслушать меня ради собственной пользы, – воскликнул он с волнением и явной тревогой, – то сделай это ради других! Здесь идет дело о жизни одного и счастье и спокойствии другого человека. Не отказывай мне; я не настаиваю ни на чем предосудительном, Филипп. Исполни мою просьбу и оставь нас наедине.
Глаза врача снова обратились к молодой девушке с вопросительным выражением. Но этот раз она отвечала: «ступай», и ее друг немедленно вышел из залы. Тогда Орион затворил двери и воскликнул, задыхаясь от волнения:
– Что я сделал тебе, Паула, что со вчерашнего дня ты избегаешь меня как прокаженного и добиваешься моей гибели?
– Я намерена только защитить жизнь верного слуги, – небрежно отвечала она.
– С возможностью погубить меня? – возразил Орион тоном горького упрека.
– Конечно, если у тебя достанет бесстыдства переложить свою вину на честного человека.
– Ты следила за мной вчера ночью!
– Только случайно привелось мне видеть, как ты выходил из таблиния…
– А я между тем спрашиваю, что могло привести тебя в такое позднее время в виридариум? – прервал ее юноша. – Мне больно сомневаться в тебе, и я не хочу видеть в твоих действиях ничего предосудительного. Но как ты поступаешь по отношению ко мне? Я не чувствовал к тебе ничего, кроме дружбы, и – к чему скрывать? – ты хорошо видела, что я полюбил тебя…
– Полюбил? – прервала, возмутившись, Паула. – И ты смеешь говорить таким образом после того, как стал женихом другой девушки, после того…
– Кто тебе сказал об этом? – глухо спросил Орион.
– Твоя родная мать.
– Так вот что!.. – воскликнул юноша, судорожно сжимая руки. – Ну, теперь я понял… Но постой… Если моя помолвка довела тебя до ненависти ко мне и до мщения, то, значит, ты должна любить меня, ты любишь меня – любишь, прекрасное, несравненное, единственное создание!
Он протянул к ней руки, но Паула оттолкнула их и воскликнула дрожащим голосом:
– Не думай этого! Я не принадлежу к числу кротких овечек, которые так легко попадаются в твои сети, когда ты стараешься обольстить их своими совершенствами. Я дочь Фомы, дамаскского героя, и если чужой жених незадолго до свадьбы осмеливается говорить мне о своей любви, завлекая меня в свои сети, то он узнает, на беду себе, что есть женщины, которые сумеют расстроить его бесчестные планы, избежать расставленной для них ловушки и жестоко отомстить за такое оскорбление. Ступай к своим судьям, ложный доносчик! Ты обвинишь моего Гирама, а я обвиню тебя, наследника мукаукаса, как презренного вора! Посмотрим, кому поверит суд!
– Мне! – заявил Орион, и его взгляд загорелся так же грозно, как и надменный взор дамаскинки. – Мне, сыну Георгия! О, если бы ты не была женщиной! Я заставил бы тебя упасть передо мной на колени и молить о пощаде. Как ты смеешь позорить человека, вся жизнь которого была до сих пор чиста, как твое белое платье? Ну да, я входил в таблиний, я вырезал смарагд из ковра, но это было сделано необдуманно, потому что я считал себя вправе распорядиться отцовским имуществом. Потом я отослал драгоценный камень далеко отсюда, ради исполнения пустой прихоти. Пусть будет проклят тот час, когда я решился на безумный поступок! Он может повлечь за собой ужасные последствия именно благодаря твоему озлоблению, которое вызвано в тебе не чем иным, как низкой, мелочной ревностью. И кто мог внушить тебе это чувство?