И Пушкин, и Достоевский предупреждают – нельзя создавать страшный прецедент. Тем самым открываются шлюзы на пути слепого низменного чувства (зависть, тщеславие, корысть) – оно как раз и цепляется за соображения якобы высокого порядка.
Сальери и Раскольников – они оба убийцы из – за принципа, из – за безграничного теоретического посыла – они за справедливость: Бога нет, некому вступиться за справедливость, потому надо действовать самим («…правды нет – и выше» – заявляет Сальери; Раскольников тоже считает, что Бога нет). Ничтожная «старушонка – процентщица» и гений Моцарт перед их представляют одно и то же: и та и тот незаслуженно наделены судьбой, «жалкая старушонка» – богатством, «гуляка праздный» – талантом. Надо вмешаться, надо самому встать на место судьбы. И вот Раскольников поднимает топор, а Сальери наливает яд.
После совершения убийства Раскольникова испугало само отсутствие нравственных преград. Сальери испугала мысль: а не является ли он просто – напросто заурядным завистником («гений и злодейство, две вещи несовместимые»). И он стремится облечь свою тайную зависть в форму негодования против несправедливости. В этом он видит свою миссию. В собственных глазах он является орудием справедливости, неким Моисеем. Но в глубине души он понимает, что сам себя обманывает, что им руководит не высшее моральное соображение, а мелкая слепая зависть. И ужас охватывает Сальери: я злодей, я потому злодей, что я бездарен.
Трагедия обрывается на полуфразе, на вопросе…
Для Сальери самое важное сейчас – разрешить вечный вопрос: совместимы ли зло и красота, совместимы ли злодейство и гениальность?
Сальери из Мстителя во имя Справедливости, из Борца против Провидения превратился в элементарного злодея. Его чистый принцип – это зависть, у Раскольникова – тщеславие (кто он: «власть имущий» или «тварь дрожащая»). Вот на самом деле истинные, внутренние стимулы их преступлений.
Пушкин понимает, что душа поэта и «свободная стихия» – родственны. «Природы голос нежный» слышит в самом себе поэт, его поэтический дар – это «голос природы». Обращаясь к морю, он называет его «…свободная стихия»; он трепещет перед простором, где «лишь ветер… да я…». Природа для него – не только родственное, но и спасительное; он хочет бежать к ней
И одновременно выдвигает тезис о том, что «На всех стихиях человек – тиран, предатель и узник». Но эти мгновения горести, к счастью, были у поэта редко.
Светлого, счастливого, «аполлонического» Пушкина занимала тема Зла, тема Греха: «…грех алчный гонится за мною по пятам…»
А рядом – Гете, с его универсалистской трактовкой структуры бытия: «Не надо уж так презирать низменное, чтобы ни говорили, а в нем есть сила». А любая сила предполагает и некое величие, а за ним – и обязательное влечение.
Пушкин обронил современнице Смирновой: «В стихах о Падшем Духе, прекрасном и коварном, заключается великая философская сила».
Демон»
Часы надежд и наслажденийТоской внезапной осеня,Тогда какой – то злобный генийСтал тайно навещать меня.Печальны были наши встречи:Его улыбка, чудный взгляд,Его язвительные речиВливали в душу хладный яд.Неистощимой клеветоюОн провиденье искушал;Он звал прекрасное мечтою;Он вдохновенье презирал;Не верил он любви, свободе;На жизнь насмешливо глядел —И ничего во всей природеБлагословить он не хотел.…Однако, взрослея, будущий поэт открыл для себя странную и пугающую закономерность: чем больше он восхищался жизнью во всех ее проявлениях, тем чаще его одолевали скептические и лишенные романтизма мысли о бренности человеческого бытия. Пора опьяняющей молодости постепенно прошла, уступив место серой повседневности, в которой развлечениям отводилась второстепенная роль.
Пытаясь найти объяснение подобным перепадам в настроении и мироощущениях, в 1823 году Александр Пушкин написал стихотворение «Демон», в котором свой скептицизм, помноженный на первые жизненные разочарования, представил в образе мифического персонажа. Автор отметил, что коварный искуситель стал наведываться в нему еще в юности, когда жизнь казалась восхитительно безмятежной и полной удивительных открытий. При этом демон Пушкина не искушал поэта возможностью новых соблазнов, которые так велики в юности. Наоборот, он пытался добавить ложку дегтя в бочку меда радужных надежд автора, и его «язвительные речи вливали в душу хладный яд».
Этому таинственному посетителю Пушкин придал черты обычного человека, который своим скептицизмом и хладнокровием методично разрушал мир иллюзий поэта. «Он звал прекрасное мечтою, он вдохновенье презирал», – именно так описывает своего незваного гостя автор. Безусловно, этот образ является вымышленным и рожденным воображением поэта. Однако если проанализировать ранний этап творчества Пушкина, то становится ясно, что к 24 годам он уже достаточно разочаровался в окружающем его мире, где правят не любовь и справедливость, а деньги и власть.
К моменту написания стихотворения «Демон» Пушкин уже несколько лет провел в южной ссылке (Молдавия, где случайно был принят губернатором за проверяющего, ревизора…) и сумел осознать, что его мечтам о блестящем будущем вряд ли суждено сбыться. Чтобы добиться высокого положения в обществе, ему нужно отказаться от творчества, в котором поэт видел главный смысл своего существования. Что касается любви, то поэт в свои 24 года уже пережил несколько бурных романов и понял, что чувства, какими бы прекрасными и возвышенными он ни были, рано или поздно разбиваются о неприглядную реальность
Несмотря на дворянское происхождение и титул поэт не мог обеспечить своим избранницам достойную жизнь, поэтому даже не пытался просить руки у тех женщин, в которых влюблялся. И осознание собственного бессилия являлось одной из причин резких перепадов настроения поэта, которые впоследствии он объяснил появлением того самого демона, хладнокровного, расчетливого, который «на жизнь насмешливо глядел».
Однако надо отдать должное Пушкину, который все же сумел преодолеть свои внутренние разногласия и со временем научился относиться к жизни философски, не теряя при этом веры в любовь, свободу и равноправие между людьми. Но при этом поэт неоднократно отмечал, что его молодость все же была омрачена скептицизмом, который доставил поэту множество переживаний, изо дня в день выбивая почву из – под ног и заставляя отказываться от романтических иллюзий.
Примечательно, что после публикации этого стихотворения многие из окружения поэта узнали в образе коварного демона Александра Раевского, с которым поэт подружился во время южной ссылки. По воспоминаниям очевидцев, этот молодой человек был достаточно дерзким и язвительным, а окружающий мир воспринимал исключительно в мрачных тонах. Однако позже Пушкин опроверг предположение о том, что прототипом демона является Раевский. Поэт отметил, что вложил в свое стихотворение гораздо более глубинный смысл, суть которого сводится к тому, что любой человек в своей жизни сталкивается с подобными искушениями, и лишь от него самого зависит, сможет ли он сохранить душевную чистоту, пылкость сердца и остроту чувств, который жестокий мир постоянно проверяет на прочность.
В начале жизни школу помню я;
Там нас, детей беспечных, было много;Неровная и резвая семья;Этот стихотворный отрывок – «до сих пор остается одним из самых многозначных и загадочных среди творческого наследия Пушкина. Написанный приблизительно в октябре Болдинской осени 1830 года, он был впервые напечатан в посмертном издании 1841 г В. Жуковским, включившим его в число «Подражаний Данту». Сопоставляются первые строки стихотворения «В начале жизни школу помню я…» с началом «Ада» у Данте в «Божественной комедии: «Земную жизнь пройдя до середины, я очутился в сумрачном лесу…». При этом «дантовскому темному лесу, символизирующему состояние духовной темноты, греховности, заблуждений, соответствует у Пушкина «великолепному мраку чужого сада». В стихотворении «легко улавливаются строчки автобиографического характера».
Его незаконченность лишает нас возможности проникнуть в целостный замысел поэта. Стихотворение подчеркнуто иносказательно, и в нем отсутствуют какие бы то ни было собственные имена. Не названы ни действующие лица, ни место действия, ни даже имена «кумиров» в саду. Один из них, правда, благодаря парафразу «дельфийский идол», четко идентифицируется с Аполлоном, но другой – «женообразный, сладострастный, сомнительный и лживый идеал» – в некоторых случаях понимался то как Афродита, то даже как Дионис:
Один (Дельфийский идол) лик младой —Был гневен, полон гордости ужасной,И весь дышал он силой неземной.Другой женообразный, сладострастный,Сомнительный и лживый идеал —Волшебный демон – лживый, но прекрасный.Пред ними сам себя я забывал;В лице Дельфийского идола (читайте – Демона) Пушкину мерещилась какая – то адская красота
Их образы также амбивалентны: с одной стороны, подчеркивается их греховная сущность (они являются даже олицетворением греха – «был гневен, полон гордости ужасной», «сладострастный, сомнительный и лживый идеал». Однако младой отрок видит прежде всего их красоту, которой они и соблазняют лирического героя: «волшебный демон – лживый, но прекрасный» (в один ряд с этими строками ставится восклицание Дона Карлоса о Лауре: «Милый демон!»)
Именно их красота и делает то, что позднее Пушкин признает что был «обуян черной силой» («Медный всадник»)
Изображение «Дельфийского идола» – в нем проступают не античные, и не классицистические, а отчетливо выраженные романтические черты: «неземная сила», юная красота и «ужасная гордость» – это черты байронического демона из «Каина», а также «злобного гения» с «чудным взглядом» из пушкинского стихотворения «Демон», написанного в момент «романтического кризиса» 1823 года, когда Пушкин был еще безмерно увлечен романтизмом, но уже осознал его разрушительную для души природу. Потом этот байронический образ получит окончательное воплощение в поэме Лермонтова, где основными чертами Демона станут именно неземное величие, бесконечные сила и гордость.
В результате возникает роковая двойственность оценки молодости героя, прошедшей в саду: покаянное осуждение ее «праздномыслия» и восторженные воспоминания о первых поэтических мечтах. Следствием творческих подъемов оказывается подпадение души героя под власть грехов: страстной жажды наслаждений, лени и уныния, из которых последний наиболее тяжел в христианском понимании:
Безвестных наслаждений темный голодМеня терзал – уныние и леньМеня сковали – тщетно был я молодЗдесь эпитет «темный» дан в уже переносном, психологическом значении и с резко отрицательной коннотацией. Это предопределяет подавленность героя и в целом отрицательный итог его молодости. Общее воздействие сада на его душу оказывается негативным: «белые кумиры» «бросают тень» на его душу.
Средь отроков я молча целый деньБродил угрюмый – всё кумиры садаНа душу мне свою бросали тень.Здесь отрывок обрывается, и нам неизвестно, как преодолеет герой наступивший кризис и каково его состояние в настоящем. Очевидно, от того, что он приобрел в таинственном саду, герой пока не отказывается и дорожит обретенной в нем красотой и вдохновеньем. Но в то же время он скептически осуждает пройденный жизненный этап: «тщетно был я молод»
Самые страшные для христианина грехи – гордость, гнев, сладострастие – окружены в чародейных идолах неотразимым обаянием. Как здесь не вспомнить библейское: «Зло рождает мир».
Два нравственных мира противопоставлены один другому и борются между собою под знаком единой Красоты: как решится спор, загадочный отрывок не говори. В незаконченном отрывке, столь важном для понимания всей жизненной философии поэта, вопрос о путях грядущей жизни так и остается неразрешенным.
И Пушкин снова говорит Смирновой: «Суть в нашей душе, в нашей совести и в обаянии зла». Он о себе сказал то, что сказал о Татьяне:
«…Тайну прелести находилаИ в самом ужасе она».Поэт остро (в подражание поэме Байрона «Пророчество Данте») всматривается в своего «волшебного демона – лживого, но прекрасного» (искушение героя в волшебных садах пленительной колдуньей – как в «Освобожденном Иерусалиме» Т. Тассо или «Неистовом Роланде» Ариосто. Отчасти этот мотив был использован Пушкиным ранее в «Руслане и Людмиле» при описании приключений Руслана в садах Черномора)
И вот оно, признание силы черной как частицы самого себя:
«Есть упоение в бою, и бездне мрачной на краю…».Пушкин был умнейшим в мире человеком. Жуковский сказал о нем: «Когда ему было восемнадцать лет, он думал как тридцатилетний человек: ум его созрел гораздо раньше, чем его характер. Это часто поражало нас… еще в лицее».
Пушкин ставил поэзию и разум рядом. Для него музы и разум почти тождественны (в этом смысле – он верны последователь античности): «Да здравствуют музы, да здравствует разум!». Поэт Разума и поэт Музы.
Пушкин считал, что вне разума на этом свете быть нельзя:
«Не дай мне Бог сойти с ума.Нет, легче посох и сума;Нет, лучше труд и глад…».Лев Толстой был под значительным влиянием Пушкина. Может быть, не было более близких натур, более близких художников. Объединяло их и душевное здоровье, и нравственное – философское понимание действительности. Основа которого – сократовский рационализм (и постановка вопроса и решение его).
«Да здравствует разум!… – восклицал Пушкин. – Да здравствует солнце, да скроется тьма».
Толстой писал:
«Разумение есть тот свет (lumen), которым я что – нибудь вижу, и потому… далее его я не иду. Любить Бога поэтому значит для меня любить свет разумения; любить Бога значит служить разумению»
Во множестве раз Пушкин взывал, аппелировал к уму:
«Усовершенствуя плоды высоких дум, иди, куда влечет тебя свободный ум»
Задача состоит в том, что следовать, поспевать за своими мыслями, своим умом.
Флобер когда – то написал:
«Пошли все к черту и самого себя, кроме своих мыслей».
Поэт мысли, сын своего рационалистического века, поэт всесильного Разума, Пушкин всегда шел, всегда поднимался по ступенькам. Прилагал усилия, чтобы вызвать очарование Ее Величеством Жизнью
Он уходил от мелочей, от серого быта, в котором преобладало низменное. Он забывал, стряхивал эту пыль со своей мечты – чтобы поднималось и расцветало высокое.
Он понимал, что забвение, прорыв «блокады» будней – это и есть Творение. Это и есть Любовь и Жизнь, как неугасаемая лампадка:
«И забываю мир – и в сладкой тишинеЯ сладко усыплен моим воображеньем,И пробуждается поэзия во мне»У Пастернака есть стихотворение «Художник». В нем такие строфы, описывающие момент творчества:
«Что ему почет и слава,Место в мире и молваВ миг, когда дыханьем сплаваВ слово сплочены слова?Он на это мебель стопит,Дружбу, разум, совесть, быт.На столе стакан не допит,Век не дожит, свет забыт»«На столе стакан не допит,Век не дожит, свет забыт!»Пушкин – не срывает покрова с существующего мира, он создает мир, мир новый – пылкий и страстный, но здесь же и сдержанный, строгий и ясный.
Он может смиренницу предпочесть вакханке:
«Нет, я не дорожу мятежным наслаждением,Восторгом чувственным, безумством, исступленьем».Он преклоняет колени перед красотой и считает атрибутом красоты меру и покой:
«Все в ней гармония,Все диво, все выше мира и страстей;Она покоится стыдливо».Считает, что вдохновение – это спокойствие: « Восторг исключает спокойствие, необходимое условие прекрасного».
Пушкин брался за перо, чтобы разрешить для себя какой – либо вопрос – нравственный, исторический… Он всегда в раздумье: высказанную мысль он сам же подчас и опровергает.
Он может заявить:
«На свет счастья не,Но есть покой и воля»То вдруг, в другом месте:
«Я думал: вольность и покойЗамена счастья. Боже мой!Как я ошибся».Пушкин – поэт пластики и изящности. Он легко, подчас грациозно и очаровательно переходит от серьезного к шутке, от пафоса к иронии, от себя к миру. Это диалектика и полифония, это симфония и многоголосие – все у него свободно, непринужденно, одна стихия переливается в другую.
Он шутит по – светски (перемежая с философией), куртуазное озорство и рядом – библейский пафос, молитвенная исповедь – и тень вольтеровской желчи накрывает стих, почти брутальность, едкий сарказм – и высокое благоговение разливается в строфах.
Как глубоко начинается:
«Блажен, кто смолоду был молод,Блажен, кто вовремя созрел,Кто постепенно жизни холодС летами вытерпеть умел;Кто странным снам не предавался,Кто черни светской не чуждался»И вот уже прямая жестокая ирония:
«А в тридцать выгодно женат».И кончается откровенной насмешкой над заурядностью, над пошлостью:
«Кто в пятьдесят освободилсяОт частных и других долгов,Кто славы, денег и чиновСпокойно в очереди добился,О ком твердили целый век:N. N. прекрасный человек»Пушкин знает, что счастливая, здоровая нормальность, достойная истинной зависти («смолоду был молод») незаметно (как век наш стремителен!) оборачивается посредственностью, ординарностью. Но он не растворяется в них, степень его кипения не опускалась до льда (ведь кипяток и лед – это одно и то же —Н О – это только разные состояния одного)
В пушкинской дилемме: «Петр Великий и Евгений» – Пушкин стоял за Петра, хотя и понимал трагизм Евгения, даже сочувствовал «бедняге»
Державин – всецело на стороне Петра, он даже не допускал самой постановки такого вопроса. Для него вообще Евгения не существовало.
Вот только Гоголь встал за отдельного, бедного человека, за Акакия Акакиевича, несущего свое «частное» тщедушное тело под форменной чиновничьей шинелью на фоне огромных патетических декораций николаевской империи.
Гоголь встал открыто и откровенно, встал целиком за «несчастную личность» против Петербурга с его Медным всадником. А за ним и Достоевский поднялся и встал рядом – за «униженных и оскорбленных». Но у пушкинского Петра ведь сердце медное, оно не плавится от слез, его не растрогают жалкие фигуры «униженных».
И финал логичен: Евгений умирает у домика бедной Параши. Всхлипывание Евгения – это шекспировская трагедия, ее не может заглушит «тяжело – звонкое» скакание Петра по безлюдной столице.
Трагедия Евгения – это трагедия человека и народа в целом, а не мещанская «слезливая» драма (с ужимками и юродивыми подвываниями).
Потом наша современница – поэтесса напишет:
«Императору – дворцы, барабанщику – снега».А другая, не разделяя себя и народ (единое, целостное):
«Я была тогда с моим народом,Там, где мой народ, к несчастью, был».Стенания и жалобы Евгения услышали Гоголь и Достоевский. И с ними вся русская (подлинная, бунтующая, мятежная) встала за него. И прежде всего – стоический мудрец Лев Толстой. Он – непоколебимый «защитник», «бессмертный адвокат» Евгения. Он – в крайней оппозиции Державину, и отчасти – Пушкину: он не восторгается перед мощью государственности, перед силой оружия и тотальностью власти, перед Идеей Петра.
Пушкин видел в Петре своего единомышленника. Поэт был с Петром, с великим человеком, в заговоре против «черни», то есть против людей, мыслящих низменно, против людей, державших страну возле «печного горшка».
Пушкин – весь в бунте. Нет, говорит он – «печной горшковой» России. Россия для него – это высшая историческая миссия, жребий, начертанный рукой провидения.
Пушкинская «Русь» – это возвышенные впереди и благородные цели. Перефразируя слова Шиллера, Россия у поэта «живет на высотах создания».
Пушкин тяготел к античности, упивался Платоном. Потому то, по – платоновски, отметал, попирал частность во имя возвышенной исторической гармонии, во имя исторической цели. И подчас оба, и Петр и Пушкин, – сосредоточены (даже угрюмы), полный великих дум, устремлены вперед.
Петр и Поэт – единомышленники; они себя полностью подчинили (в этом их сакральный жребий) высшему предназначенью – и не их беда, что современники еще этого не понимают; они видят и предвидят то, чего рядовые люди, погруженные в свои житейские дела, не видят.
Петр и Поэт – оба подчиняются лишь «божественному глаголу», то есть велению Истории, духу Времени и ожиданиям Нации. Они – то и диктуют со всей прямолинейной неумолимостью, как мыслит, чувствовать и поступать им. Поэт протягивает, как родному брату, руку Петру. Протягивает через головы и над головами современников («зелены они еще, ум у них не созрел»).
Они оба – служители гармонии. Они оба – против хаоса, мрака Для этого Петр заковал необузданную стихию – реку Нева, протекающую среди «тьмы лесов», «дебрей зарослей» и «топи болот» – в гранит. А поэт – «глаголом жег сердца людей», вырывая их сердца на рубежи славы и мощи отечества, создавая величественный театр национального шедевра.
Божественный глагол коснулся слуха Петра, он выполнял предначертание, на то ему провидение дало ум и волю.
В то же время, и Петр и Поэт – они оба одиноки, велики и непонимаемы:
«На берегу пустынных волнСтоял он, дум великих полон,И вдаль глядел».Это не случайное совпадение: и «берега пустынных волн», и «высокие думы» Пушкин предоставляет и Поэту и Петру; Они смотрят вдаль и там, за горизонтом, прозревают свою высокую цель:
«Куда ты скачешь, гордый конь,И где опустишь ты копыта?».Пушкин был государственником, был влюблен в государственную мощь России. Он много читал по истории, собирался писать историю и писал:
«Для Пушкина русская история и россия были как бы своей семьей, своим домом, по – семейному родным, и история былв чем – то вроде расширенной их, Пушкиных, семейной хроники»
(Е. Тарле).Пушкин тонко чувствовал, где проходят интересы России, а где мира, где эти интересы далеко расходятся, а где сходятся: «Что нужно Лондону, то рано для Москвы».
Он любит Отечество, А Лермонтов – Родину, – это все – таки не одно и то же.
Отечество связано со словом «отец», – это мужское начало, это для Пушкина государство, это дух.
Родина – это нечто материнское, связанное с понятием рождения; это и для Пушкина и для Лермонтова – душа нации.
Пушкин влюблен в материализовавшееся, в осуществленное Петром: «Люблю воинственную живость потешных Марсовых полей», «Невы державное течение, береговой ее гранит».
Лермонтов любит иное и по – другому: «Люблю отчизну я, но странною любовью!». Поэт не любит «славу, купленную кровью», «заветные преданья». Он любит что – то трудноуловимое, смутное, нечто душевно, связанное с природой, песнями.
Пушкин оберегал человека, оберегал спокойствие и рассудочность Русского человека. Его стихи поступали к читателю гармонизированными, усмиренными, облагороженными, величественными. Они были светлые, ясные и чистые, аполлонические, несли читателю веру в себя, в душу, в Бога.
Пушкин не пропустил в стихи все свое страстное, африканское (анибаловское): всю душевную сумятицу, все слезы, ревность, боль; все личные трагедии, все унижения и насмешки, закончившиеся дуэлью и смертью. Он все аннигировал (уничтожил).
Поэт усмирял страсти (вспомните Татьяну!), как Орфей усмирял зверей своей лирой и своей песней.
Но Пушкина – человека страсти разорвали, так же как Орфея – человека разорвали когда – то менады на празднике Дионисия (Вакха)…
«…В душе его как будто вдруг выдернута была та пружина, на которой все держалось и представлялось живым, и все завалилось в кучу бессмысленного сора. В нем, хотя он и не отдавал себе отчета, уничтожались вера и в благоустройство мира, и в человеческую, и в свою душу, и в Бога. Это состояние было испытываемое Пьером прежде, но никогда с такой силой, как теперь… Мир завалился в его глазах и остались одни бессмысленные развалины. Он чувствовал, что возвратиться к вере в жизнь – не в его власти» – так писал Лев Толстой в «Войне и мире» о Пьере Безухове.
Подобные минуты сомнений, словно черная тень от солнца, проскальзывали иногда в светлом и гармоническом мировосприятии поэта. Гамлетовское ощущение, что «порвалась связь времени», было знакомо Пушкину («Дар напрасный, дар случайный, жизнь, зачем ты мне дана?»)