– Разумеется, – продолжал он, разматывая ниточку своих случайных ассоциаций, – снобизм – главная беда англичан. Куда более серьезная, чем все другие пороки, в которых обвиняют нас иностранцы. – Он говорил так быстро, что многие его слова было совершенно невозможно разобрать. Но цитату из Хевлока Эллиса – насчет «le vice anglaise»[1] – я все же расслышал.
Он очень обрадовался, что вспомнил эту фразу, а успокоившись, объявил Гетлифу:
– Я, между прочим, тоже пригласил на праздник интересного гостя.
– Кого же, Юстас?
Пилброу назвал имя довольно известного французского писателя и гордо оглядел сидящих за столом наставников.
В нашем колледже плохо знали современную мировую литературу, и почти никто не понял, о ком идет речь. Однако, чтобы не огорчить Пилброу, все дружно выразили ему свое одобрение. Все, кроме Кристла и Найтингейла. Кристл разозлился из-за сэра Хораса: он всегда стремился к абсолютному успеху и ревниво оберегал своих кумиров, а тут мало того, что на достоинство его гостя сначала посягнул Найтингейл, но потом с ним еще сравнили какого-то не слишком знаменитого, да еще и неизвестного самому Кристлу француза. Его очень раздосадовало и мое горячее желание познакомиться с этим серьезнейшим, как я сказал Юстасу, писателем.
А Найтингейл просто ненавидел Пилброу – хотя ненавидеть этого милого старика было, по-моему, совершенно невозможно. Он завидовал его веселой непринужденности и широким знакомствам в среде европейской интеллигенции. Он решительно ничего не знал об его друзьях, но испытывал ненависть и к ним. Когда Пилброу назвал имя своего гостя, Найтингейл только усмехнулся.
Все остальные искренне симпатизировали Пилброу. Даже Винслоу сказал без обычного ехидства:
– Я весьма далек от всей этой новейшей гуманитарии, Юстас, но я не прочь пообщаться с вашим гением. На моем родном языке, разумеется.
– Посадить его рядом с вами, Годфри?
– Вы очень любезны, Юстас. Очень.
Пилброу просиял. Даже самые молодые из нас называли его просто по имени. Другого такого человека в колледже не было. Он и правда походил на красного лорда. Многие европейцы так о нем и думали, хотя на самом-то деле его отец, директор привилегированной средней школы, не оставил ему в наследство ни титулов, ни настоящего богатства. Чудак, тонкий ценитель искусства и дилетант с широчайшим кругом интересов, он подолгу жил за границей, но был истинным британцем из высших слоев среднего сословия, британцем до мозга костей – тепличным растением спокойного девятнадцатого века. Мировая война ничуть не поколебала его мягкой, но неистребимой уверенности в праве каждого человека жить там, где ему хочется, и так, как ему нравится.
Если его и мучила порой тоска, то он мастерски умел ее подавлять. В отличие от большинства стариков он почти не говорил о прошлом. Его академической специальностью была литература римлян, а лучшей работой – книга о Петронии, его любимом римском писателе, написанная, как, впрочем, и все другие, живым, ясным, вразумительным языком, удивительно не похожим на его восторженно бессвязную устную речь. Но он не любил говорить о римской литературе. Гораздо вдохновенней рассказывал он про какого-нибудь только что открытого им гениального европейца, который, по его уверениям, должен был стать через несколько лет величайшим писателем.
Он колесил по Европе, самозабвенно отыскивая новые таланты. Одно из его чудачеств было особенно хорошо известно: он никогда не надевал фрак, отправляясь на званый обед в странах с тоталитарным режимом, – а потом, за обедом, всем и каждому объяснял, почему он так поступает. Ему невозможно было растолковать, что он ведет себя по нынешним временам чересчур независимо, а его почтенный возраст и положение, его широкая известность в академических, художественных и великосветских кругах почти всех европейских стран только доставляли британским дипломатам массу хлопот. Не меньше хлопот приносила им и другая его привычка: он часто приглашал в Англию неугодных своим властям европейских писателей и тратил на них почти все свои деньги. Он был готов пригласить к себе любого человека, которого порекомендовал ему кто-нибудь из его друзей. «Дружеские связи – вот основа жизни», – радостно говаривал он. И тут же добавлял: «Дружеские связи ко многому обязывают, особенно связи с хорошенькими женщинами, но зато многим и одаривают – если перерастают в любовные».
Он был холостяком, но одиночество ничуть не угнетало его. А если и угнетало, то он умело скрывал это от своих знакомых. На людях он вел себя как семидесятичетырехлетний enfant terrible[2]. И этот совершенно неукротимый старик, который, впрочем, никому не казался стариком, постоянно помогающий другим, заботился только о своих собственных радостях – вот что меня восхищало в нем больше всего.
Кристл опять заговорил о празднике:
– Есть одно обстоятельство, про которое мы не должны забывать. Я уже предупредил моего гостя. Не знаю, что думают об этом другие, а я уверен – нельзя устраивать праздник, когда рядом, в Резиденции, не догадываясь о своей судьбе, умирает наш ректор. И вместе с том у нас нет выхода. Потому что, если мы отменим праздник, ректор поймет, в чем дело. Но если ему скажут правду перед праздником – хотя бы всего лишь за час до начала, – нам придется его отменить. Надеюсь, среди нас нет глупцов, которые этого не понимают?
– Надо думать, что нет, – сказал Винслоу. – И это очень приятно, однако до чрезвычайности странно… вы согласны со мной, декан?
Он сказал это со свойственной ему язвительной вежливостью и очень удивился грубому ответу Кристла. Он не понимал, и не понял даже после резкой отповеди Кристла, что тот-то говорил вполне искренне, с глубоким чувством, и его оскорбила ядовитая шутка Винслоу. Казначей в свою очередь стал еще язвительней, и в их перепалку тут же ввязался Найтингейл.
Льюк, по-всегдашнему наблюдательный и сдержанный, молча следил за разгорающейся ссорой.
Никому из нас не пришло в голову посидеть после обеда в профессорской за бутылкой вина. Пилброу сразу же отправился к кому-то в гости – художественная интеллигенция Кембриджа вот уже больше пятидесяти лет считала, что без него, если он был в Англии, не могло состояться ни одной вечеринки, – а мы были слишком взвинчены, чтобы провести хотя бы еще полчаса за одним столом. Винслоу, буркнув свое традиционное «доброй вам ночи», неторопливо двинулся к выходу, держа в руке университетскую шапочку, которую он, единственный из нас, всегда педантично надевал, идя в профессорскую. Потом распрощался я и, сразу вслед за мной, Гетлиф.
Он заговорил, едва мы переступили порог моей гостиной:
– Послушай, меня очень тревожат ваши разговоры про Джего.
– Почему?
– Да потому, что это идиотизм! Он не может быть ректором. Я просто не понимаю – о чем ты думаешь!
Мы стояли посреди комнаты. На лбу у Фрэнсиса, как и всегда, когда он злился, вздулась вена. Загар придавал ему цветущий вид, но, всмотревшись внимательней, я заметил, что он очень утомлен: под глазами у него явственно обозначились нездоровые темные мешки. Вот уже несколько месяцев он работал, что называется, за двоих: изучал по своей собственной научной программе природу ионосферы и выполнял секретное задание Министерства авиации. Тайна сохранялась очень строго, и мы узнали о подробностях только через три года, а тогда он скупо объяснял нам, что занимается теоретическими основами радиолокации. Его усталость усиливало бремя ответственности и грустная разочарованность. Незадолго перед этим он закончил серьезную работу, но она не получила того признания, на которое он рассчитывал, и его положение в научном мире было сейчас далеко не блестящим. Его опередили даже некоторые совсем молодые физики, и ему было тяжело это сознавать.
Он с головой ушел в новую работу, но первые результаты не слишком радовали его. А подступающие выборы ректора но сулили ему ничего, кроме лишних хлопот. Он не хотел думать про выборы, его целиком поглощали проблемы противовоздушной обороны, тем более что он сомневался в правильности своих новых идей, касающихся распространения радиоволн. Так что предвыборная борьба вызывала в нем только глухое раздражение и тоскливое недовольство.
Мы познакомились десять лет назад и очень быстро сделались приятелями – не близкими друзьями, а именно приятелями: нас сблизило взаимное уважение и доверие. Нам обоим недавно перевалило за тридцать – ему было тридцать четыре года, а мне тридцать два, – у нас были сходные взгляды и похожие судьбы. Он рекомендовал меня Совету колледжа, когда мне вконец опротивела жестокая конкурентная борьба в Коллегии адвокатов, и за те три года, что я проработал в Кембридже, мы неизменно поддерживали друг друга, всегда оказываясь единомышленниками во всех серьезных вопросах, так что наше взаимное доверие постоянно укреплялось. Но сегодня – в первый раз – мы никак не могли договориться.
– Я просто не понимаю, о чем ты думаешь! – воскликнул Фрэнсис.
– Он будет неплохим ректором, – сказал я.
– Чепуха. Идиотская чепуха! Объясни мне – что он сделал серьезного?
Ответить на его вопрос было не так-то просто. Джего, специалист по английской словесности, опубликовал несколько работ о сочинениях пуритан, обосновавшихся в Новой Англии. Все его работы отличались добротностью, особо можно было отметить статьи об Уильяме Брэдфорде… но мне не хотелось кривить душой, разговаривая с Фрэнсисом.
– Что ж, я согласен – он отнюдь не выдающийся ученый.
– Ректор колледжа должен быть выдающимся ученым.
– Это желательно, Фрэнсис, но не это самое главное. Не будь педантом.
– Ну так скажи мне – что он сделал серьезного? Он никакой не ученый, и его нельзя выбирать в ректоры.
– Он человек, Фрэнсис, превосходный человек, а это гораздо важней для руководителя, чем ученые заслуги.
– Он пустышка…
В тоне Гетлифа ощущалась резкая враждебность, я старался сдерживаться, но понимал, что мои возражения тоже звучат не слишком дружелюбно.
– Дальтоника не порадуешь рассказом про радугу, – сказал я. – Ты мог бы поверить мне…
– Что тебя радуют некоторые человеческие качества, – докончил за меня Гетлиф. – А я сейчас не могу думать о твоих радостях – мне нужно выбрать достойного ректора.
– Если тебе кажется, что для выборов ректора не нужен здравый смысл, то ты жестоко ошибаешься.
Гетлиф, широко и стремительно шагая, прошелся по гостиной – три шага к камину и три обратно; звук его шагов резко взломал воцарившуюся в комнате тишину.
– Послушай, – проговорил он, – ты взял на себя какие-нибудь обязательства?
– Самые определенные.
– Идиотская безответственность. Ты же всегда был разумным человеком. А это просто сумасшествие какое-то.
– Да, я взял на себя совершенно определенные обязательства, – повторил я. – Но мне было бы вовсе не трудно отказаться от них – если б я увидел, что это разумно. Но это же неразумно. На мой взгляд, Джего справится с обязанностями ректора лучше, чем кто-нибудь другой.
– А ты не подумал о том, что он безмозглый консерватор? Ну можно ли сейчас выбирать в ректоры ничего не понимающего консерватора – тем более если в колледже есть люди широких взглядов?
– Меня вовсе не радует его консерватизм…
– Однако ты все-таки собираешься его поддерживать.
– Для ректора колледжа консерватизм не такое уж большое зло.
– Консерватизм всегда зло, особенно если им заражен влиятельный человек. И ты сам это прекрасно знаешь. Мир стал таким неустойчивым, что любая мелочь имеет теперь огромнейшее значение. Одуревшие от чванства консерваторы думают, что они ведут себя основательно и благоразумно. А я уверен – их благоразумная основательность чревата бесповоротным союзом с фашистами или войной, в которой нас могут так расколотить, что только мокрое место останется.
В словах Фрэнсиса звучала тяжкая, застарелая злость. Он был радикалом – как и многие ученые его поколения. Они понимали, что через два-три года именно им придется взять на себя всю полноту ответственности за судьбу страны. Фрэнсиса одолевала такая тяжелая усталость, что мне вдруг расхотелось ему возражать.
– Разумеется, ты прав, Фрэнсис, – проговорил я. – Мне кажется, что Джего будет достойным ректором, но мои убеждения ничуть не изменились.
Он улыбнулся, и морщинки-лучики, разбежавшиеся на мгновение по его лицу, смягчили его суровую угрюмость; но улыбка сразу же угасла.
– Ну хорошо, а ты-то кого предлагаешь? – спросил я.
– Как будто ты не знаешь! Кроуфорда, конечно.
– Вот уж кто действительно пустой человек! Самонадеянный. Ограниченный. Неумный…
– Он серьезный ученый. И это еще скромно сказано – серьезный.
Другого мнения о Кроуфорде я никогда и не слышал. Кое-кто утверждал даже, что он один из лучших современных биологов.
– У него передовые взгляды. И он не боится их высказывать, – продолжал между тем Гетлиф.
– Он тошнотворно самодоволен…
– Ученые его ранга редко придерживаются радикальных взглядов. А ведь к их высказываниям очень внимательно прислушиваются. Как же ты не видишь, что ректор-радикал принесет обществу огромную пользу?
– Возможно, – согласился я. Мы немного поостыли и начали слушать друг друга. – Вполне возможно. Но подумай, принесет ли он пользу колледжу?
Немного помолчав, я добавил:
– Он совершенно бесчувственный человек. У него рыбья кровь. И ни на грош воображения.
– А Джего, значит, не такой?
– Как человек, он полная противоположность Кроуфорду.
– Ну, идеальных людей не бывает, – сказал Гетлиф.
Я спросил:
– Так, по-твоему, кандидатуру Кроуфорда тоже выдвинут?
– Обязательно – если мое мнение что-нибудь значит, – ответил Гетлиф.
– А с Винслоу ты разговаривал?
– Пока нет. Но я уверен – он поддержит Кроуфорда. Деваться-то ему некуда.
Правильно, подумал я. Винслоу неопределенно толковал о поисках руководителя на стороне – и нарочито не называл никаких имен. Значит, в глубине души он все же надеется, что ему тоже предложат баллотироваться на этот пост, – надеется, хотя прекрасно знает, как его не любят, и, конечно же, помнит, что в прошлый раз ему тоже никто не предложил выставить свою кандидатуру. Да, деваться ему некуда, он должен поддержать Кроуфорда.
– Других серьезных претендентов нет, – сказал Гетлиф. И тотчас спросил – резко, настойчиво: – Так за кого ты будешь голосовать?
Мне очень не хотелось с ним ссориться. И все же, немного помолчав, я ответил:
– К сожалению, Кроуфорд для меня пустое место. Я понимаю, о чем ты толкуешь. Но считаю, что ректор прежде всего должен быть человеком. А поэтому буду голосовать за Джего.
Лицо Гетлифа вспыхнуло, на лбу явственней обозначилась вена.
– Чудовищная безответственность, – проговорил он. – Чтобы не сказать больше.
– Будем считать, что мы не сошлись во мнениях. – Я с трудом удержался от тех резких слов, которые вертелись у меня на языке.
– Хоть убей, не понимаю, зачем ты так поспешил, – сказал Гетлиф. – По-моему, у меня было право надеяться, что ты со мной посоветуешься.
– Если б ты не уехал, я бы непременно с тобой посоветовался.
– С другими-то ты наверняка это обсуждал.
– Конечно.
– Да, трудно мне теперь будет считать тебя надежным человеком…
– Прекрати, Фрэнсис, – сказал я. – У меня ведь тоже может лопнуть терпение…
– Значит, ты намерен и дальше поддерживать этот идиотизм? – рявкнул он.
– Разумеется.
– Ну так обещаю тебе – я приложу все силы, чтобы у вас ничего не вышло!
10. Первое собрание
У главного входа громоздились горы чемоданов, во двориках перекликались звонкие молодые голоса, тяжело нагруженные тележки привратников гремели и грохотали по каменным плитам. В трапезной все лавки у столов были заняты, шум прекращался только во время молитвы, и весь вечер на лестницах, куда выходили комнаты студентов, слышались торопливые шаги. Гомон во двориках затих только к ночи; выгнанные голодом крысы возвращались после каникул на обжитые места – в кухне снова появились запасы продуктов. Официальное собрание членов Совета было назначено на следующий понедельник – первый понедельник учебного триместра.
Собрание, как обычно, начиналось в половине пятого пополудни, и понедельник был традиционным днем собрании, которые неукоснительно проводились каждые две недели; в четыре часа, тоже как обычно, прозвенел колокол, и я, торопливо отыскивая мантию, ясно представил себе спешащих к профессорской коллег – Браун спускался по лестнице своей служебной квартиры, Гетлиф и Кристл, свернув с улицы Сиднея, входили в главные ворота колледжа, легко шагал через внутренние дворики Джего… Профессорская ничуть не походила сегодня на уютную комнату для послеобеденного десерта: вливавшийся сквозь окна с незадернутыми шторами серовато-холодный свет зимних сумерек подчеркивал яркую желтизну уже включенных электрических ламп, стол, накрытый плотной бумагой, сиял сурово-официальной белизной, вместо бокалов на нем стояла чернильница, лежали карандаши и ручки, возвышались стопки промокательной и писчей бумаги.
Профессорская казалась непривычно большой и вместе с тем тесно заставленной, потому что в дни собраний сюда вносили еще один стол – для чая. К чаю обыкновенно подавалась обильная закуска: на дополнительном столе, кроме серебряных чайников и кувшинов для воды, стояли тарелочки с маслом и блюда с хлебом – белым, серым, обдирным, изюмным и коричным, красовался заранее нарезанный гигантский фирменный торт нашего колледжа, виднелись тарелки с пирожками, пирожными и горячими кексами, которые были прикрыты массивными серебряными крышками. В четыре часа, за тридцать минут до собрания, колокол сзывал к чаю, поэтому-то мы и являлись в профессорскую без опозданий.
Старый Гей пришел в тот день раньше всех и, пододвинув к чайному столу стул, с аппетитом уписывал все, до чего мог дотянуться; остальные пили чай стоя, взяв со стола пирожок, ломтик торта или кекс.
– Как поживаете, Кристл? – весело спросил Гей, оторвавшись на мгновение от еды. – Вы пробовали пирожки с начинкой из лимонного варенья?
– Пробовал, благодарю вас, – ответил Кристл.
– Примите мои поздравления! – воскликнул Гей.
Через несколько секунд он опять поднял голову.
– А! Рад видеть вас, Калверт! Я думал, вы уже уехали. Попробуйте этот замечательный кекс.
– Спасибо, он, пожалуй, слишком велик для меня, – сказал Рой.
– Я должен принести свои поздравления эконому! Примите мои поздравления, Винслоу, чай сегодня выше всяких похвал.
– Дорогой профессор, – отозвался Винслоу, – эконом из меня в свое время получился весьма посредственный, и я нахожу себе оправдание только в том, что это время кануло в прошлое четверть века назад.
– Ну так передайте мои поздравления новому эконому, – нисколько не смутившись, поручил ему Гей и взял с тарелочки шоколадный эклер. – Скажите ему от моего имени, что он замечательный эконом.
Мы стояли вокруг стола, пили чай и закусывали; в профессорской не было одного только Кроуфорда; до меня со всех сторон доносились обрывки приглушенных разговоров. Браун перемолвился о чем-то с Кристлом, и тот подошел к заместителю ректора Деспард-Смиту, который важно, но с недоумением слушал Роя Калверта. Кристл потянул Деспарда за рукав мантии и отвел его к окну; хрипловатый шепот Кристла тонул в общем разноголосом гомоне, и я слышал лишь отдельные слова: «…ректор… только объявить… не следует обсуждать… думают, что это было бы неуместно…» Как и всегда перед обсуждением важного события, профессорскую наполняли глухо шелестящие шепотки.
Пробило половину пятого. Деспард-Смит, по-обычному торжественно, сказал: «Время начинать», и мы принялись рассаживаться вокруг стола для совещаний в порядке старшинства – по левую и по правую руку от председателя. Председательское место занял Деспард, и слева от него, вкруговую по часовой стрелке, должны были сесть Пилброу, Кроуфорд (который все еще не пришел), Браун, Найтингейл, я, Льюк, Калверт, Гетлиф, Кристл, Джего, Винслоу и Ген.
Этот освященный традицией порядок привел у нас к тому, что самым яростным противникам приходилось сидеть бок о бок друг с другом: Джего с Винслоу, Кроуфорду с Брауном, Найтингейлу со мной.
Деспард-Смит оглядел собравшихся, дожидаясь тишины. Его мрачное морщинистое лицо над стоячим воротником мантии казалось землисто-серым. Ему было семьдесят лет, и только он один из наставников был рукоположен, хотя никогда не брал на себя прихода, – он жил в колледже с тех самых пор, как пятьдесят один год назад поступил в университет. Кончая курс, он с отличием сдал отмененные теперь выпускные экзамены по математике, и сразу же, как тогда нередко делалось, был кооптирован в Совет колледжа. Однако математику он вскоре забросил и с тридцати до шестидесяти лет бессменно проработал казначеем. Скаредный и расчетливый, словно французский крестьянин, он сэкономил колледжу немало денег – всякий раз, когда перед Советом вставал вопрос о непредвиденных расходах, он предрекал, что колледж неминуемо обанкротится. Самые избитые и банальные фразы звучали у него торжественно и веско. Он считал, что наделен тонким чувством юмора, и Рой Калверт, играя на его самоуверенности, не уставал подтрунивать над ним.
Ректор имел право назначать себе заместителя без обсуждения его кандидатуры на Совете, и в декабре, когда Ройс заболел, он официально назначил своим заместителем Деспард-Смита – за тридцать лет, которые тот проработал казначеем, все пожилые члены Совета, и Ройс, видимо, тоже, привыкли считать его главной фигурой в колледже.
– Итак, п-первый п-пункт п-повестки дня… – слегка заикаясь и словно бы удваивая первый звук в опорных словах, проговорил Деспард: эта манера, как он думал, придавала его речам дополнительную весомость.
Всем хотелось обсудить в первую очередь вопрос о ректорстве, а кое-кто просто не мог думать ни о чем другом; однако нам и в голову не пришло нарушить традиционный порядок. Устав строго регламентировал очередность вопросов на собраниях – сначала дела колледжского прихода, потом финансы. И вот мы покорно, но совершенно равнодушно пустились в рассуждения о кандидатуре священника. Он получал от колледжа триста двадцать пять фунтов в год и просторный дом, за который ему не надо было платить. В восемнадцатом столетии – а с тех пор оплата этой должности не изменилась – триста двадцать пять фунтов были большими деньгами, и тогда члены Совета, все как один клирики, наперебой добивались места приходского священника. Но в двадцатом веке мало кому хотелось брать на себя приход. Деспард-Смит предлагал поручить эту должность какому-то своему сверстнику; Рой Калверт выдвигал кандидатуру своего молодого приятеля – католика.
Совет считал, что кандидат Деспарда немного староват, и вместе с тем о приятеле Роя никто не желал даже думать, хотя Рой заводил о нем речь на каждом собрании. Рой решительно не чувствовал настроений Совета: ему не хватало, если так можно выразиться, «дубоватости»; он вполне здраво беседовал с любым членом Совета tete-a-tete, но когда они собирались все вместе, он совершенно переставал их понимать. Однако тут Рою не помогло бы даже искусное мастерство Брауна. Как только Рой Калверт заговаривал про своего приятеля, Джего, велеречивый агностик, мгновенно вспоминал о своем ирландском протестантстве, а вслед за ним и все наши неверующие ученые превращались в фанатичных англиканцев.
Ничего нового не произошло и на этот раз. Совет отклонил обе кандидатуры.
Когда обсуждение первого пункта заканчивалось, вошел Кроуфорд и без лишнего шума, однако нисколько не тушуясь, занял свое место. У него была уверенная, хотя довольно тяжелая походка слегка ожиревшего, но все еще сильного человека.
– Прошу прощения, господин председатель, – сказал он. – Я предупреждал вас, что мне придется задержаться на факультетском совещании.
Деспард-Смит, со своей всегдашней угрюмо-торжественной миной, кратко, но точно пересказал ему доводы выступавших: «собрание, как это ни прискорбно, постановило отклонить обе кандидатуры и оставить вопрос открытым», – но, может быть, у доктора Кроуфорда есть какие-нибудь конструктивные предложения?
– Нет, господин председатель, мне нечего предложить, – мягким басом, с чуть заметным шотландским акцентом, ответил Кроуфорд. Он всегда был уверен, что к его словам прислушиваются, и без труда завладевал вниманием собеседников. На его округлом бесстрастном лице с мелкими чертами тускло мерцали круглые немигающие глаза. Он довольно коротко стригся, и, хотя ему уже исполнилось пятьдесят шесть лет, его прямые, ничуть не поредевшие черные волосы глянцевито блестели. Обращаясь к Деспарду, он равнодушно-вежливо улыбнулся ему.
Финансовые дела заняли немного времени. Совет решил продать один из когда-то пожертвованных колледжу земельных участков за сумму, равную двадцатилетней ренте; колледж владел самой разной недвижимостью, которую жертвовали ему вот уже пятьсот лет на самых разных условиях; некоторые давние дары, сохранившие, в силу юридических особенностей передачи, свою первоначальную денежную стоимость, зачастую превращались со временем в бессмысленную обузу; а об исторической или антикварной ценности древних пожертвований Совет колледжа никогда не задумывался.
Вы ознакомились с фрагментом книги.