И всю дорогу его преследовало одно странное обстоятельство: где бы он ни появлялся, где бы ни начинал концерты – всюду появлялась милиция, причем вооруженная автоматами, в бронежилетах и с навязчивой задачей проверить документы у Грязева. Он же, ощутив полную волю, уже принципиально не желал показывать свой новый паспорт, выданный взамен удостоверения личности офицера. В Чите его почти взяли на глазах у публики – подошли с трех сторон и ворвались в круг. Толпа было возмутилась, но блюстители порядка вскинули дубинки. Пришлось уронить на пол всех троих и уходить по-заячьи – петлями и сметками. В последний момент чья-то рука всунула ему кепку с деньгами и ремень сумки. После Читы, по всей вероятности, на него разослали ориентировку и недели две не давали покоя, отлавливая на каждом полустанке. Создавалось впечатление, будто он едет по оккупированной стране с полицейским режимом, и это неожиданным образом вдохновляло его, насыщало дорогу романтикой и приключениями. Что-то подобное Грязев испытывал на учебных тренировках, приближенных к боевым условиям, когда ставилась задача пройти насквозь атомную электростанцию, базу Черноморского военного флота, территорию воздушно-десантного полка, оставив в условленных местах кодированные знаки. Ему доставляло удовольствие оставить пластмассовую карточку на столе начальника охраны АЭС или начальника секретной части флота. Он представлял себе их физиономии, когда офицер особого отдела по телефонному звонку вынимал эти карточки и начинал крутые разборки. Грязева, как мальчишку, трясло от задавленного восторга и внутреннего смеха.
Он понимал, что это баловство, ребячье озорство, и не мог удержаться. А еще просто было приятно чувствовать себя неуязвимым и вольным в невольном своем государстве. Читинские ребята, кажется, сильно на него обиделись, хотя ничего дурного им не сделал, а только на пол уложил друг на друга, правда, на глазах народа. Переехав Байкал, как всякий приличный бродяга, Саня Грязев решил пожить денек в Иркутске и даже не стал давать концерт на вокзале, да к нему еще возле поезда прицепился милиционер, предлагавший пройти с ним в линейный отдел. Пришлось запереть его в пустом киоске возле ступеней подземного перехода, а он с испуга начал стрелять в фанерные стенки, поднял шум на весь город, так что Грязев вынужден был оставить железную дорогу с электричками и пересесть на автобус до Черемхово. Там он снова перебрался в пригородный поезд, поплясал на станции Зима, потом почти без эксцессов в Нижнеудинске, однако на узловой станции Тайшет, внешне спокойной и неагрессивной, решил дать большой гастрольный концерт – очень уж восторженно принимала публика! К тому же после традиционной чечетки Грязев начал с цыганских танцев, поскольку заметил в толпе цыганят, и тут не стерпел откуда-то взявшийся цыган – молодой, усатый, маслоглазый, в настоящей рубахе из красного шелка, в мягких хромовых сапожках на высоком подборе. И схватились они в перепляс, завели друг друга, разожгли соперничество, как в драке. Саня не заметил в пылу, как среди зрителей оказался целый табор – цветастый, шальной, глазастый. Забренчали бубны, захлопали в такт ладоши и даже скрипка запела! Больше всего Грязев боялся за свои чечеточные туфли: они были лаковые, тоненькие, красивые, но для серьезной пляски едва ли годились, поскольку купил их из-за твердой подошвы по случаю в магазине похоронных ритуалов. Вся надежда оставалась на то, что они отечественного производства и сделаны не из картона, а настоящей кожи. Да ведь клей-то у нас плохой! У цыгана же сапоги – залюбуешься, каблук наборный, на медных шпильках, с подковкой. Где и взял, гад, такие?
Полчаса отплясали – ему хоть бы что, а у Сани лысина мокрая и все три оставшиеся рубахи насквозь. Стало ясно, что цыгана умеренным темпом не взять, надо предлагать свой, стремительный, с разорванным ритмом, как при штурмовой атаке, с элементами гимнастики и акробатики, подавить его психологически, а то он все норовит кружиться да руками махать, как цыганка. Сначала у него глаз еще сильнее заблестел, начал было тягаться – то на «мостике» попляшет, то вприсядку пойдет с прихлопами по полу, но таборный «оркестр» хоть и свой ему был, однако непроизвольно убыстрял темп вслед за Грязевым. Он же требовал – еще, еще, еще! И так завел цыган, что они уж и стоять на месте не могли, пританцовывая в экстазе от малого до старого. Что тут началось! Вдруг заплясала вся толпа, засвистела, заухала, и даже бронежилетные менты, стоящие на исходных позициях, хоть и не пустились в пляс, но закачались в такт и будто бы подхватили самозабвенно восторженный напев:
– Най-най-най-най-най-най!..
И сломался цыган! С достоинством сдался – встал на колено и склонил голову. Красная рубаха на спине почернела от пота, волосы черные в сосульку, затуманился масленый глаз…
В тот же миг густой торжествующий ор возреял под вокзальными сводами. И милиционеры, раздвигая толпу, пошли в круг. Неизвестно, ушел бы на сей раз Саня Грязев – за час ни разу духу не перевел, ни на мгновение ни одной мышцы не расслабил, – да вдруг схватила его за руку старая толстая цыганка и, как торпеда, пошла через толпу. Остальные же обступили ментов и такой рев подняли – в ушах зазвенело. А цыганка вытащила его на привокзальную площадь и между машин, мимо каких-то заборов, складов и сараев повлекла прочь от народа. И только приговаривала на бегу:
– Ай, рома! Хорошо пляшешь! Ай, рома! Молодец!
Лишь по дороге, когда уже отдышался, вспомнил, что оставил на вокзале и сумку с нехитрыми инструментами, и кепку с деньгами. Да уж поздно было возвращаться назад. Между тем цыганка вывела его на окраину города, за железную дорогу к огромному лесоскладу, и только тут пошли шагом.
– Ай, рома, хорошо плясал! Горячее сердце у тебя! Душа вольная!
– Куда же ты ведешь меня, мать? – спросил Саня.
– А в табор, рома! Цыган посмотришь, тебя цыганам покажу! Ай, рома, молодец!
Это были настоящие цыгане, кочующие на лошадях, певчие, пляшущие, хотя и торгующие попутно на собственное пропитание. За лесоскладом у них палатки стояли, импортные, разноцветные, яркие, и повозки укрыты таким же брезентом. На палаточных веревках сушилось детское белье, рубахи, юбки; неподалеку паслось десятка два лошадей, только травы еще не было, поэтому старый цыган разносил им сено с телеги. Виделось в этом таборе что-то древнее, истинно кочевое – может, ветер вздувал шатры точно так же, как тысячу лет назад, или кони бродили такой же неторопливой поступью и дым костра курился и реял над станом. И вместе с тем отовсюду выпирала кричащая современность: повозки на автомобильных колесах, упряжь из авиационной брезентовой ленты и эти яркие туристические палатки с рекламными надписями «Мальборо», «Кэмел». Похоже, все цыгане промышляли в городе, среди палаток виднелись две женщины да старик возле коней. Старуха, что привела Грязева, велела ему подождать возле костра, сама же вошла в одну из палаток и пропала минут на пятнадцать. Тем часом от города потянулись цыгане небольшими, скорее всего семейными группами. Шли весело, кричали и разговаривали громко и, увидев Саню, что-то радостно говорили на своем певучем и каком-то развинченном языке, но восклицали по-русски:
– Ай, рома, молодец!
Лишь потом он случайно узнал, что табор восхищался не только его пляской и победой над удалым цыганом. Под шумок, под стук каблуков и оцепенение восхищенной публики ловкие на руку кочевники основательно почистили карманы, сумочки и чемоданы зрителей. И тогда же он усомнился в своей победе – уж не спектакль ли разыграли эти кочевые артисты?
Но это случилось потом… А в тот вечер все время ликующие цыгане устроили праздник – общее застолье у одного большого костра. На землю натрясли толстый слой сена, вынесли из палаток и расстелили сначала войлочные маты, затем ковры, посередине же, совсем по-домашнему, положили клеенки и буквально навалили горы снеди – от свежих помидоров до мохнатых плодов киви, от вареных куриц до салями. Но при этом очень мало вина, всего несколько бутылок рислинга. Когда все было готово, из палатки вышел еще не совсем старый, однако болезненного вида цыган с пегой бородой и серьгой в ухе. Ни настоящий цыганский наряд его, ни походка, ни голос не могли создать у Грязева образ старшего в таборе, барона, поскольку в нем чувствовалась глубокая интеллигентность и европейское образование. Не серьга бы, не богатая бордовая рубаха с золотым шитьем, можно было подумать, что это стареющий профессор, декан какого-нибудь гуманитарного факультета. Ему принесли раскладной стульчик, усадили в центр застолья и лишь после этого расселись сами. Старуха показала Грязеву место напротив барона. Тот что-то негромко спросил по-цыгански, и весь табор ответил весело и дружно. Сразу засмеялись, заговорили, изредка вновь восклицая:
– Ай, рома, молодец!
И тот молодой маслоглазый цыган кричал со всеми в общем восторге, будто самолюбие его никак не пострадало, – ни обиды, ни даже спортивной злости. Цыганка налила две чайные чашки вина, подала сначала Грязеву, затем барону.
– Ну, здравствуй, гость! – с мягкой торжественностью сказал «профессор». – Мои люди говорят, ты Григория переплясал. Впервые вижу человека, который бы заставил его поклониться. Если бы русский с цыганом работать взялись – тут бы я поверил, а в пляске редко кто цыгана одолеет. Выпьем-ка за твое здоровье, гость! Да покажи старику, что умеешь.
– Покажи, рома, покажи! – загудел табор.
Саня Грязев отпил вина, поставил чашку и с тоской глянул на свои туфли. От прогулки по сырой весенней земле они размокли, подрастянулись и могли вот-вот развалиться. Возле носков подошва уже опасно дышала…
– А дайте-ка мне ваши цыганские сапоги! – сказал он. – Неловко мне лысому да еще босому плясать перед табором!
– Молодец, рома! – засмеялись и закричали цыганки, давно посматривающие на лысину. – Ай, молодец!
Ему принесли несколько пар – от офицерских хромовых до шитых на заказ, с подбором и подковками. Как не жаль было, но не подошли заказные из-за подъема. Грязев надел поношенные офицерские, смял голенища, взбил чечетку на земле – вроде не трет, не давит…
– Эх, чавела! – распаляясь, крикнул он и легкими, но выверенно-четкими движениями пошел в круг.
Не ударить бы в грязь лицом! Все-таки не каждый день в таборе плясать доводилось… А цыганский «оркестр» уже запристукивал, потянул мелодию танца, покатил медленную зыбучую волну – всколыхнулся вечерний простор. Земля была еще мягкая, влажная, прессовалась под каблуками, тут дробью не возьмешь, не очаруешь слух ритмом; тут вся красота в точности и пластике движения, в постепенном наращивании темпа – от падающего первого камешка до горной лавины, которая должна заполнить, захватить все пространство. Через минуту он привык к сапогам, еще через две – к земле, и пошло дело! А тут еще маслоглазый соперник отнял у молодой цыганочки настоящие кастаньеты и стал точно выстукивать ритм, подстегнул ноги, вдохновил ликующие мышцы.
И разошлась, развернулась душа! Замелькал перед глазами цветастый смеющийся народ, заискрились десятки огромных черных глаз. Плясать в таборе оказалось легче! Энергия танца воспринималась мгновенно и так же мгновенно отдавалась назад, усиленная втрое. Странным возбуждающим «допингом» вдруг показались ему яркие палатки, кровли повозок, пестрые одежды и особенно огромный, бурно пылающий костер, излучение которого доставало лица, плеч, рук и как бы насыщало дополнительной энергией каждое движение. Цыганская мелодия, с которой, можно сказать, рождался и умирал русский человек, была так же близка, горяча и понятна, как горящий огонь. Только в ритме, только в танце пробуждались и начинали жить вновь древние, глубинные корни, связывающие эти два народа. И потому цыгане любили петь русские романсы, а русские – плясать цыганочку. И учиться этому не было никакой нужды ни тем ни другим.
Эх, чавела!
И вдруг что-то нарушилось! Нет, ритм не сбился, а темп все еще рос, однако некая чужеродная нота вписалась в гармонию и начала стремительно разрушать ее, как ползучая трещина разрушает хрустальную вазу. Этого еще никто не заметил, ибо возникший диссонанс был пока скрытым и ощущался лишь мышцами, но он набирал силу вместе с убыстряющимся темпом. Саня Грязев неожиданно перехватил маслоглазый взгляд цыгана с кастаньетами и вмиг все понял: улыбаясь, недавний соперник выстукивал ритм и умышленно «отрывал» последний такт. Эх, чавела! Приучил, притянул к себе слух и теперь медленно готовил провал… Грязев выбрал позицию, молниеносно крутанул «колесо» и носком сапога достал кастаньеты, выбил из рук и успел поймать их в воздухе.
– Молодец, рома! – закричали цыганки, и в тот же миг в кругу оказалась девочка лет тринадцати, тоненькая, почти еще безгрудая, но уже грациозная и гибкая. Ах, выросло бы у нее что-нибудь поскорее! Вот уж бы подразнила, вот бы уж было на чем звенеть монистам! Однако до чего же глубокие и вишневые были глаза!..
Только почему же так поздно вышла? Темп достиг своего апогея, далее мог быть только взрыв мышц или полет в полной невесомости…
Табор ликовал, по-театральному аплодировал, женщины махали платками. Саня Грязев встал на колено перед девочкой, поцеловал край одной из бесчисленных ее юбок и вручил кастаньеты.
– Молодец, рома, – сдержанно сказал барон. – Вижу, были у тебя в роду цыгане. Хотя ты и не похож совсем…
– Не было, – признался Саня Грязев. – Я родился в Костромской области.
– У цыган нет областей, вся земля наша, везде побывали, – тихо засмеялся он. – Ну, если не сто лет назад, так пятьсот. Кровь свою память имеет, человек – свою. Да в том ли дело?.. Пойдем ко мне в шатер!
В большой шестиместной палатке, утепленной войлочными паласами и коврами, горела лампочка от автомобильного аккумулятора, топилась маленькая чугунная печь, установленная на железный лист. Барон усадил Грязева на раскладной стульчик к низкому черному столику, сам сел спиной к печке.
– Простыл я недавно, – вдруг пожаловался он. – Вчера на флюорографию ездил – пневмония. Придется с неделю полежать…
Старуха принесла бутылку вина, опустила его греть в горячую воду, поставила закуски на стол. На улице уже начиналось веселое пиршество, и гул громких голосов сквозь войлок напоминал крик далекой журавлиной стаи.
– Что же вы так рано тронулись в дорогу? – спросил Грязев, желая начать разговор о цыганской жизни. – Холодно кочевать в кибитках-то…
– А мы в кибитках не кочуем, – признался барон. – Постоим неделю, соберем денег, откупим пару вагонов: один плацкартный, другой – грузовой. И до Красноярска. Там еще постоим…
Саня Грязев рассмеялся своим мыслям:
– Мне показалось, вы как в прошлые времена…
– Да времена-то теперь не прошлые…
– Зачем же тогда кибитки, лошади?
Барон хитро улыбнулся, но глаза оставались умными, проницательными и доверчивыми.
– Любопытный ты, рома!.. Пойдем с нами, вот и узнаешь зачем.
– С вами? – изумился Саня. – Я слышал, вы чужих не берете!
– Это когда-то не брали… Четыре года назад с нами хиппи кочевали. Два месяца вытерпели. Но они – люди пустые, ни работать, ни танцевать. А ты хорошо пляшешь! И слух у тебя тонкий, и глаз острый. Почти цыган. При твоей ловкости научить бы тебя коней воровать…
– Где же их воровать, если и коней-то нет…
– Было бы кому, а кони найдутся.
– Зачем же они, коль вы на поездах кочуете?
– Да чтобы душа цыганская не пропала! – неожиданно загоревал барон. – Чтобы кровь заиграла, когда коня берешь. Это ведь что плясать, что воровать коня – одинаково душа горит. А мои люди нынче, кроме как карманы почистить, ничего больше не умеют. Цыгане-то не карманники, не мелкие воришки… Давай-ка, рома, выпьем вина! Говорят, нельзя, когда антибиотики колют, да где наша не пропадала! Хорошо ты пляшешь!
Он сам налил ркацители в чайные чашки, попробовал, теплое ли, и чокнулся с Грязевым. Мутные, болезненные глаза его просветлели. Барон выпил до дна, погасил назревающий кашель.
– Григорий тоже хорошо пляшет. Но воровать коней не умеет. Взять не может, шарахаются кони… Мы теперь покупаем коней. Коней покупаем – тряпки продаем. Тряпки продаем – коней покупаем. Цыганская ли это жизнь?
Грязеву показалось, слеза мелькнула в темных цыганских глазах, да «профессорское» воспитание сдержало ее, высушило внутренним огнем.
– Далеко ли кочуете? – спросил Саня, чтобы поддержать разговор.
– Гостя обмануть – Бога обмануть. – Он поднял сухие, воспаленные глаза. – Скажу тебе: в последний раз кочуем. Мой дед привел этот табор из Сербии. Говорил, и тогда уж были плохие времена для цыган, от немцев ушли в Россию. Отец откочевал на Дальний Восток, думал, там будет воля… А нет теперь воли в России, ни для русских, ни для цыган. Я повел людей назад, да только теперь в Сербию не уйти, опять война там… В Краснодарский край пойдем, привыкли мы жить у моря. Пойдем с нами? Если плясать умеешь, значит, вольный ты человек, и вижу, холостой, одинокий. Невесту тебе дадим, женим на цыганке. Та, что плясала с тобой, – нравится? Небось думаешь, молодая совсем… По нашим обычаям – невеста, четырнадцатый год пошел. Не смотри, что как тростинка, радуйся. Не заметишь, как растолстеет…
Сначала Сане Грязеву показалось, что голос барона слаб от болезни, но вдруг услышал в нем глубокую, почти не скрываемую иную боль, скорее даже привычную горечь, уже не замечаемую стариком. Барон медленно стянул сапоги и надел теплые белые бурки.
– Неужто стало так худо цыганам? – спросил Грязев, не выдавая растроганных чувств.
– Хорошо, что спросил, – отозвался тот, будто ждал этого вопроса. – Людям стало хорошо – цыганам плохо. Торговать начали. Когда водки не было – водкой, сахара – сахаром. Ничем не брезговали, «цыганторг» открыли. Машины купили, дома… Говорили: еще год-два такой воли – и своим лошадям золотые зубы вставим. Да как цыганам-то мозги вставить? Пить научились, а веселье утратили. Зачем цыгану пить, если он без вина всегда весел и пьян? Мы же народ веселили и сами не скучали, хватало радости. А нет радости – пропал цыган.
– Но в вашем таборе весело! – попытался развеять невеселые мысли Саня Грязев. – И народ жизнерадостный, живой!
– Это потому, что вместе собрались, истосковались по цыганский жизни. Да надолго ли? Придем в Краснодар, к морю – разбредутся, снова купят дома, машины, и я их не удержу. Земли у нас своей нет, и зачем цыгану автономия? «Цыганская республика» – звучит-то как смешно… А вот погоди, еще и такой вопрос встанет! Будут землю требовать. Только это уже не цыгане.
В таборе пир шел вовсю, уже заиграл «оркестр» – начинался свой, внутренний концерт. Грязев услышал стук кастаньет, и сразу же вспомнилась девочка, что танцевала с ним на «просмотре»… Табор веселился, а барон тускнел все больше, и в этот час, кроме Грязева, утешить его было некому.
– Прости, отец. Не мне, конечно, советы давать…
– Нет, гость, говори! Посоветуй, – слегка оживился барон. – Ты умно пляшешь, красиво… Говори!
– Не лучше ли назад, в Индию откочевать? Может, такое время настало, когда возле матери только и можно спастись. Да и отсюда ближе, чем до Краснодара, тем более до Сербии.
– Понимаю, о чем ты сказал, – после паузы вздохнул барон. – Долго меня эта мысль грела… Да ведь наши предки не зря вывели оттуда цыган. Мы от Индии давно оторвались. И к славянам приросли, так что не оторваться… Что тут еще говорить? Гостя обмануть – Бога обмануть… Помнишь, когда в драке под дых дадут? Отлежишься, отдышишься, встанешь и снова… Ты ведь дрался, вижу. Кто хорошо пляшет, тот и дерется хорошо. Так вот, дали России под дых, и потому свело русский дух. Но Россия-то отдышится, встанет – цыганам больше не подняться. – Голос его как-то незаметно выровнялся, приобрел силу. – Путь нам один, брат, – ассимилироваться, раствориться в русском народе. Может, повеселеет Россия, станет немного похитрее, побойчей, может, снова запоет, запляшет… Хоть так не пропадет цыганская кровь!
Он налил вина, вручил чашку Грязеву. На улице пели слаженно, красиво, раздольно, однако с цыганской печальной яростью. Барон заметил его внимание, улыбнулся, отхлебнул горячего вина.
– Если народ утратил свой образ жизни, это, брат, уже не народ, а фольклорный ансамбль. Потому и поют так!.. Пойди к ним, потанцуй с цыганами и оставайся у нас. Присмотрись к невесте. Понравится, так женим, и ступай своей дорогой. Лучшей жены, чем цыганка, тебе все равно не найти. Красивые дети у вас будут! Волосы не такие белые, как у тебя, да зато лысых не будет. Иди, веселись! Не гляди, что я хмурый. Мне приходится всю таборную тоску на себя брать, чтобы веселились цыгане. Так заведено было. Священники грехи берут на себя и замаливают, а я – тоску…
В эту ночь он не мог уснуть, хотя положили его в утепленную кибитку в меховой спальный мешок: гудели этой ночью перетруженные ноги, звенели мотивы цыганских песен в голове, но не те, что он слушал до трех часов утра возле костра, а как бы иные, избавленные от «фольклорности» – некая тихая, безмерная печаль. Решение остаться у цыган в таборе пришло внезапно и сразу стало твердым, определенным, так что мгновенно развеялись малейшие намеки на сон. Грязев выбрался из кибитки, подавляя возбуждение, постоял с поднятыми к небу руками, посмотрел на гаснущие звезды. Хотелось немедленно сообщить об этом барону, однако было еще рано, пятый час… Он тихо побрел к коням, стоящим неподалеку от табора: там всю ночь дежурил сторож – единственная бодрствующая душа, и охранял он не только лошадей, но и всех спящих соплеменников.
Лошади стояли настороженные, пофыркивали, прядали ушами, вслушиваясь в предрассветную тьму.
– Будто волчью стаю почуяли, – шепотом сказал сторож, пожилой невысокий цыган. – Возле города волков нет, значит, люди идут, много людей. А какие люди ночью к цыганскому табору ходят? Только милиция…
Логика сторожа была железной.
– Это меня ищут! – уверенно сказал Саня Грязев.
Оказалось, в эту ночь не спал и барон, топил печку, смотрел в огонь и, кутаясь в полушубок, тихо покашливал.
– Что, рома, не спится тебе? – спросил он ласково.
– Решил я пойти с вами, отец, – несколько торопливо признался Грязев.
– Я ведь тебя не тороплю, – заметил барон. – И из табора не гоню…
– Ты-то не гонишь, но к табору какие-то люди идут. Скорее всего облава, за мной…
Барон даже не шевельнулся, бровей не поднял. Спросил, глядя в огонь:
– Признайся мне, что за слава летит за тобой? За что тебя ловят?
– Откровенно сказать, ни за что. Возможно, документы хотят проверить, узнать, кто такой, почему пляшу на вокзалах. – Грязев усмехнулся. – А я не хочу, чтобы спрашивали меня, проверяли! Без всякой причины, не хочу, и все! Я вольный человек!.. Так что я привел за собой милицию, я и уведу!
– Мы тебя спрячем. – Барон встал и положил руки на плечи Грязева. – Никакая милиция не найдет.
– Извини, отец, не хочу я прятаться! Лучше поиграю с ними, подразню. Мне это в удовольствие! А табор я в Красноярске найду.
Барон скинул с плеч полушубок и вдруг рывком сорвал с себя рубаху:
– На тебе, носи! Ты цыган! Не по крови, так по духу, иди с Богом! Жду тебя в Красноярске! Иди, рома! – И вдруг распрямился, выгнул грудь, ударил себя по голенищам сапог: – Иди! Иди, рома! Мне весело стало!
В таборе уже было легкое шевеление, между палаток и кибиток сновали бесшумные тени: что-то прятали, убирали подальше от глаз. Саня Грязев незаметно выскользнул из табора – коней уже куда-то увели, пространство до железнодорожной насыпи было еще сумеречным, хотя в светлеющем небе четко обозначился горизонт. Подойти незаметно к табору можно было лишь со стороны насыпи либо в обход лесосклада. Скорее всего облаву начнут с двух сторон. Значит, руководство милицейской операцией должно находиться где-то в середине… Не скрываясь, Грязев пошел в этом направлении и скоро очутился на подъездных путях к лесоскладу. За насыпью стоял темно-зеленый омоновский автобус, а бойцы, по всей вероятности, рассредоточились вдоль нее, чтобы перекрыть пути отхода в сторону города. Они уже должны были видеть Грязева.
Саня прошел по шпалам, выбрал ровное место между рельсов и вытащил бубен из сумки: цыгане принесли и вернули ему оставленные на вокзале вещи. Встряхнув над головой бубен, Саня отбил себе ритм и пошел плясать. Если ОМОН рассчитывал заодно потрясти табор, то сейчас он путал все планы. Внезапного налета никак не получится, и обманчивая тишина вокруг говорила лишь об одном: решали, брать танцора или все-таки проводить всю операцию.
Решили брать танцора…
Слева и справа возникло шевеление, и в тот же миг тишину взорвал неприятный лающий голос из автобусного репродуктора:
– Стоять! Не двигаться! Руки за голову!
Грязев вскинул руки, позвенел бубенцами и на мгновение замер. Две фигуры в масках выскочили на насыпь – это была их ошибка, результат плохой подготовки, и Саня немедленно ею воспользовался, прыгнул под откос и не скрываясь помчался к автобусу. Оттуда запоздало выскочила еще одна «маска» с пистолетом в руке и в тот же миг лишилась оружия. Выбитый пистолет улетел куда-то на черную, разбитую гусеницами землю, а сам омоновец – под автобус.