Слуга вернулся с кушаньем, поставил, убрал кости, одернул складки сарпатной[82] скатерти, устроив все в порядке, поклонился боярину, пошел, но, подняв с полу стопу, поставив ее на стол, еще оглядывал: нет ли-де беспорядка?
– Уходи, холоп!
Слуга исчез, как и не был.
Боярин по старой привычке никнул к столу мохнатой головой, подложив под бороду тяжелые кулаки, щурился, будто дремал. Ждал.
Боярыня пришла, легко ступая, подошла к столу в розовой распашнице из веницейской тафты. Широкие рукава распашницы с вошвами[83] червчатого бархата.
Боярыня высока ростом, статна, на ее красивой голове кика с жемчужными рясами, под кикой – волосник с заушными тяжелыми серьгами. Сегодня она не белилась, лицо и без того бледно, глаза большие, светлые, веселые.
– Здравствуй, господин мой! Звал, аж допочивать не дал…
Вместо приветствия боярин зарычал медведем, вскочил и замахнулся обоими кулаками.
– Убью, лиходельница!
Боярыня слегка пригнула голову и, будто танцуя, глядя на носки бархатных башмаков, отступила, пятясь к двери:
– Убьешь голову – руки, ноги иссохнут, боярин!
– Малка! Ты… змея…
Боярин тяжело упал обратно, дерево скамьи крякнуло, спинка скамьи, крытая зеленым ковром, трещала, боярин ворочался, вытаскивая из зепи[84] порток бархатных, синих с узорами, письмо, скрученное трубкой. Большие руки дрожали, голос хрипел и срывался – боярин, развернув цедулу, читал:
«Друже, Никита Алексеевич! Благословение тебе, боярин, мое, патриаршее, из пути в Вязьму…
Боярин, не впусте предки наши нарекли женщину по прелестям ее сосудом сатанинским и по домострою учить ее повелели, смиряя в ней разум робячий, и указали закрыть лепотные тела ее обманы в ткани шелковые или же ряднину суровую. Малка, жена твоя, книгочийка и учена от моей мудрости, но женстяя хитрость не ровна мудрости мужей, законами правды согбенных… инако сказуем – выше всех мудростей и благ ценнейших, жена, от Евы праматери изшедшая, любует блуд! Да ведомо будет тебе, боярин Никита, что содеялось той ночью, когда спал ты хмельной гораздо в нашей хлебенной келье: Малка боярыня блудила с моим постельничим и ризничим[85] Семкой.
Сам я ее зрел срамно обнаженну, без рубахи! Власы блудницы, грех молыть, распущены были поверх наготы ее. Главы покров покинут был у ложа! И тебе бы, боярин, друже, помня власть свою и ее женстее дело и чтя жену яко младеня, поучить бы плеткою. Беды от того не бывает, но память малопамятному уму вложити довлеет. И так бы я содеял с ней, вздев в рубаху хамовую, мокрую, и посек бы без людей в спальне ее. Скрозь мокрое тканье ран, а паче рубцов на теле не бывает, то ведано мной, не единожды было пытуемо… Всяко лишь силу свою умерь, себя не возожжи и на плеть налегай не шибко! Никон».
Бледное лицо боярыни порозовело, она сказала негромко, шагнув к столу:
– Он меня указует плетью бить? Он, кой меня увел от честна мужа, кто первый обнажил мою наготу от волос до пят, щадил лишь кику на голове, а обнаженны груди и брюхо мазал маслом, крестил и… клал на свое ложе… да, все…
– Малка! Умолчи, умолчи же! – Боярин приник над столом, скрыл глаза.
– А, нет! Если разожгли – вот… Брата Григория Зюзина сняли с воеводства, били кнутом по государеву указу… да разве быть Григорию силой в брата Никиту?.. Кто помогал Григорию сильно брать казну государеву, напойную, грабежом у голов кабацких и целовальников? А пошто Никиту не били? А пошто Никита покрыт и кем покрыт? И за што покрыт?
– Умолчи, змея!
– Святейший, он второй государь! А дары? Соляные варницы, поташные, будные обжиги… боярин Никита знает, за что ему те дары?..
Боярин поднял голову, кулаками стукнул в стол и крикнул:
– Замолчи! Уйди от меня! Бить тебя не буду, но ежели прилучится захватить в твоем терему какого-либо шиша, то обоих вас свяжу и кину на яство медведю живых, как царь Иван Васильевич досель наряжал.
Боярыня ушла. Зюзин принялся пить меды хмельные, мешая с водкой, ворчал под нос:
– Ума не занимать святейшему, а вот поди – должно, ревность и умника дураком ставит?.. – Поглядел на свои лапы боярин, подумал: «Такими клещами только медведей брать добро, жену, да еще любимую, да еще умницу… нет, патриарх, нет!.. А ну-ка, поглядим, как там полоняник?» Боярин встал.
Зюзин, хмельной, но твердо и тяжело стоящий на ногах, вошел в безоконный подклет к медведю. Было темно и вонюче, только калеными угольками горели в темноте глаза зверя.
– Гой, доезжачий!
– Тут я, боярин!
– Огню дай, да прихвати кожаные рукавицы с завязками у пястья, да чуй – гуж сыромятной дай!
– Даю, боярин!
В синем кафтане, зеленеющем от огня двух факелов, в иршаных желтых сапогах осторожно вошел малобородый доезжачий. Он воткнул факелы, вонявшие копотью, за жердь, приколоченную к стене с зарубами для гнезд огню. Подал боярину, вытащив из-за кушака, рукавицы и длинный гуж. Медведь зарычал, звеня цепью, встал на дыбы.
– Берегись, боярин, ударит зверь!
– Крепко бьет?
– Да зри – пол выдрал корытом, ежедень щепу отгребаем, уносим…
– Ты, советчик, поди к столу, где ел я, мясо там есть и кости – неси сюда!
Доезжачий где-то прихватил решето, в решете принес кости с кусками баранины. Боярин натянул на руки кожаные рукавицы, шагнул к зверю и крикнул:
– Го! – сунул зверю кусок мяса.
Зверь поднял лапу ударить и опустил, фыркнув носом, жадно схватил кусок, сглотнул не жуя.
– Го, – другой кусок протянул боярин.
Зверь схватил кусок уже не так быстро и жадно, потом переданные в решете кости выбрал лапами, как человек, дочиста, иные грыз, иные проглотил не жуя.
– Филатко! Скажи Тишке, чтоб кормил зверя, – голоден! – и пить ему в корыте ежедень давать…
– Он, боярин, когда наестца, то озорничает, – ответил доезжачий, – пол рвет, рычит да цепью брякает на весь дом, чует, что собаки на псарне заливаютца, и пуще тамашится… сторонись – ударит!
Медведь занес лапу, ударил, боярин отвел удар. Зверь разозлился и быстро снизу вверх мазнул лапой, но боярин и этот удар отвел.
– И-и… ловок, боярин!
– Ты что же, скотина, не зришь хозяина?! – Боярин разозлился. В злобе Зюзин был дик, зорок и быстр. Он сдернул с плеч кафтан прямо в навоз на полу, взмахнул гужом перед глазами зверя, зверь присел, отвернул морду, а Зюзин уже сидел на медведе верхом. Медведь еще ниже присел и засопел злобно.
– Гей, Филатко, подразни его!..
– Ужо, боярин! Я рогатиной… – Доезжачий вывернулся из подклета.
– Годи да жди! Он те в то время переест руки, ноги… – ворчал боярин, вдавливая гуж в пасть зверю. Вдавив, завязал узлом на шее сзади.
Доезжачий пришел с рогатиной. Боярин, косясь на него и загибая упрямую лапу зверя, надел рукавицу, затянув ремень запястья.
– Ослоп принес на черта! – Загнул другую лапу медведя, сделал то же. Потом отошел спереди, взял за цепь, поставил медведя на дыбы. Обхватил свободной рукой зверя, сказал:
– Будешь ужо и хозяина почитать! Филатко, зови парней – выгрести навоз и соломы чтоб…
Боярский кафтан подняли, навоз выгребли, настлали соломы, принесли корыто с водой…
– Уберись! С цепи спущу!
Зверь дрожал и злобно вертел головой, чая себе беды.
Холопы ушли. Боярин с цепи не спустил медведя, но гуж с него развязал и рукавицы сдернул.
– Ништо! Так мы с тобой повозимся, будем приятство вести, тогда с цепи спущу, плясать заставлю…
Доезжачий, стоя у двери, глядел, и странно и страшно казалось ему, что зверь боярина не ударил и зубом не тронул, а только косился, ощерялся, как собака.
И еще доезжачий про себя смеялся – боярин ушел из подклета весь обвалянный медвежьим навозом, шерстью тоже. На дворе Зюзин заорал во всю глотку:
– Холопы! Баня как?
– Готова баня и пар налажен, боярин! – ответил чей-то голос в узкое окно повалуши.
И еще вопросил боярин:
– Сорочка и рухлядь чистая есть ли?!
– Все есть – мойся на здоровье!
– Чтоб парельщиков, да смену им сготовить! – И про себя сказал: – Эх, сегодня запарюсь до ума решения!..
Боярыня Малка знала повадки мужа: когда разозлится на нее, то либо на охоту уедет, или уйдет на псарню. Забавляется со псами до глубокой ночи, а после в баню залезет и там же, в бане, заночует до утра. Квасу ему туда носят со льдом, а то и меды хмельные, тоже стоялые на льду.
Боярыня, как лишь смерилось и зазвонили ко всенощной, покликала сватьюшку. Так прозвали сенные девки приживалку в доме боярина Зюзина.
Когда явилась сватьюшка, боярыня угнала девок к себе.
Сватьюшка играла роль добровольной дурки (шутихи). Она же по торгам и людным улицам собирала всякие вести – боярыне пересказывала. Одета была сватьюшка в кармазинный темный армяк, шитый по подолу кружевом золотным, а по воротнику и полам – шелками в клопец и столбунец[86]. Под армяком – саян на лямках, усаженных соврулинами голубыми. Саян черной, плисовой. В шапке – вершок шлыком, а на маковке вершка – бубенчик серебряный.
– Сватьюшка, что я тебе молвю…
– Не ведаю, боярыня светлоглазая…
– Прискучил мне муж мой богоданной, укажи – что делать?
– Ой, боярыня, чай, сама ты без меня лучше ведаешь, что делать… только молвю: пора ему, медведю мохнатому… тьфу ты!.. говорю неладно… пора прискучить… Жену мало знает – зайцев гоняет да девок в избы загоняет, золотом дарит и с любой спит…
– Ну так вот! Наглядела я молодца из окна с крыльца – хочу с ним любовь делить…
– Ништо! Сердце зори, да не проспи зари, боярыня!
– Ох и хитрая ты! У тебя слова краше моих – укладнее…
– С зарей, светлоглазая горлица, люд честной шевелитца, поп отзвонил да за питие садитца… Помни, дочь, ночь, любовь через край не пей… к дому поспей… утречком, ежли придет боярин с охоты, о жене заботы… грабонет да глянет, чтобы постелька была нагрета – вот те все спето!
– Ох, все-то она понимает… Сватьюшка! Дай-ко мне вон там из сундука, что под коником[87] стоит, кованой, чернецкую одежу. Черницей наряжусь, куколем черным кику закрою, да башмаки черные, мягкие дай…
– Все подам, боярыня, окручу, обверчу – только личико умыть потребно, черницы, горлица, не белятца, не вапятца, под глазками подчерним да тоненько угольком морщинки намажем…
– Нет, сватьюшка! На ворону походить не мыслю… в сутемках сурьму кто разберет?..
– Твое то дело, разумница… учена от меня и будет! Давай-ко крутиться, рядиться…
– Еще вот там, у зеркала, в ящичке, сватьюшка, патриарший змеевик[88], византийской с архангелом, подай, а то забуду… и неравно стража, а мне Кремлем идти.
– А пошто он страже надобен?
– Знак патриарший… стража знает его, не удержит… Проводи, ключи есть у тебя, запри дверь… у меня два ключа, к своей и патриаршей палате…
– Поди, поди, моя светлоглазая… Надо ежели, то постерегу… Помочь раздеться?
– Ну… разденусь сама – не пекись…
– Да будет тебе, моя горлица, пухом дорожка укладена…
Боярыня ушла задним крыльцом. Сватьюшка заперла за ней дверь на ключ, подымаясь обратно лестницей, думала: «Муж за делами да забавами… молодой, пригожей пошто тайком не погулять… И царевны наверх, уж крепко их держат, а чернцов да уродов зовут в рядне, в веригах, скинут рубища да хари писаные, глянь – под ними молодцы – веди в терем!» Потрепала себя шутиха за бородавку большую на подбородке и тихо вслух сказала:
– А коя боярыня явно мужа в блудном деле сыщется, той плетка по телу холеному…
Боярыня дверью под крыльцом вышла, прошла дверкой сквозь тын… На дворе в дальнем углу залаяли собаки и скоро утихли.
На ширине кремлевской площади боярыне жарко сделалось.
Она потрогала на груди под покрывалом змеевик: «Недаром тебя византийцы сочли талисманом… он, он горячит…»
За Кремлевской стеной, в стороне Москвы-реки, далеко полыхал пожар – мутно розовели главы кремлевских церквей, зубцы стены то рыжели, то вновь становились черными.
В Кремль чужих не пускали, но в Успенском шла служба для бояр и служилых людей. В тусклом свете чернели, шевелились головы…
– Бояре у службы, неладно, если кто увидит. А, да я – черница! Наряд свой забыла, будто хмельная…
Прошел, мутно светя остриями бердышей, стрелецкий караул, на женщину в черном не обратил внимания.
Когда отпирала тайную дверь на лестницу в крестовую палату, Малке стало холодно:
– Иду незваная… и имени не знаю, к кому иду…
Смутно помнила, что лестница приведет ее в коридор, туда, где кельи.
В коридоре у самых дверей со свечой в руках встретил ее патриарший дьякон Иван.
– А… боярыня! Разве того тебе не сказано, что святейший уехал?
– Не к нему пришла я… Вот возьми и молчи!
Боярыня сняла с пальца дорогой перстень. Дьякон отстранил ее руку:
– Посулов не беру… Кого надо тебе?..
– Не тебя! Но вас тут двое.
– Семен спит.
– Вот его дверь… я войду к нему.
– Нет, не можно. Святейший знает все!
– Я ничего и никого не боюсь! Боюсь преград на пути моем… Берегись, диакон Иван Шушерин! Моя власть выше твоей.
– Твоей власти, боярыня Меланья, не боюсь я!
– Ты берегешь меня, как эвнух, для ради святейшего?
– Нет! Берегу отрока от грозы и кары! Ему и так дана работа свыше сил… Ты не помышляешь, что будет с парнем, если еще раз соблазнишь его?
– Пошто знать, что будет со мной, с вами завтра? Так я хочу делать сегодня! Разве мы не во мраке ходим? Завтра ни ты, ни я не знаем. Чего ты сторожишь его? Он не женщина…
– Да, но через тебя зачнется так, что он перестанет быть мужем. Уйди, боярыня!
– Ты несчастен, Иван! Иссох, глаза впали, власы ронишь, скоро будешь плешат… Тебе завидна любовная радость других?
– Нет, боярыня, я счастлив… У меня любовь – книги, иму борзописанье, я благословлен в своей доле.
– Послушай мало, Иван диакон! Не будем вражами… я не пойду к нему, но ты разбудишь его, он меня доведет к дому – одной опасно.
– Дай слово, боярыня, не увлечь к себе парня.
– Слово тебе даю – отпустить его вскорости.
Дьякон разбудил Сеньку.
Не доходя тына, боярыня сказала Сеньке:
– Погаси факел! Здесь молвим слово…
– Чую тебя, боярыня.
– Завтра, Семен, когда ударит на Фроловской час с полудня, приходи на Варварский крестец в часовню Иверской. Буду одета черницей…
– Прощай, боярыня, приду!
– Чтоб ты не забыл, дай поцелую.
– Ой, то радостно, да боюсь…
– Бояться не надо! Вот! Ну, еще – вот! А теперь – идешь ко мне?
– Нет… слово дал Ивану.
– Ивану твоему колода гробовая и крест! Не забудь – завтра…
Боярыня скрылась в темноте.
Утром Сенька справился в путь по городу. Диакон Иван сказал:
– Жди мало… Святейшему по сану его не дано опоясывать себя мечом… едино лишь меч духовный дан ему, но у него имется келья под замком – ключ тоя кельи у меня…
– Какая та келья, отец, и пошто она?
– Оружейная келья… Святейший дарит из нее бояр и детей боярских патриарших тем, что помыслит… Пойдем в нее – тебя он благословил двумя пистолями.
Войдя в келью узкую с узким окном, Сенька увидел на стенах сабли, бердыши, пистоли. На длинном столе тоже разложено оружие.
– Вот твое, Семен! – сказал диакон.
Сенька потрогал подарок, отстранил:
– Чуй, отче Иван, благослови взять вон ту палицу!
– Не можно… боюсь рушить волю патриарха.
– Пистоли заряжать долго, кремни, зелейный рог, свинец беречь надо, пойдем – ничего не беру я!
– Экой парень! Ну что тебе люб шестопер?
– У него, шестопера, вишь, рукоятка с пробоем, в пробой ремень петлей уделан, будто для меня… подвесить у пояса под кафтан – и добро!
– Дурак ты! Пистоль пуще устрашает, к пистолю не всяк полезет, к шестоперу с топором мочно, он не боевой, а знак военачалия… Што с тобой – бери, коли потребует господин – вернешь.
– Едреной он, харлужной! Вот те спасибо…
– Не зарони… еще вот – это от меня. – Иван подвел Сеньку к сундуку под окном, большому, окованному по углам железными узорами. – Тут, парень, пансыри… под кафтаном не знатно, сила у тебя есть таковую рубаху носить – будет она тебе замест вериг…
– Пошто мне, отец Иван?
– Берегчись надо… могут ножом порезать сзади, а мне жалко тебя… – И как бы про себя прибавил диакон: – На трудный путь послал отрока господине наш!
– Уж разве угодное тебе створить? Дай, отец, вон тот, что короче, с медным подзором[89].
Сенька, сбросив кафтан, надел кольчугу. Под кольчугой – она была короткая – по рубахе натянул ремень, к ремню привесил шестопер. Повязался голубым кушаком по скарлатному розовому кафтану.
– Добро, Иван! Диакон перекрестил его:
– Мир болеет, и злой он! Иди в него, отрок, яко да Ослябя инок[90].
Они обнялись, Сенька ушел…
Чем ближе подходил он к Варварскому крестцу, тем сильнее била в голову кровь и весь он раскраснелся. В ушах звенело. Сенька боялся, что не услышит Спасских часов. Он думал и не мог прибрать мыслей – что отвечать ей… боярыне, что? «Манит… и я не могу терпеть без нее… Беда от патриарха! А ну, уйду с Тимошкой!»
Время тянулось долго… Потом ударило на Фроловской башне получасье с полдня, и Сенька увидал, как высокая черница с лицом, повапленным белилами да сурьмой, вошла, помолившись, в распахнутую часовню, зажгла свечу к образу Спаса.
Он подошел к дверям. Она, едва сдерживая себя, шагнула к нему… В дороге боярыня спешила больше и больше. Когда не было встречных, ловила его руку тяжелую, непослушную и прижимала к своей груди. Рука его содрогалась от ударов ее сердца. Они ничего и никого не замечали, а навстречу им шли люди с носилками, на носилках лежали, стонали больные, носилки приносились к ближней церкви, ставились у паперти, выходил из церкви поп с напутствием, бормотал отходную. Заунывно звонили в разных концах города…
– Долго, долго! Ходить борзо не умею…
Обошли часть Кремля по-за стены, пришли в слободу Кисловку. В Кисловке жили царицыной мастерской палаты швеи и рукодельницы. Старая опрятная баба отперла им.
– Кто? Кого Бог дает? Крещеные ли?
Боярыня сдернула с кики куколь.
– Радость ты моя! Матушка боярыня! Вот кому молиться буду, как Богу, о Феклушке сестрице…
– Горницу нам, Марфа! Да чтоб чужой глаз чей не видел…
– Ой, матушка, кому нынче доглядывать? Все текут к церквам, кто богобойной, а тот, кто лихой да бражник, – у кабака до сутемок… болесть кого куда гонит…
Они прошли в горницу. Старуха ушла, боярыня заперла дверь на щеколду. Спешно падали на пол черные одежды, а на черное – комком и боярское платье вместе с шитым золотом повойником.
– Ух, какая на тебе рубаха! Сколь звону в ней, сколь весу…
Сенька стащил с плеч панцирь.
– Семен! Месяц мой полунощный…
– Боярыня!
– Кличь Малка! Меланья… Малка, Малка!
– Ты как в мале уме…
– Хи-хи… Я и впрямь малоумна… от тебя малоумна, месяц мой!
Боярыня раскраснелась, будто кумач. Кармин да белила с нее наполовину сошли, притираньем замарало Сеньке щеки и губы.
Когда садились к столу, Марфа сказала Сеньке, помочив рушник у рукомойника:
– Оботрись-ко, счастливчик писаной! – И сама обтерла ему лицо.
Она с поклонами угощала боярыню гвоздишным медом, сахарными коврижками, вареньем малиновым, садилась не к столу, а на скамью в стороне, потом куда-то, хромая на одну ногу, шла, приносила настойки, фрукты в сахаре и говорила без умолку:
– Боярыня матушка! Беда с моей Феклушкой, лихо неизбывное… Бабила Феклушка царевичев Симеона да Ивана Алексеевичей[91] и царевен, она ж, Феклушка, коих бабила… и сколь годов вверху у царицы Марьи Ильинишны выжила… Ты кушай, пей – молодца потчуй… Экой он красавец!
– Смиренник мой… Не пьет, не ест, сыт любовью… Сказывай!
– И… и что злоключилось! Феклушка, мать боярыня, с глупа ума взяла в мыльне государевой со сковороды царицыной гриб… завсе для царицы, царевен тож грибы в мыльне жарят, а то и лук пекут, а боярыня у жаркова да по банному делу была Богдана Матвеича Хитрово[92] жена, сказывать тебе нече – злая да хитрая, допросила Феклушку, потом царице в уши довела, царица указала: «Взять-де ее на дыбу! На государское-де здоровье лихо готовила». А то позабыла, что Феклушка двадцать лет при ей живет… да еще: «Поганая-де холопка, посмела имать яство с государевой посуды!» И бабку мою Феклушку, мать боярыня, на дыбу подняли, у огня пекли – руки, ноги ей вывернули да опалили, волосье тож, а нынче сидит старуха за приставы и прихаживать к ей не велят… Попроси, матушка боярыня, святейшего, пущай заступит, пропадет сестрица за гриб поганой…
– Худое дело, Марфа! Из пуста государево дело сделали. Пуще гордость тут царская: «Смела-де поганить посуду». Я попрошу за бабку! Человека ниже себя родом за собаку чтут, и бояре оттуда ж берут меру почета и гордости – холоп, смерд не человек есть, пес и худче того, сами без холопей шагу не умеют ступить… наряжены в бархаты, а хмельны и будто пропадужина вонючи…
– Вот так, матушка боярыня, так…
– Бери, бабица Марфа, деньги! Это тебе за привет, брашно и приют…
– Ой, благодетельница! Пошто мне с тебя деньги? Благо, что другие дают… с них соберу – я уступаю иной раз горницы кое-кому попить, погулять, полюбиться мало…
– Бери и молчи, как о других молчишь. Да берегись поклепа… поклеплют, и тебя на правеж[93] потянут…
– Пасусь, матушка, незнамых людей не пущаю…
– Ну, мы еще пройдем наверх в горницу, побудем мало – и в путь.
– Пройдите, погостите, да задним крыльцом, благослови вас Господь, в путь-дорогу.
Боярыня с Сенькой ушли наверх.
…Боярин Никита Зюзин заспался в бане, а вышел – хватился боярыни.
– Зови, холоп!
– Ушла она, боярин! – ответил дворецкий.
– Ушла… в каком виде?
– Черницей обрядилась, ушла одна.
– А сватья?
– Дурка-т? Та в терему да в девичьей…
– Давай яство! Костей собери на поварне, мяса, кое похудче, поем, попью – медведя наведаю… По пути кличь ко мне сватью!
– Чую, боярин! – Дворецкий ушел.
Сватьюшка пришла в новом наряде. На ней был шушун. Половина шушуна малинового бархата, на рукавах вошвы желтые, другая половина желтого атласа, а вошвы малиновые, на голове тот же колпак-шлык с бубенчиком. Чедыги на сватье сафьяна алого, на загнутых носках тож навешаны бубенчики.
Дворецкий принес любимое кушанье боярина – пряженину с чесноком.
– Садись, сватья, испей да покушай с боярином.
– Не хотца, боярин батюшка!
– Чего так?
– Не след сидеть дурке за столом боярина.
– Знаешь порядок, баальница![94]
– Ой, боярин, да што ты, батюшка! Не колдовка я, спаси Бог…
– Не баальница, так сводница… не впусте сватьей кличут, потатчица!
– И такого нету за сватьей…
– А ну-ка, сказывай, куда пошла боярыня Малка?
– Помолиться, боярин, нынче все к Богу липнут…
– Расплодила вас, бахарей, Малка, нищие с наговорами ходят – ужо всех изгоню… к воротам поставлю ученого медведя, и будет он кого грабать, а кого и мять!
– Ой уж, а чем я тебе не угодна содеялась?
– Потатчица затеям боярыни… ну вот! Покуда боярыня спасается, ты мне потехи дуркины кажи, кувырнись, чтоб подолы кверху!
– Стара я, боярин, через голову ходить.
– Ништо! У меня вон медведь из лесу взят, вольной зверь, да чему захочу – обучу… Человека старого плясать мочно заставить. Ну-ка, пей!
Боярин зачерпнул из ендовы стопу крепкого меду.
– И, боярин батюшка… худо и так ноги носят, с меду валитца буду.
– Не отговаривай!
– Не мочно мне – уволь!
– Архипыч, – спросил боярин стоявшего у дверей слугу, – медведь кормлен?
– Не, боярин! Тишка ладил кормить, да ты от сна восстал, он и закинул: «Сам-де боярин то любит!»
– Добро! Должно, судьба – укормить зверя этой бабкой…
– Мохнатой бес, охальник, медвежье дитё – не боярин ты, вот кто!
– Лаяться?
– А то што глядеть? У меня, зри-ко, родня чутку меньше твоей – захудала только…
– Вишь, она захудала, а ты в дурки пошла, честь тебе малая нынче. Пей!
– Широк Ерема, да ворота узки – не вылезешь!
– Не вылезу?
Скамья затрещала под боярином. Сватьюшка замахала руками.
– Не вставай, не вставай, боярин!
– Пей!
Шутиха выпила стопу крепкого меду, закашлялась, утерлась полой шушуна, отдышалась.
– Все едино колесом не пойду!
– Шути, чтоб складно было, а то царь Иван Васильевич одного шута, как и ты – из дворян, щами горячими за худую шутку облил да нож в бок ему тыкнул. Играй песни альбо стань бахарем! – Боярин, подтянув тяжелую ендову с медом переварным, глотнул из нее через край, утер усы и бороду рукавом бархатного кафтана, прибавил: – Играй песни!
– Ужли первой день меня чуешь? Голоса нету – хошь, кочетом запою аль псом завою… еще кошкой мяучить могу…
– Не потребно так, зачни бахарить.
– Вот то могу – сказывать, и не укладно иной раз, да мочно… Только дай слово боярское медведем не пужать!
– Черт с тобой, баальница, – даю!