– А ты ночью в верховой сад проберись! – подсказала Пелагейка.
– И верно…
Верховых садов в Кремле было два: один – под окнами покоев царевен, другой – под годуновскими палатами (теми самыми, из которых Гришка Отрепьев выкинулся). И можно было туда ночью пробраться, ибо время нечаянно выдалось подходящее: садовники сады к зиме готовили и трудились по ночам, оставляя двери открытыми. Пелагейка и тут надоумила – как пробраться да где укрыться.
И взяла Аленка грех на душу – темной октябрьской ночью, сняв крест, прочитала, как могла, сильные слова.
И не разверзлось небо, и гром не ударил в грешницу.
Надев поскорее крест, поспешила девушка в подклет, радуясь, что коли не сегодня – так завтра примчится государь к Дуне и будет у них любовь по-прежнему.
Два дня воображала Аленка, как пойдет отдавать серебряные чарки боярыне Наталье Осиповне, а та примет ее радостная, и весь Верх дивиться будет, с чего это государево сердце вновь к Дуне повернулось. На третий же день стало ведомо – живет государь по-прежнему у немца Лефорта, и тот в его честь готовит большой пир, и на том пиру будет и Анна Монсова. Присылал сказать, чтоб не ждали…
Вот те и отсушка…
Пелагейки, на беду, в Верху не случилось – и пожаловаться некому.
Зря, значит, грех на душу взят.
И едва ли не впервые в жизни задумалась Аленка о грехах. Раньше – просто знала, за что батюшка на исповеди отругает, а чему значения не придаст. Был у Аленки список грехов, о которых она точно знала – нельзя, не то в аду гореть будешь. Воровать нельзя, блудодействовать, сотворять кумира (хоть и неясно, как это делается), в пост скоромное есть, богохульничать, унынию предаваться…
А мужа вернуть к его венчанной жене – грех? Змею-разлучницу, немку поганую, от православного государя отвадить – грех?
Некстати и упрямство в Аленке обнаружилось. Раньше-то незачем было упрямиться – коли ни с первой, так со второй или третьей просьбы отпускала ее Наталья Осиповна в Моисеевскую обитель, а другого она и не домогалась.
И вот мысли о грехах, упрямство и стыд в глаза Дуне и боярыне Лопухиной глядеть сподобили-таки Аленку отважиться и без спросу из Кремля уйти. Тем паче днем это нетрудно: Кремль полон людей, на площадях торг идет, в церквах – службы. Вышла Аленка как бы в Успенский собор помолиться, благо все мастерицы знали, что она туда ходит, и – ходу!
Решила девушка так: побывав у Степаниды Рязанки, отправится в лопухинскую усадьбу, и пусть Кулачиха ее там спрячет, а сама исхитрится весть боярыне подать. Когда же у Дуни с государем все наладится, уж придумает она, как Аленку в Светлицу вернуть, а нет – отпустит наконец в обитель.
Москвы Аленка не знала, потому и оказалась возле дома Степаниды Рязанки, уж когда стемнело.
Нужный домишко, как Аленке и растолковали, стоял на отшибе, на краю слободы. Невзирая на поздний час, сквозь плотные занавески теплился слабый свет. На улице – ни души.
Аленка подкралась, затаилась под окошком. Там, в доме, были двое, но о чем говорили – не разобрать. Вспыхнуло вдруг за плотной занавеской светлое пятно, подержалось недолго, колеблясь, да и растаяло. Аленке сделалось страшно. Она перекрестилась и прочитала «Отче наш».
Наконец дверь отворилась, на порог вышла женщина с ребенком на руках.
– Уж я тебя отблагодарю, Степанида Никитишна, – сказала она, обернувшись. – Век за тебя молиться буду.
– Отблагодаришь… Завтра в остатний раз прийти не забудь, – грубовато ответили из глубины сеней. – Беги уж, господь с тобой…
Молодая мать перехватила дитя поудобнее, сошла с крыльца и заспешила прочь.
Пока дверь не затворилась, Аленка взбежала и встала на ступеньке.
– Впусти, бога ради! – попросила она.
– А ты кто такова? – ответили из темных сеней.
– Аленой зовут.
– Ален на Москве немерено.
Аленка опустила голову. Ей бы следовало за время сидения под окошком придумать, чтó сказать этой незримой и неласковой Степаниде.
– Прислал-то тебя кто? – видя, что девка растерялась, пришла ей на помощь ворожея.
Тут Аленка еще ниже голову повесила. Как ей было сказать, что узнала про Степаниду Рязанку в самом Верху, в покоях государыни царицы? Да такую верховую гостью ворожея, пожалуй, ухватом из дому выбьет!
– Впусти, бога ради, – повторила девушка. – Не то пропаду. – И заступила порог.
– Хитра, девка! – сердито воскликнула Рязанка. – Да заходи уж! Кому говорю?! – Крепкая рука ухватила Аленку и втянула в сенцы, а сама хозяйка вышла на крыльцо. – Катись катаньем, доля худая, разлучница-кумушница, – сказала она негромко, но внушительно. – Катись, не катись, у порога не крутись, за крыльцо не цепляйся, на воротах не виси! Песья, лешова, воронья подмога, катись от порога! – И потянулась к серпу, заткнутому в стреху над порогом для обереженья от нечистой силы. Там же, как заведено, висели для той же надобности пучки крапивы и чертополоха.
Аленка, не дожидаясь, пока неведомая ей разлучница-кумушница ответит Никитишне, проскочила в комнатку.
Там сильно пахло пряными травами, и ничего, что указывало бы на связь с нечистой силой, Аленка не обнаружила. Дом свой ворожея вела чисто, а что до трав, сушившихся по всем стенам, так этого добра и в прочих домах хватало. Просто тут они были всюду – даже вокруг киота с образами.
Увидев темные лики, Аленка малость успокоилась, поклонилась им, перекрестилась. Потом огляделась. Ни колыбели, ни постели на лавке не увидела. Ворожея, похоже, жила тут одна.
Тем временем Степанида Рязанка вернулась в сени, заложила засов и ступила в комнату.
– Шустрая! – сказала она неодобрительно. – С чем пожаловала?
Аленка вздохнула, нерешительно подняла глаза на ворожею – и ахнула.
Баба оказалась кривой.
Под кикой на ней был платок, спущенный на лоб наискосок, чтобы прикрыть бровь и глазницу. Щека, сколько можно разглядеть, тоже была попорченная. Зато единственный глаз уставился на девушку строго и грозно.
– Ты, матушка, что ли, Степанида Рязанка? – поразившись уродству, о котором Наталья Осиповна и Пелагейка то ли не знали, то ли умолчали, спросила Аленка.
– Иным разом и Рязанкой кличут, – согласилась одноглазая ворожея. – А ты Степанидой Никитишной зови.
Аленка торопливо развязала узелок и выставила на стол лопухинское сокровище.
– Ларчиком и чарками, Степанида Никитишна, тебе кланяюсь, – прошептала она.
– Да уж не парня ли тебе приворожить? – удивилась Никитишна. – Бедная ты моя, этого я тебе сделать не могу… – Она взяла серебряную чарку за узорную плоскую ручку, поднесла ее, как бы приноравливаясь пить, к губам, и Аленка подумала, что вот еще одному человеку это движение показалось неловким. – Ступай, ступай и приношеньице свое забирай, верни туда, где взяла, – без всякого сожаления вернув вещицу на стол, приказала ворожея. – Да не ходи сюда боле!
Уходить Аленка никак не могла.
– Да что ж ты, приросла к половице, что ли? – возмутилась ворожея. – Ступай, девка, не гневи Бога. Твой жених еще нескоро тебя под венец поведет. Беги, беги, пока мать не хватилась!
Тут лишь Аленка поняла, что Рязанка, как и многие, сочла ее девчонкой-подростышем, да и заподозрила вдобавок, что чарочки с коробочкой – из материнского ларца краденые. Она выпрямилась, вытянулась и смело посмотрела ворожее в единый глаз.
– Не пойду я никуда, – сказала она твердо. – Сделай милость, матушка Степанида Никитишна, помоги! Не поможешь – так тут и останусь!
– Оставайся, – усмехнулась баба. – Каково вот только возвращаться будет? Косенку-то небось так тебе переберут, что и косник не к чему цеплять станет!
– Если ты, матушка Никитишна, не поможешь – то и возвращаться мне незачем, – отчаянно прошептала Аленка. Так ведь оно и было: не выполнив Дунюшкиной просьбы, не посмела бы показаться на глаза подруженьке. А коли вспомнить, что и из Кремля удрала без спросу?..
– Уж не в петлю ли ты, девка, собралась? – забеспокоилась ворожея. – Брось. Пустое это. Наживешь себе еще паренька… Тебе не к спеху.
Она оглядела Аленку повнимательнее, оценила ее наряд – шитую в Светлице телогрею из темно-синей зуфи со связанными на спине длинными рукавами, верхнюю сорочку из алой шиды, тонкой (своей!) работы зарукавья, шелковую кисть косника – и поняла, что девка не из бедного житья. Да и насчет возраста усомнилась. Кто станет недоросточка так наряжать?
– Сколько лет-то тебе?
– Двадцать два на Алену равноапостольную исполнилось.
– А не врешь?
– Вот те крест, не вру. – Аленка честно перекрестилась.
– Ну присаживайся, что ли.
Аленка села на лавку. Степанида Рязанка встала напротив коленками на стулец, локтями на стол оперлась и вздохнула.
– Говори уж, чего надо.
– Отворот нужен, – прошептала девушка. – Самый сильный, какой только есть.
– Слабый отворот, стало быть, уже испытала? – насмешливо спросила ворожея. – Ну и что же ты такое проделала?
– Заговор читала.
– А как ты его читала? – вдруг заинтересовалась ворожея.
– Ночью, на распутье.
– Это правильно. Ты помнишь его?
– Помню…
– Произнеси! – потребовала Рязанка.
– Крест сымать? – безнадежно спросила Аленка.
– Сымай, – подумав, велела ворожея.
Аленка выложила на стол свой крестильный крестик серебряный. Никитишна взяла его на ладонь, разглядела, прищурив единое око.
– Потемнело серебро-то, девка, – непонятно для чего сказала.
– Все время темнеет, – пожаловалась Аленка.
– Плохо… Ну, говори.
– Стану не благословясь, выйду не перекрестясь, – робко произнесла девушка, – из избы не дверьми, из двора не воротами, а окном… окном…
– Дымным окном да подвальным бревном, – подсказала Никитишна. – Нельзя спотыкаться. Давай-ка смелее!
– Выйду на широку улицу, спущусь под круту гору, – продолжила Аленка, – возьму от двух гор земельки. Как гора с горой не сходится, гора с горой не сдвигается, так же бы раб Божий Петр с рабой Божьей Анной не сходился, не сдвигался…
– Это все, что ли?
– Нет… Гора на гору глядит, ничего не говорит, так же бы раб Божий Петр с рабой Божьей Анной ничего бы не говорил. Чур от девки, от простоволоски, от женки от белоголовки, чур от старого старика, чур от еретиков, чур от еретиц, чур от ящер-ящериц!
Аленкина рука сама по себе вознеслась, дабы осениться крестом, но креста-то на шее не было, и она, вдруг испугавшись, схватила его со стола, торопливо накинула гайтанчик на шею и пропустила крест под сорочку.
– Не помогло, стало быть? Ох, дура девка… Кто же так отворот-то произносит? Слова в нем слабенькие, никудышние, замка в нем нет. Какая дура тебя этому научила?
Аленка потупилась.
– Вот то-то – дуры вы, коли беретесь за дело не умеючи, – помолчав, сжалилась Степанида. – Ты когда приворот или отворот говоришь – как иголкой с ниткой прореху зашиваешь, поняла? А узелка не сделаешь – и опять прореха будет. Поняла?
Аленка закивала.
– Если ты, скажем, богородичный заговор на здоровье дитяти читаешь и начинаешь с того, как Богородица на престоле сидит или по дороге идет, то заканчивать его надо так: не я заговариваю, заговаривает Пресвятая Богородица своими устами, своими перстами, своим святым духом!
– …своими устами, своими перстами, своим святым духом… – зачарованно повторила Аленка.
– Или, скажем, когда лихорадку утишаешь, то ей приказать нужно… – Ворожея вдруг вся подобралась, как кошка у мышиной норы, заслышав шебуршанье, и негромко, но весомо произнесла: – Тут тебе не быть! Червоной крови не пить с порожденного, молитвенного, крещенного раба Божия! Во веки веков! Аминь! – Она усмехнулась Аленке: – Вот то и будет замок. Или еще можно совсем по-простому сказать: ключ небо, а замок земля. Вот небо с землей твой заговор между собой и замкнут. Или так: слово мое крепко, аки камень, аминь, аминь, аминь. Ну да ладно, с чего мне тебя уму-разуму учить? Что далее-то сотворила?
– Крест скорее надела, домой побежала…
– И все?
Аленка кивнула.
– Да явственно же сказано – возьму от двух гор земельки! – возмутилась Никитишна. – Не на перекресток нужно было выходить, а встать… ну хоть меж двух холмиков! Земли две пясточки с них взять, смешать, воду на той земле три дня настоять да той водой молодца и напоить! Какая только дуреха тебя так скверно научила?
– У нее-то получалось, – обиженно пискнула Аленка.
– А у тебя вот не получилось. Тут еще и злость много значит. Когда наговариваешь на питье или на еду, злиться надобно… – За неимением еды Никитишна возложила руки на ступку с травами и заговорила с тихой, от слова к слову растущей яростью: – Выйду я на широку улицу, спущусь под круту гору, возьму от двух гор земельки. Как гора с горой не сходится, гора с горой не сдвигается, так же бы раб Божий Петр с рабой Божьей Анной не сходился, не сдвигался! Чтоб он ее возненавидел, не походя, не подступя, разлилась бы его ненависть по всему сердцу, а у ней по телу, на рожество, не могла бы ему ни в чем угодить, опротивела бы ему своей красотой, омерзела бы ему всем телом, чтоб не могла она ему угодить ни днем, ни ночью, ни утром, ни вечером, чтобы он – в покой, она – из покоя, он бы на улицу, она бы с улицы, так бы она ему казалась, как люта медведица! – На последних словах ворожея приподнялась над столом и, раздвинув локти и сгорбившись, дохнула Аленке в лицо.
И почудилось той, что над ней и впрямь медведица нависла.
– Ох, спаси и сохрани!
– То-то, девка. Но один заговор на тех же рабов Божьих дважды не произносят. Тебе иное нужно.
– А сделаешь иное?
Никитишна посмотрела на гостью пронизывающе.
– Сделать могу. Есть у меня сильная травка-прикрыш, на великоденский мясоед брана. Она иным разом свадьбу охраняет, а иным – брачную постель портит. От слов зависит. Да все одно ничего у тебя, горькая ты моя, не выйдет…
– Как это «не выйдет»? – возмутилась Аленка. – Ты мне только ее дай! И словам научи!
– Для кого стараешься-то? Для сестрицы, чай? – спросила ворожея.
– Для подруженьки, – отвечала несколько изумленная такой проницательностью Аленка.
– А что ж подруженька сама не придет?
– Стерегут ее.
– Вот я и толкую – одна ты не управишься, ничего у тебя не выйдет. Ну, наговорю я на травку-прикрыш, изготовлю подклад, засунешь ты его той разлучнице Анне под перину… Так ведь мало этого! Вот послушай, девка. Подклад – это чтобы меж ними телесного дела не было. А тоска-то у того Петра по той Анне останется! Стало быть, нужно его еще и от тоски отчитывать. Но это, пожалуй, и мать, и бабка смогут.
– Мать?! – переспросила Аленка, придя в ужас от одной мысли о Наталье Кирилловне.
– Хорошо бы мать, это такие слова, что лучше помогают, когда родная кровь нашепчет. А потом – три, а то и четыре сильных приворота нужны, чтобы этот Петр твою подруженьку опять полюбил. И смотреть, чтобы после того никто его испортить не пытался!
– А как смотреть-то? – спросила ошарашенная всеми этими речами Аленка.
Ворожея лишь вздохнула.
– Коли у твоей подруженьки родная мать жива, пусть бы она пришла. А тебе в это дело лучше не мешаться. Проку от тебя тут, девка, не будет, окромя вреда.
– Да я для Дунюшки все сделаю! – взвилась Аленка.
– Ты много чего понаделаешь. Уж и не знаю, давать ли тебе подклад…
– Степанида Никитишна, матушка, век мы с Дуней за тебя Бога молить будем! В поминанье впишем! – горячо пообещала Аленка. – Только помоги!
– Помочь разве?..
Ворожея задумалась.
Аленка смотрела на нее со страхом и надеждой.
– Ладно. Сейчас изготовлю подклад. Наговорю на травку-прикрыш, увяжу в лоскут, и снесешь ты узелок в дом разлучницы, и засунешь ей под перину. Хорошо бы еще перину подпороть и в самую глубь заложить, чтобы никогда не сыскали. И слова скажу, с какими подкладывать. Через три дня придешь – тогда подумаем, что еще сделать можно. Да только сдается мне, девка, что нескоро я теперь тебя увижу… – Степанида пристально поглядела на Аленку, покрутила носом – как если бы от девушки странный дух шел, и повернулась, стала шарить по стенке, где травы висели. Вдруг обернулась: – Только гляди! Остерегайся! Поймают – долго ты мою ворожбу расхлебывать будешь! А коли меня назовешь, – Степанида Рязанка так уставилась на Аленку, что у той перед глазами все поплыло-поехало, – под землей сыщу! Бесовскую пасть на тебя напущу! А бесовскую пасть с тебя никто снимать не захочет – побоятся! И сожгут тебя, аки силу сатанинскую, в срубе!..
Более Аленка ничего не слышала и не видела.
Очнулась она, стоя посреди дороги. Как сюда дошла, зачем здесь оказалась – не вспомнить. Ох, а Дунюшкины чарочки-то где?! Охлопав себя руками, Аленка обнаружила, что сунут ей за пазуху какой-то колючий сверток. Она вытащила его, отвернула край лоскута, понюхала – трава сохлая… Лучины в ней какие-то, с двух концов жженые, тряпочка скомканная, перышко… Спаси и сохрани!
Вспомнив, что это – подклад для Анны Монсовой, Аленка успокоилась. Чарочки, стало быть, у ворожеи остались. А теперь как быть? Неужто в Немецкую слободу бежать среди ночи?
Однако светлело уж небо. И не было у Аленки желания лечь вздремнуть. Уж неизвестно, что над ней проделала Степанида Рязанка, но бодрость духа вновь проснулась в девушке. Что ж, коли надо в Немецкую слободу, – придется днем туда пробираться. В Верх-то возвращаться все равно нельзя. И к Кулачихе соваться, дела не сделав, тоже…
6
Правду говорили светличные мастерицы – в Немецкой слободе с возвращением государя Петра Алексеича от праздников продыху не было. То у генерала Гордона, то у Лефорта, то иная всякая слободская шелупонь повадилась звать государя на крестины.
И что ни ночь – потеха огненная: колеса в небе крутятся, стрелы летают, а иногда и вовсе буквы вспыхивают, страх! Не к добру в Божьем небе такие безобразия устраивать, не к добру… Девки, что работали в слободе по найму, видели все эти еретические небесные знамения из-за реки. Собственно слобода, куда еще при государе Алексее Михалыче всех немцев от греха подале сселили, была по одну сторону Яузы, а Лефортов дворец, где устраивались потехи, – по другую. И немцы ездили туда на лодочках.
Узнала Аленка у девок и про Анну Монсову. Аврашка Лопухин соврал: немка считалась тут красавицей, вокруг нее прежде так и вились все, пока государь Петр Алексеич к себе не приблизил. А когда его нет – сам Лефорт в доме у золотых дел мастера Монса живмя живет. Вообще-то, у того две дочки на выданье, и вторую, старшую, девки называли Матреной Ивановной, потому что имечко заморское им было не выговорить. Девкам наемным жилось у немцев неплохо, а на ночь они по домам расходились: тут не было заведено, чтобы вся дворня в одном подклете спала.
Аленка, проходя, дивилась каменным домам с большими окнами, а пуще того – горшкам с цветами на подоконниках. Жили немцы попросту: то и дело в дома входили, из домов выходили, двери – нараспашку, словно о ворах и слыхом не слыхивали. Безалаберно, словом, жили.
Лишь к вечеру, когда наемные убрались прочь, притихла слобода.
Неподалеку от дома Анны Монсовой новый каменный дом кто-то строить затеял, вот Аленка там и укрылась. Сама Анна, видать, еще днем отправилась на тот берег Яузы, в Лефортов дворец. И сестра Матрена – с ней вместе. Тих был дом, но это еще не означало, что пуст.
Из-за реки ветер музыку донес, и тут же раздались голоса. Аленка насторожилась: к реке торопливо шли шесть мужчин и четыре женщины. У женщин на головах то ли из шелка, то ли из тафты накидки, у шеи шнурками стянутые, края вперед торчат, лица прячут, не понять – старые или молодые. Весело переговариваясь, ушли эти немцы к Яузе, стали там кричать – должно, лодку кликать.
Потом по песчаной дорожке пробежали две девки – в высоких кружевных шапочках странного вида с лентами удивительных цветов, и сквозь кружево были пропущены завитки волос. Смутили эти вольно разметавшиеся волосы Аленку: на Москве вон даже зазорные девки, что на Неглинке поселились, причесывались гладко, опрятно. Еще же более поразило ее то, что обе немки были стянуты по животикам так, что, казалось, одной рукой можно обхватить каждую.
Тем не менее за этими лишенными всякого дородства девками бежали два молодых немца, придерживая оперенные круглые шляпы на длинных кудрях. Аленка уже знала, что мужчины здесь носят накладные волосы, и даже подумала, что по осеннему да зимнему времени не так уж это и глупо – может заменить меховую шапку.
Немецкие девки были тонки, вертлявы, голосисты, бесстыжи, но немцам, видно, все это нравилось. И если проклятая беспутная Анна здесь – первая красавица, то неужто ж она тоньше, шумнее и вертлявее прочих? Как же это может нравиться государю? После статной тихогласной красавицы Дунюшки – полюбить этакую обезьяну?!
Шумная молодежь спустилась к Яузе, где были привязаны лодочки – нарядные, с цветными флагами на корме. Один немец прыгнул в лодку, протянул одной девице руку, потом – другой, те долго усаживались, расправляя наряды, и все это у них получалось весело, празднично.
Видать, очень многие получили приглашение на пир к Францу Яковлевичу Лефорту – одни разве что старики да малые дети остались в той части слободы, где жил Монс. Когда последние приглашенные спустились к причалу и уселись в лодочки, слобода будто вымерла. Да и девки еще днем Аленке растолковали: вот наступит вечер, начнется великое гулянье, и тогда из дому хоть печь выноси – не заметят.
Домá в Немецкой слободе стояли открыто, у невеликих крылечек росли во множестве низкие кусты – видно, весной и летом они вовсю цвели. Крылечки те были малы, потому как большого крыльца такому дому и не надобно: жилые горницы поставлены не на подклетах, подниматься в них не приходится, и большие окошки до того низко – подходи да гляди, что в домишке деется.
Аленка покрутилась возле Монсова дома. Было тихо: ни мужского голоса не слышалось, ни женского. Набралась она духу, толкнула дверь – и та оказалась открыта. Аленка, перекрестясь, вошла.
Страшно ей сделалось до жути – никогда ведь раньше в чужие дома воровски не забиралась. И где здесь что? Где сам мастер Монс спит, а где – дочка его треклятая? И ведь не одна у него дочка! Вот и разбери поди…
В нижнем жилье было тесно – света из единственного в сенях окошка хватало, чтобы лишь разглядеть широкую витую лестницу в верхние покои да две притворенные двери.
И тут Аленка услышала, как бежит-торопится человек по улице, несется мелкими шажками. И влетел тот человек вслед за ней – она только и успела под лестницу шарахнуться. И оказалось, что это девка молодая, задыхавшаяся от слез.
Девка, не споткнувшись впотьмах ни разу, взбежала по знакомой ей лестнице, и наверху хлопнула дверь.
Для Аленки это означало скорое появление мамок и подружек, а суета галдящего бабья была сейчас ни к чему: Аленке совершенно не хотелось, чтобы ее вынули из-под лестницы с отворотной травкой за пазухой. Поэтому решила она выскользнуть из Монсова дома, переждать и попытаться снова. Но стоило ей шелохнуться, как одна из ближних дверей нижнего жилья скрипнула.
Аленка снова замерла.
Кто-то шагнул из темноты в сенцы, прошел к окну, и Аленка на мгновение увидела очертания лица. То был мужчина с непокрытой головой, без накладных волос, довольно высокий, горбоносый и – бородатый! Борода была недлинная и как бы топором обрубленная, а более Аленка и не разглядела. Оказавшись у двери, ведущей на улицу, мужчина приоткрыл ее ровно настолько, чтобы протиснуться, и исчез.
Аленка метнулась к окну и увидела, что он торопливо удаляется прочь. Она чуть не ахнула вслух – на нем было долгополое русское платье!
Нужно было поскорее уносить ноги из этого проклятого дома! Пусть даже через окно – тут-то Аленка и порадовалась, что в немецких домах они прорублены до смешного низко. Но только она начала примериваться к подоконнику, как за стеклом вдруг обнаружился другой человек! Тоже мужчина, тоже немалого роста, но на сей раз – в немецком коротком платье и в накладных волосах. Он стоял напротив дома, но на таком расстоянии, что Аленка видела его всего целиком – от шляпы до башмаков с пряжками.
Неожиданно мужчина подобрал камушек, размахнулся и запустил им вверх. Стукнув в оконный переплет, камушек упал наземь. Очевидно, этот человек вызывал наружу девку – может, Анну Монсову, а может, ее сестрицу.
Наверху послышались шаги, так что для Аленки не было теперь иного пути, кроме как нырнуть обратно под лестницу.
Девка, на сей раз с подсвечником на одну свечу, спустилась, поставила подсвечник на подоконник, отперла дверь, впустила того мужчину и вдруг бросилась к нему на шею.
– Анне!.. – укоризненно начал было он, но девка не дала ему продолжить.
Они стали целоваться.
Аленка глазам и ушам не верила – ведь знал же весь Верх, что государь Петр Алексеич немку к себе приблизил! А она, немка? Что же, государева милость для нее – как драная вехотка?..
Мужчина отстранил от себя Анну Монсову, принялся ей что-то втолковывать. Аленка не видела их лиц, но чувствовала – девка очень его словами недовольна. В конце концов немцу удалось настоять на своем – девка вздохнула и покорилась: толкнув дверь, вышла из дома первая. Он поспешил следом.