Отец Игнатий привык к крикам пытуемых, но такое он слышал впервые. Казалось, кричат не в глухих подвалах пыточной, а рядом, за ближайшим поворотом.
– Совсем озверел, – буркнул тюремщик, гремя ключами. – Пойдемте, святой отец, я провожу вас…
– Что это?
– Их честь Бутлига Хромого допрашивает. Фальшивомонетчика, с Пьяного Двора. Небось на «резной гроб» велел посадить голого.
– Он что, не сознается?
– Какое там! Еще вчера во всем признался и молил о пощаде. Дружков с головой выдал…
– Тогда зачем пытка?
Жирный тюремщик криво ухмыльнулся, надув щеки пузырями.
– Он и раньше-то чудил, наш душка Жодем. Поначалу тихий был, осторожный, а как его главой судейской коллегии выбрали, видать, во вкус вошел. Пытуемый уж и молит, и кается, а он велит: добавить! Дальше – больше: едва вы, святой отец, в Хольне переехали, так он вконец осатанел. Еле хоронить успеваем. Не серчайте, это я вам с глазу на глаз, по совести – вы человек Божий, добрый…
Было ясно: ни с кем другим Клаас не станет обсуждать поведение главного судьи даже с глазу на глаз. Просто за истекшие три месяца работы черным духовником отец Игнатий снискал всеобщее уважение. Спокойный, доброжелательный, он делал свое дело мастерски, рождая раскаяние в душах самых закоренелых грешников. Тайный свет исходил от бенедиктинца, свет человека, не брезгующего окунуться с головой в клоаку, если там можно спасти тонущего щенка. Дважды его приглашали в церковь Св. Павла – читать проповеди. Стечение народа превзошло все ожидания, а когда монах закончил простую, доступную речь словами: «Вот стою я, последний среди вас, надеясь на милость Господа…», – народ разразился слезами и благодарственными кличами, спеша бросить в чашу подаяний монетку-другую. Во время мятежа солдат-наемников не кто иной, как отец Игнатий, самолично явился в казармы на Малой Конюшенной, с порога рявкнул медным хайлом: «Встать, сволота! Смир-р-на!» – и без перехода продолжил, кротко глядя на выстроившихся бунтарей: «Я понимаю ваше возмущение, дети мои! Задержка жалованья – нож в спину солдата. Но не спешите искать виноватых…»
Мятеж угас в зародыше, а пристыженный бургомистр помимо жалованья за два месяца выплатил солдатам надбавку.
– Эх, отец мой, сказал бы я вам еще, да своя рубаха, сами понимаете…
Из-за угла вывернул донельзя рассерженный палач Жиль. Наградил оплеухой семенившего рядом подмастерья, наскоро кивнул тюремщику с монахом.
– Чего там, Жиль? – вослед крикнул Клаас.
– Чего, чего… Разве можно работать, когда у тебя то кнут из рук силком выдирают, то жаровню?! Пущай тогда деньжат подкинет за вредность!
– Кто?
– Да кто ж, кроме ихней чести! Бутлиг под кнутом в насилии сознался. Дескать, взял без ейной воли нищенку Катарину, что под ратушей клянчит. Так ихняя честь кнут у меня вырвал и давай сплеча охаживать. Самолично. Глаза горят, весь красный… Потом веник в жаровне поджег. Думаю, помрет Бутлиг-то. Лекарь говорит: сомлел, чуть дышит. Я спрашиваю: до завтрева дотянет? А лекарь кряхтит…
– Вы пробовали подать жалобу бургомистру? – вмешался отец Игнатий. Он плохо представлял вежливого, изысканного Жодема Лангбарда с кнутом в руках, но не доверять палачу с тюремщиком также не имел оснований.
– Эх, святой отец! Сразу видно: вы у нас гвоздь новенький, острый… Бургомистр ван Дайк за бывшего зятя любого сгноит! Да и за кого заступаться? За ворюг? За насильников?! Иди жалуйся, если в башке петухи поют! А у нас семьи, детишки малые…
«Вы играете с огнем, святой отец. Символ „фюльгья“ – заседланный волк, и змеи служат ему удилами…»
Внезапно вспомнив слова мага Марцина, монах удивился причудам собственной памяти. Но следом, пронзив холодом, вдруг явилась цитата из Писания:
«И объяли меня воды до души моей…»
Народа вокруг помоста было мало.
Отец Игнатий еще укорил себя, что плохо думал о жителях Хольне. Полагал: смотреть на казнь соберутся во множестве. Оказалось, редким хольнцам пришло в голову любоваться смертью глупого дезертира Янека, да и те в основном явились по долгу службы или случайно проходили мимо. Мелкий дождик плясал на брусчатке. Тучи – рыхлые, обложные – медлили сорваться настоящим ливнем. Поодаль, окруженные слугами с раскрытыми зонтами, скучали бургомистр, два члена магистрата и судейская коллегия во главе с Жодемом Лангбардом. В свинцовых глазках бургомистра плавилось откровенное, высшей пробы желание как можно быстрее покинуть площадь.
Приговоренный каялся.
Он уже давно сознался во всех грехах и выдал сообщников. Правда, последних не удалось взять живыми, но в том не было Янековой вины. Так, сейчас он попросит прощения у земляков, потом наклонится вперед, и монах даст бедняге причаститься святых даров.
Белые сухие губы ткнулись в облатку.
Рука палача Жиля опустилась на костлявое плечо.
Теперь судья Лангбард объявит публично, что раскаяние позволяет даровать казнимому легкую смерть, заменив колесование повешением. И через пять минут настанет время идти в тюремную часовню: молиться за грешную душу. Монах сердцем чувствовал: молитва выйдет искренней и светлой, как апрельское утро. Вот главный судья делает шаг вперед – слуга опаздывает протянуть зонт, и капли дождя слезами текут по щекам мейстера Жодема. Словно пытаются смыть яркий, противоестественный румянец – пытаются и не могут.
– Приступайте!
Палач медлит. Он еще ждет приказа. Другого приказа. Старый мастер заплечных дел, поседевший в пыточной, он не в силах поверить: оглядывается на дощатое колесо, на дубины, на прочие атрибуты колесования. Поднимает глаза на тоскливую петлю, набухшую от воды и разочарования.
Рядом мнутся подмастерья.
Бессмысленно раскачиваясь, стоит на коленях казнимый.
– Я сказал: приступайте!
Скука во взгляде бургомистра ван Дайка сменяется недоумением. Но он молчит. С показным равнодушием. Судья Лангбард лучше знает, что делать. В конце концов, дезертир, грабитель… Подонок общества. А милосердие – прерогатива Господа. Если ему будет угодно, для Янека откроются врата рая. Один из членов магистрата громко сморкается в платок. По возвращении домой придется выпить горячего вина с пряностями. Иначе простуда обеспечена.
На лицах судейской коллегии – тучных, обрюзгших – одинаковое выражение.
Мне что, больше всех надо?
И – полыхает румянец на щеках главного судьи, мало-помалу захватывая скулы, лоб, нос… Пунцовый лик. Трепещут ноздри. Бьется синяя жилка у виска. Воплощенное торжество. Маска идола над кровавой жертвой.
Ступени скрипнули под ногами.
Отец Игнатий брел, шел, бежал прочь от проклятого помоста, шаркая подошвами сандалий о булыжник мостовой, а ему все казалось: скрип. Дьявольский, насмешливый скрип под ногами. Вниз, вниз, глубже, в самое пекло. Каково в аду?! – посмотреть иду… И ужасней скрипа, ужасней вердикта судьи Лангбарда, стократ ужасней убитого в зародыше милосердия было другое.
Свет в душе монаха не иссякал.
Напротив – сиял ярче! Еще ярче!
Никогда он не был так близок к Небу, как в эту минуту. Дезертир Янек раскаялся. Вчера они вместе молились в темнице. Вне сырых стен, вне затхлой духоты – в горних высях. Удалось уговорить несчастного выдать преступных сообщников. Бедолага исповедался. Причастился. Все остальное – мишура. Почему мирская грязь должна обременять ушедшего от мира?! Почему?! Если душа поет, и за тучами видны снежно-белые одеяния ангелов, и хоровод кружится…
Счастье билось в висках, мешая думать.
– …Вам плохо, святой отец?
«Хуже. Мне хорошо», – едва не ответил бенедиктинец. Остановившись, долго смотрел на озабоченную тетку, задавшую вопрос. Поставив кошелки наземь, тетка моргала, не понимая. Ничего не понимая. Ничего!
«Вы играете с огнем…»
– Скажи, дочь моя… Где расположен дом некоего Марцина Облаза?
– Мага? У Рыбного канала, отец мой. Там еще две горгульи сидят, махонькие… Вас проводить?
Жилище молодого мага нашлось как по заказу.
Отец Игнатий втайне удивлялся: свернул от набережной в проулок, и вот он – аккуратный, словно кукольный домик, слегка напоминающий казенное жилье самого монаха. Две горгульи из пористого камня, вместо того чтобы сидеть под крышей и служить водосточными желобами, почему-то расположились по обе стороны входа. Маленькие твари, клыкастые демоны, грустные привратники. Монах вгляделся. Создавалось впечатление, что между горгульями стоит кривое зеркало: правая тварь – ласковая, милая, левая же статуя – зло во плоти.
Но чем дольше ты смотрел на горгулий, тем больше путался. Левая – зло? Или правая?! Нет, все-таки левая, хотя…
– Я ждал вас.
Появление мага из дверей отец Игнатий прозевал. Марцин Облаз выглядел скверно: кончик носа, а также глаза покраснели, шея укутана теплым шарфом, и поминутный если не кашель, то чих. Сейчас маг выглядел совсем юным и очень несчастным.
– Заходите.
Оказавшись вскоре в крохотном кабинете, монах с удивлением отметил крах ожиданий. Никаких шаров из хрусталя, алхимических реторт и тиглей. Отсутствовали мумии крокодилов и лжерусалок. Не было карт Таро. Скромная, почти аскетическая обстановка. На столе – «Свод сентенций», раскрытый посередине, и «De praedestinatione et libero arbitrio» Гонория Отенского.
– Изучаю, – правильно понял монаха Марцин. – Иногда требуется. Нам с вами не повезло, святой отец. Это у господина Лангбарда – образование. Это он в состоянии отличить теологию мистическую от схоластической и их обеих – от теологии канонической. А у нас с вами за плечами лишь война и странствия. Что ж, каждому – свое.
– Зачем вам теология? – хрипло спросил бенедиктинец.
Маг чихнул, смешно зажав пальцами кончик носа, потом, словно желающий вырасти ребенок, потянул себя за уши вверх. С укоризной качнул головой:
– А зачем вам я, мой дорогой пастырь? Впрочем, оставим. Повторяю: я ждал вас. Да перестаньте оглядываться: здесь я живу! А работаю в Западной башне: там вам и крокодилы, и переплеты из кожи девственниц… Горяченького хотите? Ну, как хотите, а я выпью.
И надолго приник к кружке, стоявшей сбоку, на треножнике из бронзы.
– Я…
Отец Игнатий сам не понял, как у него родилось:
– Я научился бояться. Теперь очередь за вами. Рассказывайте.
– Мг-м! – булькнул молодой маг. Откашлялся. – Да я, в сущности, не великий знаток. Мой учитель, увы, умер, когда я был совсем мальчишкой. Потом – война. Не удивляйтесь, отец мой, но при Особлоге мы вполне имели шанс встретиться… Несколько лет странствий. Учился где получалось. В Гранаде, от мавра аль-Мурали, узнал о существовании «Абд-ан-Кутб», Рабов Полюсов, иначе – Двойников. Наши земляки зовут их Доппельгангерами, северяне – «фюльгья». И от страха сочиняют кучу легенд, затемняющих смысл. Но есть там истинное, более чем явное зерно: встреча двух «фюльгья» лицом к лицу не приводит к хорошим последствиям. Садитесь, святой отец, разговор у нас пойдет долгий…
Судя по дальнейшим словам Марцина, умница-мавр полагал, что всякий человек на земле имеет своего двойника. Речь шла не о внешнем подобии, хотя двойники часто бывали сходны обличьем. Суть крылась в другом: в поступках и чаяниях каждого из удивительной пары было нечто создававшее странное, неисповедимое равновесие. И посему судьба чаще всего разводила таких людей в разные стороны.
– …никто из мудрецов не заподозрит скрытой связи, если лудильщик Хасан в Багдаде подаст нищему медный дирхем, а сапожник Густав в Хенинге отвесит тумаков ни в чем не повинному соседу. Но, согласно взглядам аль-Мурали, это вернет в устойчивое состояние весы, о существовании… – нет! – о смысле существования которых мы можем лишь догадываться. Маленькое добро и маленькая злоба. Крохотное милосердие и ненависть размером с горчичное зерно. Но гирьки тоже не всегда должны быть огромны! Обычно противоположные качества двойников слабо выражены, хотя случается, что колебания, усиливаясь, достигают опасного размаха. Как в вашем случае, святой отец. Я не уверен, что аль-Мурали прав и действительно каждый человек имеет двойника, но сейчас трудно ошибиться. Знак вашей связи с судьей Лангбардом мог не заметить только слепой…
Марцин запнулся. Беспомощно развел руками: ну, вы меня понимаете!
– Кто из нас был первый?! – выдохнул отец Игнатий.
– Вы имеете в виду – чьи побуждения и поступки являются главным толчком? Первоосновой?! Вынужден разочаровать вас: выяснить это невозможно. Скорее всего, ваши посылы равноценны. Просто семь лет тому назад капитан наемников Альберт Скулле решил обратить взор к небу, найдя душевный покой в молитве и творя добро, а милейший господин Лангбард, отворачивавшийся, когда ему доводилось проходить мимо мясных рядов, вдруг стал суровым судьей, получающим удовольствие от пыток. Вам нельзя находиться рядом, святой отец. Наверняка вы оба испытываете друг к другу искреннюю симпатию. Но размах маятника увеличивается. На весы падают все более тяжелые гири. Не сомневаюсь, что вы сумеете сделать много добрых дел. Просто любое из них отзовется жаровней и кнутом в пыточной мейстера Жодема. Становясь святым, вы делаете его дьяволом. Становясь дьяволом, он делает вас святым.
Монах шагнул вперед и схватил мага за одежду. В лице бенедиктинца проступил солдат: подписывающийся крестом, но способный на молниеносные решения.
– Как мне жить с этим?!
– Не знаю, – честно ответил Марцин Облаз.
– Кто?! Кто виноват?!
Маг пожал узкими плечами:
– Это ведь вы монах, отец Игнатий. Вы, не я. Вам лучше знать, кто виноват…
И надолго закашлялся, видя, как солдат вновь уступает место монаху.
Этой ночью отец Игнатий спал плохо. Нельзя сказать, что кошмары мучили, – просто ворочался с боку на бок, проваливаясь в мутную дрему, выныривая в объятия тоскливой бессонницы. Позже все-таки забылся, увидел сон: глупый, незапоминающийся, но пугающий, как состояние души, в котором монах пребывал весь вечер.
Хоровод.
Кажется, он кружился в хороводе, обнимая каменную горгулью, но…
…проснулся от тихого поскуливания. За окном едва-едва начало сереть, по улице ползли влажные пряди тумана. Монах зябко поежился, слезая с кровати. Бродячий пес приблудился? Подкидыша оставили у дверей?!
Это был не пес и не подкидыш. На кухне, бессильно привалившись к печи и зажимая себе рот ладонью, рыдала Клара. Еще недавно пышное, сейчас тело женщины выглядело мешком с мокрым зерном. Кухарка очень старалась не шуметь, чтобы не разбудить бенедиктинца, но, как оказалось, тщетно.
– Что случилось, Клара? Вас кто-то обидел?
– Труди, девочка моя!.. Звездочка… – выдавила женщина сквозь рыдания, страдальчески морщась.
– Заболела?!
– Нет! Ведьма, говорят! В тюрьму забрали… Донос, клевета!..
И вдруг упала в ноги монаху:
– Спасите ее, святой отец! Невинная она, честная! Спасите, вы можете!
– Встань, дочь моя. – Слова давались отцу Игнатию с трудом. – Не на людей уповать надо – на Господа. Если дочь твоя чиста пред Небом…
Он не верил сам себе. Сказанное оборачивалось мерзкой ложью – даже не во спасение, а так, во имя мертвых канонов. Зато привычное умиротворение, искренняя вера в Божий промысел, возникшие сразу, выглядели и вовсе кощунством. Зачем понадобилось обвинять в ведьмовстве тихую мышку Гертруду?! А впрочем… Ведьма в услужении у казенного священника? Видимо, кому-то в Хольне пришлись не по нраву толки о праведности скромного бенедиктинца. Возревновали. Опорочить легко, отмыться куда труднее. Ясно представилось: мышка Труди в застенках, он, черный духовник, молится вместе с ней о спасении, рождая восторг, чистосердечие, открывая голубизну неба за тучами, уверенность в милосердии Господа…
Обратная сторона медали – лицо мейстера Жодема. Лик идола над жертвой.
«Становясь святым, вы делаете его дьяволом».
Отец Игнатий почувствовал, как давно умерший Альберт Скулле возвращается из преисподней.
– Когда начнутся допросы?!
Клара сперва вновь забилась в истерике, но наткнулась на жесткий, бесцветный взгляд монаха и подавилась всхлипом.
– За… завтра утром. Господин Лангбард, самолично…
– Время еще есть. – Отца Игнатия не удивило, что кухарке известен срок начала допросов и имя судьи, ведущего дело дочери. Небось кинулась следом в тюрьму, вымолила-выспросила, что смогла. – Клара, слушай меня внимательно. Я попробую помочь. Ничего не обещаю, но попытаюсь. Для этого мне, возможно, придется отлучиться дня на три-четыре. Молись за свою дочь и верь в справедливость Небес. Господь не допустит страдания невинных! И будь я проклят, если…
– Святой! Святой, праведник! – шептала женщина вслед, когда монах вскорости сбежал с крыльца и исчез в тумане.
Надежда во взгляде кухарки умывалась слезами.
Рейтар Пауль Астерсон вразвалочку шел по Горшечному въезду. Паулю было хорошо. Во-первых, ему вчера выдали жалованье, и большую часть он еще не успел пропить. Ишь, бренчит в кошеле! Во-вторых, с утра пораньше удалось сполоснуть душу кувшинчиком славного винца, и теперь рейтар предвкушал целую вереницу таких кувшинчиков. Дайте только добраться до заведения Бритого Юстаса! В-третьих, на горизонте маячили ласки грудастой Амелии из дома терпимости средней руки, что в квартале Красных Фонарщиков. К девицам Пауль не заглядывал давненько – все служба, будь она неладна! – но теперь рассчитывал разом наверстать упущенное. А еще он наконец получил возможность снять опостылевший доспех и шлем. Он даже вымылся, если опрокинутое на голову ведро воды можно назвать умыванием, переодевшись в купленный по дешевке камзол и новые штаны с бантиками, хранившиеся как раз для гульбы. Впрочем, оставив обычную шпагу, Пауль привесил к левому боку тесак, широкий и тяжелый, – с тесаком мужчина смотрится много солиднее; в придачу вид оружия чудесно охлаждает пыл всякого отребья, в чем Паулю приходилось убеждаться неоднократно.
Короче, жизнь была прекрасной, обещая улучшаться с каждой минутой.
– Тысяча чертей!
Когда из тумана возник призрак в развевающемся саване, рейтар шарахнулся было прочь, но вовремя опознал в привидении – живого монаха. Крепкое словцо само собой сорвалось с губ Пауля, и монах остановился, неодобрительно глядя на сквернослова. Рейтар смутился и, дабы загладить промах, спешно пробормотал:
– Прошу прощенья, отче! Благословите меня, грешного…
– Благословляю, – кивнул монах, поднимая руку для крестного знамения. – Ложись и больше не греши.
В следующий миг из глаз у Пауля брызнули искры, а земля встала дыбом, норовя ускакать в пекло.
– Ах, ты…
Он задохнулся от второго удара, пришедшегося под ложечку. Подлец-монах бил мастерски – впору обзавидоваться! Уже ничего не соображая от боли и обиды, Пауль схватился за тесак, но руку сжали тиски, а в голове зажглось черное солнце. Когда рейтара, избитого и почти голого, найдет в переулке горшечник из соседнего дома и бедняга наконец очухается, он станет уверять, что его ограбил Бледный Монах, который, как известно, шляется ночами по улицам Хольне.
Ясное дело, никто ему не поверит.
Ну зачем Бледному Монаху штаны с бантиками?
Отец Игнатий деловито натягивал на себя чужую одежду. Наряд пах прошлым. Чуть великоват? Пустяки. Подобрать здесь и здесь, туже затянуть пояс… Взятая из дому котомка оказалась кстати: в ней мигом исчезли ряса и сандалии. Преобразившийся монах сунул в ножны оброненный тесак, оценивающе взвесил на руке кошель с монетами; заглянув внутрь, хмыкнул с удовлетворением. И решительно направился именно туда, куда раньше следовал неудачник Пауль, – в сторону квартала Красных Фонарщиков.
Он не задумывался о том, что делает. Время размышлений кончилось. Настало время действия.
Шествующие рука об руку грех и добродетель. Безумный хоровод, в центре которого он, Альберт Скулле… нет, не Альберт – отец Игнатий; или круг замкнулся? Неважно! Важно другое: хоровод прежний, он никуда не делся. Пышет пламенем адской страсти лицо судьи Лангбарда; неземное вдохновение поет в молитве, обращенной к небесам; крики пытуемого под бичом; светлые слезы раскаяния в глазах заключенного, и – тихая радость в сердце: его душа спасена! Грех и добродетель, добродетель и грех…
«Делай что должен, и будь что будет».
Время, последовавшее за ограблением рейтара, он запомнил плохо. Все слилось в сплошную круговерть, откуда лишь изредка, яркими вспышками, высвечивалось: стук катящихся по столу костей, звон монет, кто-то горячо дышит в ухо, разя чесноком и перегаром; булькает разливаемое по кружкам вино, зубы вгрызаются в жесткую, успевшую остыть баранину; нищий орет похабную песню, зеваки вокруг хохочут, на колени падает визжащая девица, она изрядно пьяна и сразу лезет целоваться; под руками – женское тело, горячее, податливое, ладони нащупывают упругие округлости грудей; стонущий шепот: «Ну ты жеребец!.. Жеребец…»; саднят костяшки пальцев, содранные о чьи-то зубы, на полу – пятна крови, тело утаскивают прочь; и снова – хохот, визг, вино льется рекой…
Он очнулся через три дня. На рассвете. И почувствовал: конец. Кураж ушел, карусель остановилась, пьяный угар неумолимо рассеивался вместе с зябким туманом. Пора возвращаться. Монах ощущал усталость пахаря, закончившего тяжелый, но необходимый труд, – какой бы безумной и кощунственной эта мысль ни казалась. Он не испытывал раскаяния, и это пугало его. Может быть, только пока не испытывал?
Кто знает?
Котомка с рясой и сандалиями обнаружилась под лавкой. Быстро переодевшись в пустом переулке и зашвырнув одежду рейтара через ближайший забор, отец Игнатий направился домой.
– Труди, золотце, беги скорей! Святой отец вернулся! В ножки, в ножки кланяйся! Когда б не он, не его молитвы…
Девица упала перед монахом на колени, норовя поцеловать краешек рясы.
– Перестань, Гертруда. Поднимись. Тебя отпустили?
– На вас наше упование, отец Игнатий, святой вы человек! – затараторила кухарка, пунцовая от счастья. – Уж и спрашивать зарекусь, где были, с кем говорили! Сама вижу, лица на вас нет, небось постились да схимничали, чтоб молитва веселей к Небу бежала! А я вам вкусненького наварила, садитесь скорее, кушайте на здоровьице…
К вечеру, зайдя в городскую тюрьму, бенедиктинец узнал у палача Жиля, как повернулось дело. Судья Лангбард, придя на первый допрос, против обыкновения не возбудился, сидел скучный, молчал; едва девице пригрозили плетями – поначалу больше для острастки! – вдруг скривился, велел прекратить и вместо продолжения допроса отправил двух стражников за доносчиком. К полудню того доставили, но Лангбард отдал приказ вначале бросить прохвоста в темницу: пускай, значит, переночует по холодку. На следующий день судья вплотную занялся уже не «ведьмой», а нагловатым рыжим детиной по имени Тьяден, обвинившим Гертруду в колдовстве и наведении порчи. Поначалу детина твердил словно по заученному: дескать, видел в окошко, как Гертруда варила сатанинское зелье, слышал «чертовы слова», а соседка Матильда из-за нее, гадины, дитя скинула, а еще…
Судья слушал вполуха, явно не веря ни единому слову.
Потом, прервав болтовню доносчика, велел Жилю продемонстрировать детине весь палаческий инструмент: от простого кнута до «резного гроба» и ушной воронки. Подробно рассказав о назначении каждой штуковины. Когда Жиль закончил экскурс, мейстер Жодем радушно спросил совета у белого как мел Тьядена: с чего, мол, лучше начать? Детина же в ответ решил начать с чистосердечного раскаяния.
Гертруда? – знать не знаю, и видел-то всего раза два-три. Издали. А возвести на девицу напраслину подговорил его, Тьядена, один незнакомец, с виду торгаш, – не задаром, ясен день, а за горсть полновесных талеров. После десятка плетей (судья ограничился поркой, но детине хватило с избытком) выяснилось, что «незнакомец» Тьядену не столь уж и незнаком. Парень частенько видел его в качестве служки собора Св. Фомы. Так что подозрения отца Игнатия полностью оправдались.
Как ни странно, доносчика Тьядена судья отпустил без приговора или членовредительства. Только строго наказал передать «незнакомцу» из собора, что если он и его сообщники еще раз попытаются строить козни, то вся эта грязная история мигом выплывет наружу, дойдя до папской курии, и тогда никому снисхождения ждать не придется, невзирая на сан и сословие.
А Гертруду проводили домой, к матери.
Теперь отец Игнатий знал наверняка: молодой маг оказался прав.
«Что он читал перед моим приходом? Что?! Гонорий Отенский, „De praedestinatione… et libero arbitrio“? – монах напряг все свое малое знание латыни. Перевод дался на удивление легко, словно некто нашептывал в уши значение чужих слов: „О предопределении и свободе воли“! О предопределении… о свободе…
Он решился к вечеру. Да и без толку идти к судье Лангбарду с утра: ранние часы судья обычно проводил на допросах, позже шел в магистрат и освобождался довольно поздно.
Сам отец Игнатий также не мог пренебречь своими обязанностями, особенно после трехдневного перерыва: он исповедовал заключенных, молился в тюремной часовне, преисполняясь знакомым чувством радости, чистоты и нисхождения божественного света, наполнявшего сердце до краев. Душа пела. Душа рвалась ввысь, в небеса, ей было тесно на грешной земле, в грешном теле бывшего наемника. Но рука об руку со светом шла тьма, рядом с хмелем – отрезвление. Хоровод длился. Монах вспоминал, что сейчас, когда узники испытывают раскаяние, а он отпускает им грехи, искренне радуясь новому рабу Божьему, вставшему на путь спасения, – в это самое время лицо Жодема Лангбарда загорается безумием гнева, судья вырывает кнут у палача и, изрыгая проклятия, в неистовстве хлещет очередную жертву или сует веник в огонь жаровни…