Светлана Алешина
Когда зацветет папоротник
Глава 1
Открытку, только что полученную от Маринки с Виктором из Карелии, я успела дочитать только до половины. Маринка бисерным почерком подробно расписывала, как ей нравится путешествовать с Виктором на байдарке по карельским озерам и какой чудный городок Калевала на озере Среднее Куйто, и что они с Виктором правильно сделали, что не поехали на Канарские острова, как я им предлагала, а выбрали Карелию, и что никогда в жизни она не думала… О чем именно она никогда в жизни не думала, я так и не узнала, потому что, когда я дочитала до этого места, зазвонил телефон.
– Алло! Редакция газеты «Свидетель». Главный редактор Ольга Бойкова. Представьтесь, пожалуйста…
Ответ, который я услышала, заставил меня забыть об открытке и о самой Маринке, отправившейся с Виктором в свадебное путешествие.
– Капитан Барулин, уголовный розыск. Вы можете подтвердить личность подростка, назвавшегося Романом Тихоновым? Не хотелось бы его задерживать, но у него нет с собой никаких документов…
– Ромка? – воскликнула я. – Вы его задержали? А что случилось?
– Ну, если он действительно Роман Тихонов из художественного училища, то с ним ничего особенного не случилось. И мы его тотчас отпустим. Вы не могли бы приехать сюда и посмотреть на этого Романа?
– Куда? – немедленно спросила я.
– В художественный музей, – ответил капитан. – Он сейчас закрыт, скажете, что я вас вызвал, вас ко мне проведут.
– Я приеду через десять минут, – ответила я. – Но вы уверены, что с Ромой все в порядке?
– Да не волнуйтесь, все в порядке, – усмехнулся капитан, но все же добавил: – Если это, конечно, он…
Услышав, что меня вызвал капитан Барулин, стоящий у входа в музей сержант милиции разрешил мне войти и сообщил, что капитана я найду в кабинете директора.
– Что случилось-то? – спросила я у него.
– Идите, девушка, идите, – ответил сержант. – Капитан вам расскажет, если сочтет нужным.
В огромном зале музея на втором этаже, через который нужно было пройти, чтобы попасть в кабинет директора, кроме двух милиционеров, разглядывающих портрет императрицы Екатерины Второй, никого не было. Они проводили меня глазами, но не остановили.
Дверь в кабинет была открыта, и в тишине пустого музея далеко было слышно, как мальчишеский голос произнес фразу:
– Я же вам говорил, Павел Васильевич, что я видел его сегодня утром, мы с ним работали в третьем фонде, разбирали, что уцелело после потопа.
«Это Ромка! – узнала я. – Кого он видел-то?»
– Константин Дмитрич ушел часов в двенадцать, – продолжал Ромка, когда я уже подходила к двери кабинета. – А я остался дальше работать. В три закончил, пошел домой, а когда из музея вышел, меня ваши милиционеры остановили…
В этот момент я вошла в кабинет.
За столом директора сидел капитан милиции, очевидно, тот самый, который попросил меня сюда приехать. С другой стороны стола, спиной ко мне сидел Ромка, я сразу узнала его вихрастый затылок и слегка оттопыренные уши. Да и куртка на нем была та самая, в которой он появлялся вчера в редакции.
Когда я вошла, капитан внимательно на меня посмотрел, стараясь понять, узнала я сидящего перед ним подростка или нет.
– Рома? – сказала я, и он тут же резко повернулся на мой голос. Я посмотрела на капитана: – Что случилось?
– Я лучше отвечу на ваш вопрос. – Капитан показал Ромке на дверь. – Иди, парень, подожди там, пока мы тут переговорим.
Ромка вышел и аккуратно прикрыл за собой дверь. Музейная тишина вообще не располагала к резким движениям, но мне показалось, что на этот раз она в музее прямо-таки гнетущая.
– Так это действительно Рома Тихонов? – спросил меня капитан.
– Да, это он, – пожала я плечами. – Вы обещали объяснить мне, в чем дело.
– Я, собственно, был почти уверен, что он не врет, – сказал капитан. – Почти. Но убедиться было необходимо. Он говорит, что мать в больнице, в училище нет сейчас никого, каникулы, и назвал вас, редактора газеты, в которой он якобы работает внештатным корреспондентом. Но документов при нем никаких, а история тут произошла слишком серьезная – убийство.
– Надеюсь, он не имеет к нему отношения? – спросила я. – Я могу лишний раз подтвердить, что это и в самом деле Рома Тихонов, что знаю его уже с полгода, что он сотрудничает с нашей газетой. Вот его карточка. Мы на каждого внештатника заводим карточки, где отмечаем их публикации. Ну, знаете, чтобы не забыть об их хороших материалах и помнить о неудачных.
Я достала из сумочки карточку и положила на стол перед Барулиным. Он мельком посмотрел на наклеенную на ней фотографию и, кивнув головой, подвинул карточку опять мне.
– Спасибо, это мне не нужно, – сказал он. – К убийству ваш Роман Тихонов, к счастью, отношения не имеет. Но последние дни именно он работал с убитым, и, естественно, я надеялся, что он хоть как-то прояснит картину.
Капитан вздохнул.
– Но он ничего существенного нам не сказал. Можете его забирать. Извините, что пришлось вас побеспокоить.
– А кто убит? – спросила я.
– Только прошу вас, без всяких домыслов, – капитан поднял на меня глаза. – Только известные вам факты. Я имею в виду, если будете об этом писать.
Я хотела уже возмутиться, но капитан понял сам, что сказал лишнее, и тут же поправился:
– Впрочем, боюсь, мои опасения напрасны. Вашу газету я знаю, вы никогда этим не грешите. Так вот, убит художник Константин Дмитриевич Фомин. В двух шагах от музея, в сквере…
– Но при чем здесь Рома? – перебила я его. – Почему вы его задержали?
– Ни при чем, – вздохнул капитан. – А задержали мы не одного его, а всех, кто оказался около места убийства без документов.
– Так что же там произошло? – спросила я. – Нашли убийцу?
Капитан посмотрел на меня устало.
– Скорее всего случайная пьяная драка, – сказал он. – Рядом с убитым лежала пустая бутылка вина «Анапа», объемом ноль-семь литра.
«Понятно, – подумала я. – Не нашли и теперь уже не найдут никогда».
– Не смею вас больше задерживать, – сказал мне капитан и встал. – Не забудьте захватить с собой своего внештатного корреспондента. И посоветуйте ему всегда носить с собой хотя бы редакционное удостоверение.
Ромка ждал меня в том же зале, где слонялись два милиционера. Он сидел на стуле петровских времен и смотрел в одну точку на полу.
– Пошли, – сказала я ему. – Домой сегодня не пойдешь. Нечего там в одиночку куковать. У меня или у Сергея Ивановича переночуешь.
– Лучше у тебя, – буркнул Ромка. – Кряжимский – зануда!
– Не хами, – сказала я. – Он не зануда, а старый холостяк… К матери завтра пойдешь, не рассказывай ничего, незачем ее волновать.
– Сам знаю! – ответил Ромка.
– Роман! – сказала я. – Я ведь обижусь – тебе же хуже будет. Начнешь ко мне подлизываться.
– Да что вы все – «Роман! Роман!», – выкрикнул Ромка. – Почему он мне не поверил?! Зачем он тебя вызвал? Я назвал ему свое имя! Я же не соврал!
– А почему он должен был тебе верить? – возразила я. – И вообще, Ромка! Перестань себя вести как капризный ребенок! А то пойдешь ночевать к Кряжимскому… И будешь весь вечер слушать его поучения и наставления, а всю ночь – его храп.
Ромка был самым младшим членом нашего небольшого коллектива, и все мы считали своим долгом шефствовать над ним.
Самый старый из наших мужчин и самый опытный из журналистов, Сергей Иванович Кряжимский, постоянно нагружал его всевозможной информацией, которой он был просто переполнен, и без устали внушал ему одну и ту же, самую главную, как ему казалось, мысль – «Информация – превыше всего! Кто владеет информацией, тот владеет ситуацией!».
Виктор, молчаливый, лаконичный и спокойный, обучал его искусству делать отличные снимки в любое время суток и при любой погоде, а также чувствительно избивал его иногда, демонстрируя по просьбе Ромки боевые приемы всевозможных восточных единоборств.
Моя секретарша и подруга Марина пыталась привить Ромке любовь к литературе вообще и к своему любимому Гете – в частности.
Я… С Ромкой я пережила один из самых, пожалуй, острых моментов моей душевной биографии. Познакомившись с ним случайно при расследовании одного дела, я привязалась к этому юноше, почувствовав, что хочу именно такого сына, как он. К счастью, я быстро поняла, что мне не следует привязываться к нему слишком сильно, хотя бы потому, что у него есть родная мать. И с тех пор старалась держать его на средней дистанции, уменьшение ее не принесло бы ничего хорошего ни мне, ни ему.
Но в процессе его воспитания я делала, по-моему, наиболее ответственную и тонкую работу – учила его быть самостоятельным, воспитывать в себе мужчину, избавляться от зависимости от матери.
Этим мы занимались изо дня в день, не особенно замечая, как Ромка растет и взрослеет. А уж когда его мать попала в больницу с микроинфарктом, мы совсем набросились на Рому и просто затерроризировали его своими поучениями и советами. Он как мог от нас отбивался, даже в редакции стал появляться реже с тех пор, как мать в больницу отвез. Пропадал в музее целыми днями.
В музей его направили из художественного училища вместе с еще двумя десятками второкурсников, по просьбе директора музея.
Месяц назад в музее, построенном еще в прошлом веке, прорвало водопроводную трубу, горячая вода затопила подвал, где располагались запасники. Воду откачали, но экспонаты, среди которых, впрочем, не было ничего особо ценного, большей частью пришли в негодность.
Директор направила в подвал «аварийную команду» в составе художника, которого она временно приняла на место уволенного после аварии завхоза, и двух десятков бесплатных помощников для него, мобилизованных в училище. Но как только в училище начались каникулы, помощники просто исчезли. В музей продолжал ходить один Ромка.
Вдвоем они разбирали завалы испорченных горячей водой картин, рисунков, изделий прикладного искусства, костюмов и прочих экспонатов.
Это был так называемый «фонд неатрибутированных предметов искусства», сформированный еще в начале века в другом музее, краеведческом, в художественный попавший случайно и обреченный на забвение после того, как в тридцатые годы из него было выбрано все мало-мальски ценное.
Директор музея даже рада была произошедшей аварии, поскольку у нее появился повод избавиться наконец от этого фонда и занять подвал более ценными экспонатами, после соответствующего ремонта конечно. Запасники музея были переполнены, а расширить помещения каким-либо иным образом у музея не было возможности.
Но все подряд выбрасывать она тоже не рискнула, поэтому и пригласила Константина Дмитриевича Фомина руководить очисткой подвала. Он должен был проследить за тем, чтобы под горячую руку не было выброшено что-то ценное. Представления о художественных ценностях несколько изменились с тридцатых годов.
Ромке эта работа нравилась, а особенно нравилось работать с Фоминым, который относился к нему без всякого высокомерия, как к равному, признавал за ним право называться «художником», а не чернорабочим, направленным на расчистку подвала.
Ромка и впрямь был способным рисовальщиком, легко находил композиционное построение произведения, тонко чувствовал линию и игру светотени. Ничего более-менее серьезного Ромка нарисовать пока еще не успел, но потенциал в нем чувствовался, и за этот потенциал Фомин Ромку и уважал. Как художник художника.
Смерть Фомина подействовала на Ромку угнетающе. Всю дорогу от музея до редакции он промолчал, а когда мы с Сергеем Ивановичем усадили его за Маринкин стол в приемной и принялись выпытывать подробности, угрюмо смотрел прямо перед собой, не видя, как мне показалось, и не слыша нас с Кряжимским.
В себя его удалось привести только тогда, когда Кряжимский, крякнув по-стариковски, принес из своего кабинета бутылку французского коньяка и мы заставили Ромку выпить граммов сто. Его немного развезло, но он ожил и начал разговаривать. Я попросила рассказать его, чем они с Фоминым занимались в последние дни – конкретно, – какие экспонаты отбирали для хранения, что они выбросили, словом, все, что помнит.
Мне очень уж не хотелось, чтобы Ромка сидел в оцепенении, пусть лучше говорит любую ерунду, лишь бы не молчал угрюмо.
Ромка перечислял все свои занятия в музее за последнюю неделю, и я удивилась, сколько всего хранилось в этом забытом богом и музейными работниками фонде.
К произведениям искусства причислялись, если верить Ромкиному рассказу, разрушенные коррозией медные кресты и иконки-складни с полностью обколовшейся эмалью, почти дотла съеденные молью пуховые платки, резные наличники и ставни, дерево которых почернело и растрескалось, сатирические плакаты тарасовских «окон РОСТА», выполненные в манере а-ля Маяковский, фрагменты чугунных решеток, неосуществленные архитектурные проекты, дипломные работы первых выпускников Тарасовского художественного училища, огромное количество рисунков, набросков, эскизов непрофессиональных художников. Попадались иногда среди них и полностью законченные картины, люди на которых, по Ромкиным словам, имели непропорционально большие головы и очень неестественные позы.
Он даже пожаловался, что Фомин отругал его, когда Ромка, делая копию одной картины, немножко исправил огрехи безвестного самодеятельного художника в изображении человеческой фигуры.
– У меня намного лучше получилось, – обиженно сказал Ромка. – А он говорит – тебя просили копию сделать, а ты что? Мастерство свое решил показать? Мастерство, говорит, в том, чтобы сделать копию, которую невозможно отличить от оригинала. Переделывать заставил. Все утро сегодня с этой дурацкой картиной провозился.
– А зачем вообще копию нужно было делать? – спросила я только для того, чтобы что-нибудь спросить и дать почувствовать Ромке, что меня очень интересует его рассказ.
Ромка пожал плечами.
– А я знаю? – ответил он. – Я тоже Фомину говорю – зачем время на эту копию тратить? Давайте, Константин Дмитрич, саму картину отдадим, все равно ничего в ней ценного нет, мазня какая-то. А он уперся, нет и все! Делай копию. Я, говорит, эту картину у одного из водопроводчиков с боем отобрал, он ее «на память» хотел прихватить. Все равно, мол, выбрасывать. Ценности в ней, конечно, никакой, но тогда зачем она ему понадобилась? Дмитрич сказал, что водопроводчик ему даже деньги за нее предлагал, но он не взял. Из музея, говорит, не могу ничего продавать, даже мусор. Если мусор из музея, говорит, кто-то хочет купить, значит, он имеет ценность.
– А что за картина-то, Ром? – полюбопытствовал Сергей Иванович.
– Да так, ни то ни се, – скривился Ромка. – Сидит мужик какой-то на обрыве, смотрит вниз. Рядом еще двое спят. Под обрывом речонка какая-то, но точно – не Волга, узкая больно. Голова у мужика – как кочан капусты, плечи – тоже широченные, руки длиннющие, особенно левая, а ножки – как у лилипута. Я и подправил-то всего чуть-чуть, а он говорит – переделывай, меня просили копию вот этой картины сделать, а у тебя другая получилась.
– Водопроводчик, что ль, просил? – хмыкнула я. – Так ему понравилась эта картина, что он даже копию Фомину заказал? Бывают же такие водопроводчики – с искусствоведческим уклоном!
– Не-е-ет, – покачал головой Ромка. – Дмитрич сказал, что копию ему какой-то краевед заказал. Уже после того, как водопровод починили.
– Дмитрич его, что же, прямо в подвал приводил? – спросила я, по репортерской привычке уточняя не совсем понятные мне детали. – Показывал все ваши подмоченные богатства?
– Нет, – в голосе у Ромки появилось недоумение. – Не показывал. Дмитрич сказал, что этот краевед ему точно описал, какая картина его интересует…
– Странно, – сказала я. – Откуда же тогда он узнал, что там хранилась эта никому не известная, никому не нужная картина. По-моему, ты минуту назад сказал, что Фомин назвал ее мусором.
– Не знаю, – пожал плечами Ромка.
– Боюсь, что картина, о которой рассказывает Рома, кому-то все же очень нужна, – заявил неожиданно Сергей Иванович.
Мы с Ромкой в недоумении уставились на него.
– Что вы имеете в виду? – спросила я.
– Я имею в виду, что речь скорее всего идет об одной знаменитой в наших местах картине, которая вот уже лет шестьдесят считается пропавшей, – сообщил нам Сергей Иванович. – И не смотрите на меня так странно… Я помню, как еще студентом наткнулся в старых подшивках областной газеты на очень мрачную историю, в которой эта картина – а я теперь сильно подозреваю, что Рома снимал копию именно с нее, – фигурировала в качестве, если можно так сказать, главной героини.
– Что за история? – спросила я.
– История с убийствами, арестами и расстрелами. Впрочем, в те времена убивали часто, а расстреливали еще чаще, – ответил Кряжимский. – Я не совсем уверен, что точно помню дату, память у меня на числа что-то слаба стала, но, кажется, случилось все это году в двадцать девятом – тридцатом, во времена массовой коллективизации.
Некто Семен Фролов из села Терновка Баландинского уезда, зачисленный в кулаки, в знак протеста порезал всю свою скотину в количестве двух коров, лошади и десятка овец. Самого Фролова расстреляли, а семью его выслали в Сибирь, разрешив забрать только личные вещи.
Жена Фролова, то есть уже вдова, кроме разрешенных предметов личного обихода, прихватила и эту картину, которая досталась ее мужу от его отца, ходившего в молодости с бурлаками от Астрахани до Нижнего. До Сибири, однако, Фроловы не доехали.
В Орске – это километров триста к востоку от Оренбурга по железной дороге – Фролова заболела тифом и вместе с двумя взрослыми уже, на выданьи, дочерьми и пятилетним сыном была высажена из товарного состава и отправлена в так называемый тифозный барак. В бреду она все повторяла, что завещает сыну Степе сохранить картину и найти клад, путь к которому эта картина якобы укажет.
Когда она пришла в себя, ее спросили о картине и кладе, но она только смотрела на окружающих с ненавистью, прижимала к себе свои узлы и молчала…
Сергей Иванович перевел дух, сделал маленький глоточек коньяка, подержал его во рту, проглотил и продолжил. Мы с Ромкой слушали с интересом.
– А ночью кто-то зарезал Фролову и все ее семейство, а вещи украл, – сообщил Сергей Иванович. – Наверное, на клад позарился, о котором Фролова в бреду говорила. Скорее всего кто-то из обитателей того же самого тифозного барака. Но и убийце не судьба была в живых долго ходить. Через день нашли его на вокзале умершим от тифа, не успел уехать. При нем нашли и вещи, украденные у убитых им Фроловых. Вещи сожгли, а картину решили передать в Оренбургский музей, вдруг, мол, что-то ценное.
Когда она попала в Оренбург, ее показали известному в то время на Урале профессору живописи Мордовцеву. Он даже руками всплеснул, когда ее увидел.
Этой картине, говорит, цены нет. Про нее среди уральских казаков легенды ходят. Ее якобы нарисовал то ли один из «генералов» Разина, то ли сам Степан Тимофеевич. И что указывает эта картина на место, где Разин спрятал большую часть казны своего войска, пушки перед походом на Москву хотел купить.
Об этом рассказывают из поколения в поколение в селах, где живут уральские казаки. На вопрос, не может ли быть в самом деле связана эта картина каким-либо образом со спрятанными Разиным сокровищами, профессор Мордовцев рассмеялся и ответил, что русский народ любит сказки, часто сам их сочиняет и свято верит в реальность существования придуманных им самим леших, водяных, ведьм, домовых и прочей нечисти.
Почему бы, в таком случае, не верить и в клад, зарытый Разиным перед походом на Москву?
Мордовцев сказал, что картина не имеет художественной ценности, поскольку написана человеком, ничего не знавшим ни о перспективе, ни о пропорциях, но, вполне возможно, что она представляет собой историческую ценность, если только удастся установить время ее написания и какую-то связь с разинским восстанием.
Но Мордовцев примерно через месяц был арестован, поскольку выяснилось, что его сын, штабс-капитан царской армии Николай Мордовцев, руководил в начале двадцатых бандой, промышлявшей под Оренбургом.
Имущество его было описано, частью распродано, частью расползлось по семьям офицеров НКВД. Картина попала к большому любителю старины комиссару Штапову. Он повесил ее у себя над обеденным столом и не боялся никаких провокаций и доносов со стороны сослуживцев – ведь на картине, если верить преданию, изображен был сам Степан Разин, а это имя тогда было в чести – защитник угнетенных, борец против царского самодержавия, а что кровь лили реками, так это – за правое дело.
Году в тридцать втором Штапова перевели в Тарасов, куда он и переехал со всей своей семьей – женой, дочерью и сыном.
Работа у него была разъездная, большей частью – усмирительная. Но в одной из деревень голодающего в то время Поволжья он был зверски убит потомками тех самых угнетенных, картина защитника которых висела над его обеденным столом. Жена его к старине относилась с гораздо меньшим трепетом, она распродала вещи и отправилась с семьей к родственникам в Питер, где и прижилась.
В тридцать восьмом она наведывалась в Тарасов, чтобы попытаться вернуть себе квартиру, которую бросила в Тарасове после смерти мужа. Но из этой попытки ничего не вышло.
Приезжала она как раз во время празднования двадцатилетия образования ВЧК, ее погибший муж был отнесен к разряду героев, и ее подробно расспрашивали о нем газетчики. Тогда-то она и рассказала все, что знала об этой картине. Аркадий Данилов-Тарасовский – был в то время такой известный в городе репортер – попытался разыскать картину, но ему это так и не удалось.
Штапова вспомнила, что картину купил у нее один из сотрудников Тарасовского краеведческого музея, но фамилии его она не знала.
Данилов-Тарасовский облазил все фонды в краеведческом музее, хранилище в художественном, в который в начале тридцатых была отправлена часть фондов музея краеведческого, но картину ему найти не удалось, и он объявил ее пропавшей.
Но, судя по тому, что рассказал Рома, картина вовсе не пропала, а была похоронена в подвале художественного музея. И если бы не копия, которую с нее делал Рома, про нее так бы никто и не вспомнил…
– Но раз кто-то заказал копию, – возразила я, – значит, о том, что картина хранится в музейном подвале, кто-то знал. Мне, правда, не совсем понятно, зачем этому краеведу понадобилась копия картины, которая никакой ценности не имеет.
– Э-э, не скажи, Оленька, – ответил мне Сергей Иванович. – Не забывай, что речь идет о сокровищах самого Разина. Про то, как он расправлялся с купцами и боярами, мало кто в России не слышал. Но что-то не припомню, есть ли где упоминания о том, что кому-то удавалось найти разинские клады.
– Может быть, он и не закапывал никаких кладов? – спросила я.
– Ну, это, знаете ли, предположение в духе нравственной доктрины времен развитого социализма, – улыбнулся Кряжимский. – Раз, мол, боролся за освобождение крестьян, то и никакой корыстью озабочен не должен был быть, о деньгах не думал. Этакий, понимаете ли, воинствующий гомосоциализм…
– Не поняла вашей ассоциации, – сказала я. – При чем здесь?..
– Извращение потому что! – буркнул Сергей Иванович. – У нас историю каждый сочиняет по-своему, как ему нравится. Захочет, Емелю Пугачева благородством наделит, как любили наши классики делать, захочет – из батьки Махно народного героя изобразит. Как уж тут Разина народным заступником не сделать! А народные заступники всегда питали отвращение к идее личного обогащения, это у них в природе заложено!
– Насчет Пушкина вы, Сергей Иванович, между прочим, не правы! – возразила я. – У Пушкина благородство Пугачева выглядит как каприз какой-то, не больше. А Разина сам народ своим заступником считал, вспомните песни о нем, их не один человек сочинял.
– Песни! – фыркнул Кряжимский. – Да народу больше всего запомнилось, как он с беспомощной женщиной расправился! Я понимаю, конечно, этот акт злодейства всем понравился: и мужикам, которых жены всю жизнь пилят, и бабам русским – княжна-то была персиянкой. Значит, туда ей и дорога, не будет русских мужиков соблазнять. В этой песне, если хотите, выражена идея охраны русского генофонда! Очень агрессивная, заметьте, идея!
Ромка слушал нашу болтовню отрешенно, уйдя в себя, и я начала опасаться, что образ убитого Дмитрича опять заслонил ему весь белый свет.
Но оказалось, его мысли приняли совсем иное направление, причем довольно неожиданное как для меня, так и для Кряжимского.
– Послушайте! – сказал вдруг Ромка. – Я теперь понял! Константина Дмитриевича из-за этой картины убили! Это точно!
Я тут же насторожилась. Сами понимаете, почему. Ромка тоже имел самое непосредственное отношение к картине, копию с нее снимал, и если убили художника Фомина действительно из-за картины, то и Ромке, выходит, грозит нешуточная опасность.