Денис Иванович – всё же добрый казак и душевный человек. А для Василия был не хуже отца родного. И Назар для Василия что брат кровный. Родились в один год, росли вместе, в школу пошли в один класс, окончили семилетку, опять же вдвоём стали работать в колхозе помощниками тракториста. А в последние полгода, когда трактористов мобилизовали на фронт, сами стали управлять машинами.
Тринадцати лет остался Василий без отца и матери, без братьев и сестёр, один-одинёшенек. Что бы он делал, если бы не Чумаковы?
Недаром же говорят, что лучше иметь хорошего соседа, чем плохих родственников вдалеке. Не на словах, а на деле заменили ему Чумаковы отца и мать. Это они – Денис Иванович и Дарья Даниловна надумали женить Василия, а заодно и своего Назара. И хорошо сделали. Как ни говори, а к женатым отношение не такое, как к холостякам. Все – Анка, Василий, Назар и Дуняша – были одного года, только девчата моложе на несколько месяцев.
Родители Назара жили зажиточно. Денис Иванович мужик работящий и мастер на все руки. И дом выстроил сам, даже плотников со стороны не нанимал. Мебель и ту сделал собственными руками, да такую добротную и красивую, что лучшие столяры приходили полюбоваться. Хата Кочетов была обыкновенной саманной мазанкой под соломенной крышей, которая досталась Николаю Кочету от родителей. Сам Николай Кочет смолоду рос болезненным, зарабатывал мало, так что семья в три человека едва сводила концы с концами. За четыре с лишним года до начала войны муж, а затем и жена Кочета покинули этот свет, оставив подростка Василия на попечение добрых соседей.
Анка тоже росла сиротой. Родителей она потеряла в раннем детстве. Воспитывалась у одинокой тётки по матери, в нужде и бедности. Дуняша росла по-другому. Жила она побогаче, хоть и без отца, но с родной матерью, которая умела скупать ходовые товары и выгодно продавать. Да и покойный отец Дуняши тоже был человек мастеровой – жестянщик, отдавший Богу душу за несколько лет до начала войны, кое-что оставил своей жене и дочери.
Кругленькая, румяная, весёлая и говорливая, любившая попеть и поплясать, Дуняша верховодила на вечеринках. Она сама охмурила тихого, застенчивого красавчика Назара и стала уводить до соловья! Станичные девчата говорили, что Василий – балагур и весельчак – больше подходит Дуняше. А он почему-то выбрал именно её – Анку, пугливую и одетую хуже Дуняши и других девчонок. Потому, видимо, что сам Василь, хлебнув сиротской доли, жалел её, безродную, и полюбил за то, что чаровать она могла не хуже других – своей статностью, белым личиком и русой косой. Дружба гуртовая вскоре была оставлена. Друзья и подружки стали ходить по вечерам вчетвером, а затем начали отделяться попарно. В станицах такое поведение считают серьёзным и торопятся перевести на законные основания.
Вспомнила Анка и тот жаркий августовский воскресный день, когда Чумаковы прислали сватов с белыми рушниками через плечо. Анкина тётушка была заранее предупреждена. И потому она, как положено для желанных гостей, зажарила петуха с курицей – традиционное блюдо.
Тётка и сама причепурилась, и принарядила Анку, приготовила новенькие рушники с кружевами и вышитыми красными нитками петухами по краям. Когда вошли сваты, тётушка, помнившая старые обряды, вышла навстречу и поклонилась в пояс. Потом откинула голову, сложила руки на груди и, словно невиданным пришельцам, задала вопросы:
– Откудова вы родом будете? К какому племени относитесь? Из какого царства-государства явились?
– Мы из царства малоросского, разудалые охотники, заприметили кунью каменную, к вам пришли по следу свежему, – сказал, выступив вперёд, один из сватов.
– За куницу ту серебром ли дать, сто вершков холста или золото? – спросил второй сват.
– Нам не надобно злата красного, серебра и холста не требуем. Отдадим мы вам нашу голубку за бесценное слово доброе, – ответила тётушка и пригласила посланцев жениховых в комнату. Здесь сваты и тётка обменялись рушниками, поднесёнными со стороны невесты. Рушниками сваты перевязались через плечо и уселись за стол. Это значило, что сватовство состоялось. В противном случае родители невесты должны были вынести сватам, вошедшим во двор, кавун или тыкву. Когда гости принялись за еду, тётушка моргнула Анке, сидевшей в углу с подружками. Это означало, что Анка должна запеть грустную песню с причитаниями по умершим отцу и матери. Слова этой старообрядческой песни тётушка заставила выучить Анку заранее. Но Анка, несмотря на моргания и кивки тётушки, застеснялась. Тогда тётка запела сама:
Ни в уме было, ни в разуме,В помышлении того не было,Что дивчине да замуж идти.В сельсовете поначалу произошла загвоздка, не хотели молодых регистрировать по причине несовершеннолетия. Но Денису Ивановичу в конце концов удалось уговорить председателя, убедить в необходимости женитьбы, в особенности Василия.
Свадьбу решили сыграть одну на двоих парней, потому что не на что было её устраивать Василию, а вместе с Назаром задарма выходило. Свадьба та имела одно только название. Не до веселья было людям. А ежели оно у кого и было, прорывалось наружу, то тут же, спохватившись, гасили смех, стараясь не показать радость тем, на кого постоянно давил гнёт войны.
В просторном дворе Чумаковых расставили столы и скамьи. На свадебное торжество пришли только старые друзья и близкие знакомые хозяина и хозяйки да девчата. Мужчин же среднего возраста и парней в станице почти не осталось. Многие пожилые люди под бременем лет и недугов ещё до войны перестали предаваться веселью, а молодкам было не до гулянок, и сидели они словно не на свадебном пиру, а на тризне. Не прийти – значит обидеть почтенного казака – Чумакова и жинку его Дарью Даниловну.
Не решалась развернуться и молодёжь, видно, действовали на них постные лица взрослых, в особенности баб-солдаток, которые больше вздыхали, помалкивая, и, наверное, думали о тех, кто ушёл на фронт, пригвоздив жёнок к своим сердцам. Потому не похожа была эта свадьба, надуманная старым Чумаковым, на былые шумные пиры, справлявшиеся обычно осенью после сбора урожая, со столами, ломившимися от еды и напитков. Всё изменило тревожное время. Хотя и не из бедных были Чумаковы, но похвалиться свадебными пирогами да яствами не могли…
С первых дней войны не стало продуктов в сельпо. А на базаре цены поднялись так, что не подступиться. Вот и пришлось Денису Ивановичу и Дарье Даниловне класть на стол лепёшки да хлебец, испечённый из пшеничного размола пополам с кукурузной мукой. Хоть и забродило, поднялось тесто, но хлеб получился тяжёлый, как кирпич из самана. Горилки казённой было немного, зато чачи самогонной… Каждый мог пить от пуза. Украшением стола были жареные поросята и куры. Знали хозяева, что не взыщут гости и за то, что вместо конфет фабричных поставили на стол тутовник сушёный да виноград. Только для старушек, любительниц побаловаться чайком свежим, поставила Дарья Даниловна мелко наколотый сахар.
Может, невесело было на свадьбе и оттого, что музыки путёвой не было. Позабирали на фронт станичных гармонистов-весельчаков, приглашать со стороны тоже было некого. Вот и пришлось позвать старого баяниста Петровича, непригодного к строевой ещё со времён Первой мировой. К тому же Петрович был слаб на оба уха. Толк с него был небольшой не только из-за глухоты, но и заскорузлости пальцев, которые едва шевелились. Если бы пробежал Петрович перстами по пуговкам трёхрядки, как бывало в молодости, да заиграл плясовую, может, и нашлись бы среди парубков и молодух такие, кто, пройдясь по кругу, поразмял бы кости, а потом дробной россыпью деревянных каблучков восхитил бы сидящих. Но, к великому сожалению признанных станичных плясунов, Петрович с трудом, часто сбиваясь, выводил мотивы, забытые «с времён Очаковских и покоренья Крыма». Видимо, пасмурно было на душе бывшего старого есаула-баяниста оттого, что два сына его, которым было уже под пятьдесят, ушли на фронт. Потому, наверное, он затянул скрипучим, как несмазанная арба, старческим голосом очень грустную украинскую песню:
У каждого в свите е сонце свое,Любезно живётся, як сонечное.Зи мною рассталась дружина моя,Остався на свити без сонычка я.Як сонце немае, той житы шкода,Без сонца на свити усе пропада!Любил Денис Иванович песенное наследие предков, в особенности если исполняли его мастерски. А музыка деда Петровича начинала раздражать его, да и гости, не зная слов, заскучали. И потому хозяин поднялся и, положив руку на плечо музыканту, сказал:
– А ну, старина, може, зыграешь краше: «Ой, на гори той жницы жнут», – а мы заспиваемо.
Не сразу расслышал Петрович слова Дениса Ивановича. Разинув рот, музыкант глянул на него, потом, приложив ладонь к уху, чуть склонил голову Денис Иванович наклонился к нему и повторил просьбу.
Видимо, Петрович когда-то хорошо играл эту мелодию. Его тугие, но подвижные пальцы забегали быстрее, увереннее. Только на мгновение прервал он игру, чтобы подтянуть сползший с плеча ремень баяна, а затем круто развернул меха. И полились протяжные звуки старинной, незабываемой казачьей походной песни. Сначала её подхватили грубые, хрипловатые мужские голоса, а затем к ним присоединились звонкие, чистые женские. Исполняемая хором, с нарастающим накалом и задором полилась песнь, пробуждая в молодых сердцах безудержную удаль, а в душе седоусых лёгкую грусть и тоску по утраченной молодости.
И прежде не раз приходилось Анне слышать слова этой песни, но тогда она не придавала значения им и даже не старалась запомнить. А в этот необыкновенный в её жизни день – день свадьбы – Анка почему-то повторила в уме несколько раз фразу «Шо променяв жинку на тютюн да люльку» и призадумалась над этими словами.
А в песне той пелось:
Ой, на гори той жницы жнуть,А по-над горою яром, долиною казаки идуть.Попереду ДорошенкоВиде своё вийско,Вийско запоризьке, хорошенько.Гей, долиною,Гей, широкою…А позаду – Сагайдачный,Що променяв жинку на тютюнТа люльку, необачный.Гей, долиною,Гей, широкою…«Мини з жинкой не водиться,А тютюн та люлькаКазаку в дорози знадобиться».В тот вечер после свадьбы, оставшись наедине с Василием, Анка спросила:
– Скажи, как это мог Сагайдачный променять жинку на трубку и табак?
– А кто его знает, может, так только в песне поётся, – ответил Василий.
– Нет, так запросто о чём попало в песне не поётся, значит, случилось такое, что песнь сложили про это.
– Может быть, и случилось, – согласился Василий.
Помолчав с минуту, Анка снова задала вопрос:
– А ты, Вася, променял бы меня на что-нибудь?
– Да ты что, с ума сошла, зачем это я тебя вдруг менять стану!
– Ну, скажем, на хорошего коня? – не унималась Анка.
– Даже за целый табун не отдам, на весь мир не променяю. – Василий притянул её к себе и прижал так сильно, что Анка запищала.
– Любишь, значит, любишь? – спрашивала она.
– Люблю!
– За что?
– За глазки твои, похожие на небо. Когда ты, Анка, надеваешь серый платок, они становятся серыми, когда накинешь голубой, они становятся голубыми, а коли облачишься в синее, то и они становятся синими.
– А может, и я тож изменчива, – пошутила Анка.
– Нет, только глаза твои переменчивы, – поправил Василий.
Незаметно, словно радостный сон, пролетели эти дни. И вот она снова одна. Горькое чувство стеснило грудь.
Анка встала, погасила лампу, откинула от окна занавеску и снова легла. Поднявшийся ветер зашкодил во дворе, шурша листвой. Иногда он врывался в печную трубу и, глухо взвыв, уносился. Анка перевела задумчивый взгляд с потолка на небольшие оконца. Однообразная небесная темень заметно посветлела. От последней тёмной тучи, тянувшейся к северу, остался длинный шлейф, видневшийся в правом углу окна. Из-за белых клочьев облаков выглянула луна. На остальном тёмно-синем полотнище неба мелкой россыпью золотых искр светились звёзды. Бледный свет луны слегка осветил комнату. Полоски света выбивались из щелей дверцы догоравшей печи. Эти полоски тянулись к другой стене, на которой за тонкой ситцевой занавеской висела старая одежда Василия. Анка невольно глянула на занавеску, и ей показалось, что она шевелится. Анка закрыла глаза, потом снова открыла и опять заметила движение за занавеской. Не отдавая себе отчёта, она встала с постели, смело подбежала к ней и быстрым движением руки ощупала висящую за занавеской одежду.
Никого. Тишина. И тут ею овладел суеверный страх. Наверное, теперь около полуночи, подумала Анка и вспомнила прочитанные недавно повести Гоголя «Вий», «Ночь перед Рождеством», «Майская ночь, или Утопленница». Ей стало жутко. Подойдя к кровати, она улеглась и укрылась с головой. До её напряжённого слуха стали доноситься таинственные, тихие шорохи, и казалось ей, что к ней протягиваются десятки рук нечистой силы и стягивают одеяло с головы. Анка с детства боялась темноты и одиночества потому, что наслушалась рассказов о леших, домовых, чертях и ведьмах, которые в полночь выходят из своих укрытий на шабаш.
С учащённо стучащим от страха сердцем, дрожащими руками она приподнялась, сбросила одеяло и уселась на кровати, прижавшись спиной к стене. Говорят, у страха глаза велики. Наверное, потому ей и показалось, что какие-то лёгкие тени промелькнули и исчезли в тёмных углах комнаты. Анка стала вспоминать слова молитвы «Отче наш», которую часто повторяла её тётушка:
– Отче наш, иже еси на небесех! Да святится имя Твоё! Да приидет царствие Твоё! Да будет воля Твоя, яко на небеси и на земле!
Забыв остальные слова, Анка несколько раз повторила последние строки и закончила:
– И не вводи нас во искушение, но избави нас от лукавого.
Однако испуг не прошёл. Тогда Анка решила встать, зажечь лампу, а потом передумала. Быстро оделась и вышла во двор. Ночь дохнула на неё свежестью и бодрящим холодком. Через некоторое время она стала ощущать сырость и зябко поёжилась. Возвращаться в комнату не хотелось, но и оставаться во дворе было невозможно. Анка глянула на тёмные окна дома Чумаковых и почему-то решила, что Дуняша тоже не спит.
«Пойду посижу с ней», – сказала она себе.
Сбежала со ступенек, перепрыгнула через склонившийся до земли плетень, подбежала к окошку Дуняшиной комнаты и тихонько постучала. Никто не отозвался. Тогда Анка забарабанила громче.
– Кто там? – послышался женский голос из-за окна.
– Это я, Анка. Отвори дверь.
Дуняша приподняла штору, прильнула лицом к стеклу и сонным голосом спросила:
– Чего тебе?
– Да отчини, пусти в хату, – раздражённо сказала Анка.
Опустив штору, Дуняша подошла к двери, откинула крючок и, открыв её, снова задала вопрос:
– Что случилось?
– Ничего не случилось, просто не спится мне, страхи одолевают, думы тяготят, – ответила шёпотом Анка. – А ты что, спала? – спросила она.
– Что делать-то ночью? За день намоталась так, что ног под собой не чувствовала, – сладко зевнув, произнесла Дуняша.
– А я-то думала, что и тебя сон не будет брать в эту ночь, потому пришла, решила вместе повздыхать…
– Чего вздыхать зря? Зачем всё к сердцу тулитъ? Этим ведь горю не поможешь, – сказала Дуняша. Анка молчала. Подвинувшись к стене, Дуняша предложила: – Лягай рядом да поспи, завтра ведь на работу.
Озябшая Анка влезла под одеяло, прижимаясь к подруге. Потом, вздохнув, шёпотом заговорила:
– Ой, Дуняшка, изведёт меня кручина, изойду тоской в одиночестве. Терзает душу страх с того часа, как рассталась с Василём. Всё думаю, что станется с ними. Не достанется ли и нам такая доля, что Настеньке?
– Не казнить же теперь себя, не влезть загодя в могилу, да и воинам не всем быть убиенными. Уймись ты, усни, – сказала Дуняша и повернулась лицом к стене.
Анка умолкла. Сначала ей было приятно от ощущения тепла и сознания, что рядом лежит живой человек, и ей перестало быть страшно. Но когда Анка услышала мерное посапывание предавшейся безмятежному сну подружки, ей стало не по себе.
– Надо же уметь вот так сразу уснуть… – шептала она про себя и вспомнила вдруг, как Дуняша цеплялась за полы венгерки Назара с душераздирающим криком, а потом побежала вслед за уходившим поездом, как, выбившись из сил, упала на землю, не переставая рыдать, как приволокли её, взяв под руки, золовки, и вдруг на тебе – богатырский сон с присвистом… Вот и скоротала с подружкой бессонную ночь. Видно, Дуняшка крепкая и чувственность её больше наружная, подумала Анка. Поворочалась она с боку на бок, повздыхала и поняла, что сон подружки не приятнее страха одиночества. Не выдержала Анка, встала с кровати, коснулась плеча спящей: – Дуняша, проснись, ухожу я, проводи меня да закрой двери.
Дуняша издала звук, походящий на мычание, потом приподняла голову и сонно спросила:
– Чего тебе?
– Домой ухожу, встань, запри дверь, – повторила Анка.
– И носит же тебя лихоманка туды-сюды, – недовольно проворчала Дуняша, поднимаясь с постели.
– Не моя вина в том, что кружит лихоманка, – с грустью произнесла Анка, прикрывая за собой дверь.
Стоя на крытом крылечке Чумаковых, Анка огляделась вокруг. Небо успело очиститься от облаков. Лунная, светлая ночь хранила сонный покой станицы. Ничто не нарушало тишины, даже лая собак нигде не было слышно. Анка медленно сошла по ступенькам во двор, перешагнула через плетень. Не узнав хозяйку, Свирко предостерегающе зарычал, высунув голову из конуры.
– Дурачок, не узнал спросонья, – ласково сказала Анка.
Пёс гавкнул, звеня ржавой цепью, вылез из конуры и заскулил виновато, растянувшись у ног хозяйки.
– Бедняжка, ты, наверное, голоден, – сказала Анка, погладив собаку.
Потом она вошла в хату и вернулась с алюминиевой миской, в которой была недоеденная пшённая каша. Выложив содержимое миски в старую посудину из которой ел Свирко, Анка постояла, наблюдая, с какой жадностью и поспешностью глотал пёс кашу. Когда посудина опустела, Анка присела на корточки и отцепила цепь от ошейника. Свирко вскочил на лапы и, взвизгнув от радости, в одно мгновение перескочив через забор, очутился на улице. Анка подошла к калитке, отперла её, вышла на пустынную улицу. Свирко с бешеной быстротой носился вверх и вниз по улице. Одни соседские собаки, почувствовав нарушителя покоя, выскочили на улицу, другие подняли лай из подворотен. А когда убедились, что ночной «моцион» совершает «свояк», успокоившись, вернулись во дворы.
– Свирко, домой! – крикнула Анка через некоторое время. Пёс послушался. – Иди в хату, – позвала она, входя в дом. Свирко вошёл, обнюхал все углы и растянулся у печи.
Анка закрыла дверь и, ложась в постель, сказала:
– Вот так, наверное, лучше.
Наступила зима. Убелённая снегом станица казалась погружённой в глубокую дремоту. Даже днём на просторных улицах было безлюдно. Редкие проезжие или прохожие оставляли неглубокий след на белой глади, который тут же заметала лёгкая пороша. Ребятишки, так любившие покататься на санках, поиграть в снежки, и те приутихли, приуныли около взрослых.
Вглядываясь в неровный строй домиков, нахохлившихся под белыми пышными шапками, на ленивые, голубые струйки, поднимающиеся над печными трубами, на синие дали полей и гор, не верилось, что где-то севернее, не так уж далеко от этих мест лютовал ураган войны. И грозные вести каждодневно, от рассвета до полуночи доносились по радио в эти места.
Доносились вместе со сдержанной радостью небольших побед, с безысходным горем потерь, поражений и тяжёлых утрат.
Потому в каждой хате поселилась тихая грусть, убаюканная тоскливым завыванием ветра и ленивым снегопадом.
Долгие зимние вечера Дуняша проводила у Анки. Обычно, не зажигая лампы, усаживались они у открытой дверцы горящей печки, задумчиво глядя на красные угли, искрившееся пламя сухих поленьев, вели мирные беседы.
Румяная, подвижная, говорливая и весёлая Дуняша за последние месяцы заметно поблекла, осунулась и притихла. Со свёкром Денисом Ивановичем и свекровью Дарьей Даниловной она не то чтобы не ладила, а просто относилась с холодком. Обращаясь к ним, не звала их ни отцом, ни матерью, ни даже по имени. Даже с Анкой в разговоре о родителях мужа Дуня называла их «старый», «старая». Старики как-то пожаловались на это Анке.
– Дуняша, зачем же ты так непочтительна к родителям Назара? Люди они вроде бы неплохие, – заметила Анка.
– А я разве жалуюсь?
– Не жалуешься, но и не привечаешь. Они ведь тебя не обижают, не перечат ни в чём, живёшь как хочешь и делаешь что хочешь…
– Одно слово, что живу. Чужие они мне, душа к ним не лежит, не прижилась я к их дому. Чувствую себя как на постоялом дворе, в особенности после отъезда Назара.
– Всё это из-за тоски сердечной по нему. И то сказать, не успели мы с тобой заморить червячка любви своей. Оттого и тоска томительнее, и боль разлуки острее. Ни ты с Назаром, ни я с Васютой даже разок повздорить не успели. Всё целовались да миловались, укрывшись от глаз, – с улыбкой заметила Анка.
– Что верно, то верно, вот только причина не вся в этом, – задумчиво проговорила Дуняша.
– В чём же ещё? – спросила Анка.
– А в том, что забеременела я, – раздражённо бросила Дуняша.
– Боже мой! Да это же хорошо! Пока вернётся Назарка, у тебя сыночек или дочка появится.
– На что мне ребёнок в такое время! Ещё неизвестно, что станет с нами, вернётся Назар или нет. Вон немцы уже половину России захватили, и до нас не так уж далеко осталось, а я буду с пузом или дитём на руках мыкаться. Ни жена, ни вдова…
– Дура! Типун тебе на язык! Мелешь, сама не зная что! Не допустят фашистов до нас! – возмущённо выпалила Анка.
– Это кто же их не допустит? – с ехидной ухмылкой спросила Дуня.
– Наши мужья да наша армия!
– А почему же всё это время допускали? Ты разве не слушаешь радио? Не поодиночке, а чохом сдают города и сёла.
Анка как-то сразу сникла от этих слов. Раздражение на её лице сменилось печалью. Она вобрала голову в плечи, поёжилась, словно её облили холодной водой, потом после некоторого молчания тихо заговорила:
– Нет, Дуняша, не дойдут немцы до нас, мы должны победить. Ты знаешь, не верится. Почему-то запали в мою душу слова бабки Глаши Сизовой. И я поверила им. Говорят, бабка Глаша девичество в монастыре провела. И всё из-за любви. Дюже любила красавца казака Миколу Вихря. Потому как был он статный, видный и лихой. Его в царский конвой зачислили. Бабка Глаша в молодости бедно жила. Не захотели её взять в жёны сыну зажиточные родители Миколы. Другую, богатую сосватали. А Глаша отравилась, но не до смерти, а потом в монастырь ушла. Только к старости и вернулась в родную станицу.
– А куда девался Микола Вихрь? – перебив подругу, спросила Дуня.
– В Сибирь его сослали вместе с родителями-кулаками. Но говорят, что он уже старым перед войной приезжал сюда, разыскивал Глашу.
– Ну и что дальше?
– Да ничего, попили чайку, вспомнили молодость и расстались. А после рассказывала бабка Глаша, что Микола трижды женился, а она осталась верной любви до старости.
– О чём же ещё рассказывала тебе бабка Глаша?
– Да, я и забыла, отвлеклась. Не рассказывала, а вещала, уверяла в том, что сама в Библии читала, что, мол, написано в Священном Писании о том, что разразится на земле страшная бойня, каких ещё не бывало на свете. И растеряют родители детей своих, а жёны мужей, братьев и отцов. – Анка замолчала, перевела дух. – Не останется в городах камня на камне, и сёла будут преданы мечу и огню. Затянется та война на годы, но в конце концов победит Красный петух. Вот так дословно сказала бабка Глаша.
– И ты веришь её брехне? – спросила Дуняша.
– Может быть, не всю правду сказывала бабка, но в то, что победит Красный петух, я поверила, потому что красные – мы, наша армия.
– Не знаю, Анка, а я почему-то сумлеваюсь, и мамка моя сумлевается, потому и советует избавиться от живота.
– Да ты что, с ума сошла? Карают ведь за это. По закону тебе не сделают аборт, потому как ты девка здоровая, а подпольно кто возьмётся? Кто захочет в тюрьму? Всякое ведь случается, а вдруг неладное произойдёт?
– Ну и пусть случится, лучше умереть, чем жить со связанными руками.
– Боже мой! Да неужели одно дитё руки твои свяжет? Мать у тебя ещё в силе, свёкры здоровы, неужто одного ребёнка не выгодуете?
– Если ты, Анка, хочешь – рожай себе на здоровье, а мне ребёнок не нужен, не хочу сирот разводить, на безотцовщину глядеть.
– Да будет тебе каркать! Ты что же это Назарку хоронишь, постыдилась бы!
– Чего стесняться, Назар не к тёще на гулянье поехал…
– Дуня, Дуня, недоброе ты надумала, или не жаль?
– Кого?
– Дитя родного.
– Да оно же ещё не успело превратиться в дитя. Не я первая, не я последняя…
– А если узнают да заявят?
– Кто заявит, повитуха сама на себя не заявит. Мать родная тоже, а если ты… Так заявляй!
– За меня, подруга, будь спокойна, не заявлю, но только я бы не стала делать аборт, оставила бы, хотя бы на радость свёкрам, если не вернётся Назар.
– Ну и оставляй своё, если тебе хочется радоваться.
– Оставила бы, да не получилось у меня. Даже если, не дай бог, что случится с Васильком, всё равно оставила бы, как память о любви к нему.